banner banner banner
Было все, будет все. Мемуарные и нравственно-философские произведения
Было все, будет все. Мемуарные и нравственно-философские произведения
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Было все, будет все. Мемуарные и нравственно-философские произведения

скачать книгу бесплатно

«Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум».

Днем я гулял или читал, а по вечерам смотрел в трубу на звездное небо, или играл что-нибудь наизусть на скрипке, выйдя на балкон дачи. Особенно любил я второй ноктюрн Шопена. Мне приятно было сознавать, что этот ноктюрн слышат на соседних дачах все гимназистки и институтки, а между ними и Катя, – и понимают, что я их всех презираю.

Кормилица Дзидза каждый день аккуратно приносила мне вегетарианскую еду и с глубокой жалостью смотрела на меня, утирая слезы. Нередко упрекала она меня за ссору с матерью, уговаривала пойти к ней и попросить прощения.

– Ни за что! – твердо отвечал я.

– Но она твоя мать! – настаивала Дзидза. – Она тебя родила!

– Я не просил ее рождать! Она сама захотела!

– Вай ме деда[23 - Грузинское эмоциональное восклицание (дословно: «горе мне, мама!»).], что он говорит! Ты, бедный, совсем стал дурак. Ей-Богу. А прежде, маленький, такой был умный!

– Иди, иди. Не рассуждай.

Однажды, перечитывая книгу Пейо о самовоспитании воли я придумал сделать себе необычный костюм – вроде одежды монаха – и в таком виде гулять по Зеленому мысу. Это будет удивлять всех, вызывать насмешки, а я буду гордо проходить мимо и не обращать внимания. По словам Пейо, ничто так не воспитывает волю, как пренебрежение к несправедливым нападкам ближних.

Я попросил Дзидзу сшить мне из парусины от наших старых балконных занавесок нечто вроде длинного балахона с пуговицами впереди. Думая, что я буду этот балахон носить на даче, Дзидза согласилась. И, вот, когда я в первый раз появился на дорогах нашего дачного местечка в этом наряде, с широкополой соломенной шляпой на голове, с высоким белым посохом из ствола очищенного от коры орешника в руке, – эффект получился необычайный.

Прохожие останавливались и долго смотрели мне вслед. Барышни хихикали. Некоторые старушки на всякий случай осеняли себя крестным знамением. А я невозмутимо шел вперед и ликовал. Моя воля выдерживала все!

И какое самоудовлетворение испытал я, когда однажды в таком виде отправился на станцию встречать дачный поезд! И встречавшие, и приехавшие смотрели исключительно только на меня. А машинист паровоза, вблизи которого я стоял, свесился со своего места и удивленно спросил кого-то, находившегося на платформе:

– Скажите: кто это такой?

И тот ответил:

– Этот? Да разве не знаете? Это – сумасшедший с дачи Селитренниковых.

Сумасшедший! Как мне было приятно в тот момент чувствовать, насколько я выше всей этой жалкой, ничего не понимающей ничтожной толпы!

* * *

Смотрю я сейчас назад, вглубь ушедших десятилетий, вспоминаю несносного неистового мальчишку, отравлявшего жизнь своим родным, внушавшего тревогу своим знакомым, и думаю: я ли это? Неужели? И, все-таки – слава Богу, что одержим я был тогда идеями не политическими. А то вышел бы из меня незаурядный бомбометатель, преобразовывавший государственную и социальную жизнь человечества путем убийства городовых.

Впрочем, и при своих невинных в политическом смысле идеях я едва не лишился возможности попасть в университет. Когда я окончил гимназию, мой классный наставник Федор Димитриевич послал в университетскую инспекцию, как полагалось тогда, мою «характеристику». И в этой характеристике написал:

«Вольтерианец, вегетарианец и играет на скрипке». К счастью, директор Лев Львович, заранее прочитав этот отзыв и увидев, что из-за «вольтерианства» меня не примут в университет, решил спасти меня и сделал к характеристике Федора Димитриевича приписку:

«Не согласен с мнением классного наставника. Это – юноша благонамеренный, политикой не занимается и может быть полезным слугою Царю и Отечеству».

