скачать книгу бесплатно
– Странно, – говорит отец.
Я пожимаю плечами. Мать улыбается.
– Ты еще не был у себя в комнате? – спрашивает она.
– Нет, – говорю я и отправляюсь к себе.
Я открываю дверь. От знакомого запаха невидимых в темноте книг у меня бьется сердце. Нетерпеливо включаю свет. Затем оглядываюсь.
– Все осталось как было, – говорит за моей спиной сестра.
– Да, да, – отвечаю я, лишь бы отделаться: мне хочется побыть одному.
Но все уже здесь. Они стоят в дверях и ободряюще поглядывают на меня. Я сажусь в кресло и кладу руки на стол. Какой он удивительно гладкий и прохладный! Да, все на старом месте. Вот и пресс-папье из коричневого мрамора – подарок Карла Фогта. Оно стоит на своем месте, между компасом и чернильницей. А Карл Фогт убит на Кеммельских высотах.
– Тебе разонравилась твоя комната? – спрашивает сестра.
– Нет, почему же? – нерешительно говорю я. – Но она какая-то маленькая…
Отец смеется:
– Какая была.
– Конечно, – говорю я, – но почему-то мне казалось, что она гораздо просторней.
– Ты так давно не был здесь, Эрнст! – говорит мать. Я молча киваю. – На кровать, пожалуйста, не смотри. Я еще не сменила белья.
Я ощупываю карман своей куртки. Адольф Бетке подарил мне на прощание пачку сигар. Мне хочется закурить. Все вокруг стало каким-то зыбким, как при головокружении. Я жадно вдыхаю табачный дым, и сразу становится легче.
– Как? Ты куришь сигары? – удивленно и чуть ли не с упреком говорит отец.
Я недоуменно вскидываю на него глаза:
– Разумеется; они входили на фронте в наш паек; мы получали по три-четыре штуки ежедневно. Хочешь?
Покачивая головой, он берет сигару:
– Раньше ты совсем не курил.
– Да, раньше… – говорю я, чуть посмеиваясь над тем, что он придает этому такое значение. Раньше я бы, конечно, не позволил себе смеяться над отцом. Но почтение к старшим испарилось в окопах. Там все были равны.
Украдкой поглядываю на часы. Я здесь каких-нибудь два часа, но мне кажется, что месяцы прошли с тех пор, как я расстался с Вилли и Людвигом. Охотнее всего я бы немедленно помчался к ним, я еще не в состоянии освоиться с мыслью, что останусь в семье навсегда, мне все еще чудится, что завтра ли, послезавтра ли, но мы снова будем маршировать, плечо к плечу, кляня все и вся, покорные судьбе, но сплоченные воедино.
Наконец я встаю и приношу из передней шинель.
– Ты разве не проведешь этот вечер с нами? – спрашивает мать.
– Мне нужно еще явиться в казарму, – говорю я. Ведь истинной причины ей все равно не понять.
Она выходит со мной на лестницу.
– Подожди, – говорит она, – здесь темно, я тебе посвечу…
От неожиданности я останавливаюсь. Посветить? Для того, чтобы сойти по этим нескольким ступенькам? О господи, по скольким топким воронкам, по скольким разрытым дорогам приходилось мне по ночам пробираться под ураганным огнем и в полной темноте! А теперь, оказывается, мне нужен свет, чтобы сойти по лестнице! Ах, мама, мама! Но я терпеливо жду, пока она принесет лампу. Мать светит мне, и мне кажется, будто она в темноте гладит меня по лицу.
– Будь осторожен, Эрнст, – напутствует она меня, – не случилось бы чего с тобой!
– Что же со мной может случиться, мама, здесь, на родине, когда наступил мир? – говорю я и улыбаюсь ей.
Она перегибается через перила. От абажура на ее маленькое, изрезанное морщинами лицо падает золотистый отблеск. За ней призрачно зыблются свет и тени. И вдруг что-то волной поднимается во мне, какое-то особенное умиление сжимает мне сердце, почти страдание, – словно нет в мире ничего, кроме этого лица, словно я опять дитя, которому нужно светить на лестнице, мальчуган, с которым на улице может что-нибудь случиться; и кажется мне, будто все – между вчера и сегодня – лишь сон и наваждение…
Но свет лампы резко блеснул на пряжке моего ремня. Мгновение промелькнуло. Нет, я не дитя, на мне солдатская шинель. Быстро, прыгая через две-три ступеньки, я сбегаю вниз и толкаю дверь, горя нетерпением поскорее повидать товарищей.
Первый, к кому я захожу, это Альберт Троске. У матери его заплаканные глаза. Сегодня, видно, так уж полагается, и ничего страшного в этом нет. Но и Альберт не похож на себя: понурый, точно побитая собачонка, сидит он за столом. Рядом с ним – его старший брат. Я его целую вечность не видел и знаю лишь, что он долго лежал в лазарете. Он пополнел, у него здоровое, румяное лицо.
– Привет, Ганс! – весело говорю я. – Ты совсем уж молодцом. Ну, как живешь-можешь? На двух ногах-то лучше, чем в лежку лежать, а?
Он бормочет в ответ что-то невнятное. Фрау Троске всхлипывает и выходит из комнаты. Альберт делает мне знак глазами. Ничего не понимая, оглядываюсь – и только теперь вижу возле стула Ганса костыли.
– Ты все еще не поправился? – спрашиваю я.
– Поправляюсь понемногу, – отвечает Ганс. – На прошлой неделе выписался.
Он берет костыли и, опираясь на них, двумя прыжками перебрасывает себя к печке. У него ампутированы ступни. На правой ноге – железный протез, на левой – искусственная нога в башмаке.
Я стыжусь своих неловких вопросов.
– Прости, Ганс. Я не знал, – говорю я.
Ганс кивает. Он отморозил ноги в Карпатах, осложнилось гангреной, и в конце концов пришлось сделать ампутацию.
– Слава богу, что хоть одни ступни, не выше. – Фрау Троске принесла подушку и кладет ее под ноги Гансу. – Ничего, Ганс, поправишься как следует и будешь ходить, как все. – Она садится рядом с сыном и нежно гладит ему руки.
– Да, – говорю я, только бы что-нибудь сказать, – хорошо хоть, что только ступни.
– С меня и этого хватит, – отвечает Ганс.
Я протягиваю ему сигарету. Что делать в такие минуты? Что бы ни сказать, даже с самыми лучшими намерениями, все покажется