Спасибо милому Льву Львовичу. Царствие ему Небесное.

    «Возрождение», Париж, ноябрь 1955, № 47, с.43-52; январь 1956, № 49, с. 103-114; февраль 1956, № 50, с. 89-100; апрель 1956, № 52, с. 86-98.

Минувшие дни

Вместо предисловия

Некоторые из друзей настойчиво советуют мне написать мемуары. Мотивируют они эти советы тем, что на своем веку немало встречал я интересных людей, много пережил всевозможных событий.

А помимо того, по их мнению, я уже вполне созрел для занятий воспоминаниями. Печень у меня не в порядке; подагра иногда дает о себе знать; а склероз нередко показывает, что достаточно умудрен я жизненным опытом.

Словом, друзья полагают, что мне уже пора не жить, а вспоминать о жизни.

Сначала я, было, заколебался. А в самом деле, не приняться ли за это занятие? Каждому человеку лестно во всеуслышание рассказать о своем детстве, отрочестве, зрелых годах; указать, каким вдумчивым, впечатлительным ребенком он был, поражая своим умом окружающих и приводя в умиление беспристрастных родителей; каким замечательным юношей оказался впоследствии, какой проницательностью обладал в зрелом возрасте, предвидя грядущие события, о которых никто другой не догадывался.

Итак, мне показалось сначала, что согласиться следует. Но, перед тем как взяться за дело, вздумал я ознакомиться: как писали у нас, в эмиграции, свои воспоминания опытные мемуаристы? И тут-то начались сомнения.

Ведь, увы, был я в России совершенно скромным, заурядным человеком, от которого ничто не зависело. Начальником штаба ни в какой армии не состоял. Министерством не управлял, даже почтой и телеграфом. Императорскими театрами не заведовал. На российские финансы влияния не оказывал. При Дворе роли никакой не играл. Особенным богатством не обладал, чтобы проигрывать миллионы в Монте-Карло или метать бисер перед парижскими дамами полусвета.

И, наконец, академиком по отделу изящной словесности не был, чтобы презирать всех писателей, кроме себя.

В общем, оснований для писания мемуаров у меня было мало. А тут еще услышал я как-то рассказ об одном жутком случае, происшедшем в Париже.

Одна русская дама была большой любительницей чтения. Читала она все, что подворачивалось под руку. И попался ей однажды том чьих-то воспоминаний. Книга была растрепанная, без переплета; в начале не хватало обложки и нескольких первых страниц.

Прочла дама весь том; возможно, что не очень внимательно; возможно даже – не все главы. И с радостью заметила, что неизвестный мемуарист-автор среди всех государственных деятелей старой России высоко расценивает только одного: как раз ее знакомого эмигранта, которого она часто встречала в церкви.

Принесла дама книгу в церковь и после литургии подошла к этому маститому государственному деятелю.

– Вот, посмотрите, как много хорошего о вас здесь пишут, – радостно сказала она.

– В самом деле?

– Да. Только вас и хвалят. Остальных всех бранят.

– Интересно!

Деятель взял в руки книгу, перелистал.

– Судя по изложению, – любезно продолжала дама, – если бы не вы, Россия погибла бы значительно раньше. Может быть, хотите, я подарю вам этот том?

– О, нет, – мрачно отвечал тот. – У меня самого осталось много авторских экземпляров.

Вот, во избежание положения, подобному этому, а также в силу указанных раньше причин, я и решил не писать мемуаров. A вместо воспоминаний большого калибра думаю ограничиться краткими очерками с изложением кое-каких эпизодов из своей жизни в старой России.

И читателям будет легче. И мне самому тоже.

Перед пиром богов

Когда мы, свидетели нашей дореволюционной эпохи, вспоминаем пережитые нами события, у всех у нас возникает одинаковое странное чувство: будто было это не в какие-то прошлые годы, а в прошлом существовании, до появления на свет.

Точно и государство было другое. И народ. И даже другая планета.

Прежде… в былые времена… Сидел какой-нибудь из наших предков в своей усадьбе под липой, пил чай с малиновым вареньем, рассказывал внукам о всяких событиях, о деде и бабке, о турецкой кампании, о севастопольской обороне – и все было правдоподобно, все казалось реальным.

И бабушка когда-то ходила здесь, по этим самым аллеям; и покойный дедушка жил в этих комнатах, в правом крыле дома. И от турецкой кампании остались реликвии, которые находятся в кабинете Ивана Петровича. И если прабабка Екатерина Сергеевна от несчастной любви бросилась в пруд, то этот пруд – тут же, под боком, в конце сада, на границе с березовой рощей.

Прошлое с настоящим было тогда прочно связано и пространством, и временем, и землей, и водой, и людьми, и липами, и соловьями.

А теперь – что такое наши воспоминания? Даже о крупных событиях? Вдали от родной почвы – простая отвлеченность. Смутный экран. Даже чтобы вспомнить о дедушке, нужно вспомнить об усадьбе: а чтобы вспомнить об усадьбе, нужно вспомнить о липах, о пруде, о соловьях, о березах. Даже – о земле под ногами надо вспомнить. И о небе над головой.

Вокруг нас, эмигрантов, сейчас – ничего реально ощутимого, чтобы зацепиться за прошлое. Повсюду – чужое. Свое – одна только память. И потому кажется, что все бывшее давно – нечто потустороннее. Какое-то «где-то», «когда-то».

В своем «Цицероне» Тютчев писал:

«Счастлив, кто посетил сей мир
В его минуты роковые:
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир.»

Эти слова поэта, относившиеся к языческому миру, как нельзя больше подходят к нам, старым русским интеллигентам, мало думавшим о христианском Боге до крушения России.

По каким-то соображениям – из любви ли к нам, или, наоборот, чтобы сделать нам гадость, но упомянутые боги Цицерона почему-то избрали в собеседники именно нас. Таких роковых минут и такого шумного продолжительного пира далеко не испытывали на своем веку наши отцы и деды. Русско-японская война, первая революция, первая мировая война, вторая революция, белая борьба, эвакуация, блуждания по чужим странам…

Как начали мы пировать с языческими всеблагими в 1904 году, так и пируем до сих пор.

Многие из нас, людей пожилых, старых, иногда даже ропщут на подобное переобременение яствами. Не слишком ли много для одного поколения? A некоторые даже завидуют предкам – «Вот бы родиться и умереть на пятьдесят лет раньше!». А между тем, к чему эти бесплодные чудесные мечты? Безусловно, – если бы родились мы все раньше на пятьдесят лет, ровно на столько же лет раньше навалились бы на нас и все эти войны и революции.

За три года до начала нашего языческого пира, в 1901 году, поступил я в Новороссийский университет. Не предполагая сидеть за одним столом с небожителями, думал я посвятить себя отвлеченной науке и сделаться знаменитым математиком, на что у меня были несокрушимые основания: в восьмом классе Тифлисской первой гимназии никто из учеников не знал так хорошо алгебры, геометрии и тригонометрии, как я. А в качестве любителя, знал я отлично и астрономию, которую никто из моих коллег не изучал. Поэтому, сделаться впоследствии русским Ньютоном, Лапласом, или хотя бы Фламмарионом[24 - Камиль Николя Фламмарион (Camille Nicolas Flammarion; 1842-1925) – французский астроном, писатель. Автор популярных книг по астрономии.] были у меня огромные шансы.

И не догадываясь о том, что произойдет впоследствии, со всем пылом молодости отдался я высшей алгебре, аналитической геометрии, физике и прочим чарующим научным предметам. Первое время все шло прекрасно. Профессора читали, студенты записывали: от огромных черных досок, на которых сменяли друг друга кривые второго порядка, дифференциальные уравнения, векторы аналитической механики, – пахло мелом, пылью и отвлеченной наукой. В коридорах царила тишина, не то торжественная, не то тревожная, напоминающая о том, что жизнь коротка, а научным дисциплинам края не видно.

А снаружи, за окнами, шумел южный город, радующийся синему морю, синему небу, сверкающей зимней белизне снега, одуряющему аромату весенних акаций.

Но, вот, вдруг, стали появляться первые провозвестники грядущих событий.

Около университетского здания неожиданно собиралась толпа молодежи. В коридорах начиналось оживление, приходили студенты чужих факультетов. И когда из аудиторий во время перемены выходили профессора, какие-то неизвестные люди взбирались на кафедры и произносили горячие речи с призывом явиться на сходку или принять участие в манифестации протеста.

Однажды подобный протест мы должны были вынести относительно негритянского племени Гереро, обитавшего в германской колонии Дамаре. Немцы ужасно притесняли это несчастное африканское племя. Непокорные туземцы избивались, вожди непокорных расстреливались. Разумеется, мы, русские студенты, не могли допустить такого безобразия. Как? Племя Гереро страдает, свободолюбивые вожди его уничтожаются, а мы тут сидим, дифференцируем, интегрируем и равнодушно прислушиваемся к южноафриканским рыданиям и стонам?

Насколько помню, присутствовавшее тогда на сходке студенты выразили свое негодование по адресу германского правительства подавляющим большинством голосов. Некоторые чуть ли не клялись, что не прикоснутся к учебникам, пока режим подавления личности в Дамаре не ослабеет. И только один какой-то филолог осмелился высказать особое мнение, призывая коллег отнестись к вопросу более вдумчиво и сначала узнать точно по карте, где находится Дамара и кто такие Гереро, ее населяющие.

Этот студент, конечно, был дружно освистан.

А в другой раз была еще одна сходка, уже более многолюдная и более шумная. Касалась она казни какого-то испанского анархиста, кажется Фереро[25 - Франсеск Феррер-и-Гарда (Francesc Ferrer i Gu?rdia; 1859–1909) – испанский педагог, просветитель, анархист Его казнь по сфабрикованному обвинению вызвала в Европе волну протестов.], взволновавшей все наши факультеты. Событие это казалось потрясающим; кроме того, произошло оно уже не в далекой южной Африке, а совсем недалеко – в Барселоне, на расстоянии двух с половиной тысяч километров от Одессы. Перенести эту жестокую расправу испанского правительства с невинным анархистом, бросавшим бомбы, наши студенты, естественно, не могли. И возле здания университета была организована манифестация.

О чем думали шнырявшие среди манифестантов и поощрявшие их к активным действиям члены «Союза освобождения рабочего класса»[26 - «Союз борьбы за освобождение рабочего класса» – политическая организация социал-демократического направления, созданная В. И. Ульяновым-Лениным в 1895 и руководившая революционным и стачечным движением в Петербурге и распространением нелегальной литературы.] или «Бундовцы»[27 - БУНД (Всеобщий еврейский рабочий союз в Литве, Польше и России) – еврейская социалистическая партия в 1890-1940-х.], говорить здесь не будем. Но, разгоряченные своей ролью заступников мировой справедливости, наши студенты понимали, что если они не пригрозят испанскому правительству, то оно, приободрившись, казнит второго анархиста, третьего; и, чего доброго, дойдет до того, что совершенно уничтожит в Испании анархизм.

Манифестация могла окончиться довольно грустно – переписью участников, даже арестами. Но пристав, явившийся сюда с отрядом городовых, оказался, к счастью, человеком довольно опытным и притом флегматичным. Подойдя к ближайшим манифестантам, он равнодушно спросил:

– По какому случаю собрание?

– Долой Испанию! – горячо воскликнул в ответ кто-то.

– Испанию? Ну, это ничего, – благодушно согласился пристав. – Я подожду.

И он, действительно, подождал. Пока студенты наговорились, накричались и стали, наконец, расходиться.

Студенты

Однако, до 1901 года манифестации и забастовки редко тревожили нашу университетскую жизнь. Правда, доходили до нас отголоски беспорядков в других городах: в 1902 году в Киеве состоялась большая студенческая демонстрация; в следующем году в целом ряде южных городов происходили рабочие манифестации, к которым примыкали студенты. Но у нас, в Одессе, все это отражалось довольно слабо; занятия почти не прерывались. И за немногие годы сравнительного спокойствия мне удалось присмотреться к своим коллегам – правым и левым.

Какие, в общем, прекрасные молодые люди! Как ни смотреть сейчас на них, из дали нынешних времен, как ни расценивать вред или пользу их наивных выступлений в общественно-политической жизни, как ни глядеть на них, – справа ли, слева ли, – но, по существу, сколько благородства в мыслях, сколько душевной чистоты!

Были среди нас правые, большей частью – из зажиточных или чиновничьих русских семей; были левые, в большинстве, малоимущее, перебивавшиеся уроками или какой-нибудь посторонней работой; были центральные, «академисты», составившиеся по типу московского академического кружка профессора Герье[28 - Владимир Иванович Герье (1837–1919) – историк, общественный деятель. Член-корреспондент С.-Петербургской Академии наук, профессор всеобщей истории Московского университета.], ставившие главной целью своей университетской жизни занятие наукой. Были, наконец, и просто «дикие», ни к каким группировкам не принадлежавшие.

Разумеется, каждая группа считала себя выше другой. Например, мы, «академисты», обычно прилежно занимавшиеся и аккуратно посещавшие лекции, с легким пренебрежением смотрели на правых и левых; согласно своим политическим взглядам, мы требовали не общей конституции для всего государства, а только университетской автономии, уступая общие заботы о государстве людям других профессий и возрастов. И свободы мы жаждали не вообще, а только для университета, чтобы на нашу желанную университетскую автономию никто не смел посягать ни справа, ни слева, ни инспекция, ни забастовщики, насильственно прекращавшие занятия.

Среди правых тоже было немало серьезно занимавшихся; но были у них и большие лодыри, особенно «белоподкладочники»[29 - Прозвище студентов из аристократических семей, происходит от мундира на белой подкладке.]. Эти редко посещали лекции, с трудом перебирались с курса на курс. Холеные, тщательно одетые, подкатывали они к Университету в экипажах – собственных или наемных; снисходительно входили в здание, как бы оказывая этому зданию честь своим посещением; усаживались в аудиториях где-нибудь на дальней скамейке, чтобы профессор случайно не обратился к ним с каким-либо вопросом; и благосклонно внимали тому, что говорит лектор. Были они, конечно, очень воспитаны и потому вели себя на лекциях вполне достойно: не позволяли себе открыто зевать, или выражать неудовольствие по поводу излишней отвлеченности трактуемого вопроса. На чертежи или формулы, появлявшееся на доске под опытной рукой профессора, они смотрели с явным любопытством, смешанным с некоторой долей испуга, как смотрят на диковинные экземпляры посетители зоологических садов и музеев. А при упоминании славных имен корифеев науки сочувственно улыбались и кивали головами, давая понять, что об этих уважаемых людях они где-то слышали самые лестные отзывы.

Однако, правые и даже «белоподкладочники» не вызывали в нас, академистах, неприязненного отношения, так как стояли за порядок и за спокойное течение университетской жизни. Совсем другое чувство было у нас к крайне левым – к социал-революционерам и к социал-демократам. Социалисты-революционеры были еще не так страшны. Они ходили в баню, стригли волосы и нередко носили под тужуркой крахмальные воротники. И программа их была не так мрачна, как программа социал-демократов. Они считали самой лучшей частью населения России не только заводских и фабричных рабочих, но и мужичков, и даже трудовую интеллигенцию, поскольку эта интеллигенция согласна принять их революционные взгляды. Будущая Россия им рисовалась, согласно Лаврову[30 - Петр Лаврович Лавров (1823–1900) – философ, социолог, историк. Один из идеологов народничества.], Михайловскому и Чернову[31 - Виктор Михайлович Чернов (1873-1952) – Один из основателей партии социалистов-революционеров и ее основной теоретик. Первый и последний председатель Учредительного собрания (янв. 1918).], демократической республикой со всеми свободами и, разумеется, с отменой смертной казни за политические дела. А потому, для возможно скорейшей отмены смертной казни необходимы террористические акты против губернаторов, градоначальников, приставов, околоточных и даже городовых.

И все-таки, несмотря на подобную кровавую программу борьбы во имя будущего уважения к чужой жизни, социалисты-революционеры не производили отталкивающего впечатления. С ними, как никак, можно было спорить; обожая мужиков, они все-таки, допускали, что не интеллигентов следует сделать мужиками, а мужиков – интеллигентами. А что касается социал-демократов, то их рабочие были единственным классом, способным своей диктатурой довести Россию до высшей точки государственного благоденствия. И это, естественно, внушало нам, интеллигентам-академистам, тревогу и даже обиду: почему рабочих считать солью русской земли? С какой стати?

Волосатые, грязные, с самонадеянностью во взоре, с морщинками презрения ко всем инакомыслящим, эсдеки казались нам не просто партийными людьми, а членами особой секты, не то душителей, не то огнепоклонников.

Величие, с которым они изрекали свои истины; пренебрежение, с которым они встречали слова своих оппонентов, делали из них жутких жрецов, знавших какую-то великую эзотерическую тайну.

A кроме упомянутых трех групп, разумеется, была среди студентов и аморфная масса, составлявшая большинство, иногда примыкавшая к правым, иногда к левым, смотря по таланту и напору ораторов. Никакими высокими идеями не увлекаясь, эти люди занимались в меру, не очень хорошо, не очень плохо, кое-как переходили с курса на курс, мечтая благополучно окончить университет и сделаться преподавателями, столоначальниками или кандидатами на судебные должности.

Таким образом, с настоящим чувством долга по отношению к учебным занятиям работали только академисты, составлявшие ничтожное меньшинство. Правым некогда было слишком много времени уделять университету; особенно занятыми оказывались «белоподкладочники». Сегодня – званый вечер у Елены Васильевны; завтра – свидание с Сонечкой; в четверг – оперетта «Бедные овечки»[32 - Французская оперетта-фарс Л. Варнэ.]; а в пятницу надо побывать в кафешантане «Северной гостиницы», где выступает прелестная Казя. Как мило поет она сама про себя со своим народным произношением:

«Ах, Казя!
Рабенок нежнай
И антиреснай —
И всем должна!»

Не было времени для занятий и у левых: слишком велик земной шар, о котором им надо позаботиться. Собираясь друг у друга на мансардах, пили они чай, кофе, курили до одурения и читали очередные номера «Искры», издававшейся заграницей, или «Рабочее Дело», «Рабочую Мысль», сборник Плеханова «Вадемекум». A после подобного чтения шли на ночь в дешевые пивные доказывать младшим товарищам, что Бога нет и что все человеческие идеи суть надстройки над экономикой общества.

Удивительно ли, поэтому, что на практических занятиях или на экзаменах происходили печальные недоразумения или анекдотические сценки?

В физической лаборатории молодой приват-доцент ставит опыт. Ему для решения задачи необходимо вставить в формулу температуру окружающего воздуха. Обращаясь к одному из студентов, он говорит:

– Гогоберидзе, пройдите в соседнюю комнату, посмотрите, сколько градусов на ртутном термометре.

Гогоберидзе идет, возвращается и говорит:

– 760, господин профессор.

– Как – 760?

– Так. Наверно, по Фаренгейту.

Бедный Гогоберидзе, социал-демократ, не мог отличить ртутного барометра от термометра.

Некоторые социалисты-химики смотрели на цифры в химических формулах как на коэффициенты. Белоподкладочники-математики считали знаки дифференциалов второго порядка простыми алгебраическими квадратами. A некоторые беспартийные предполагали на экзаменах по французскому языку, что «шют де л-ампир ромен» означает «шут римского императора»[33 - La chute de l’Empire romain – падение Римской империи (фр.).].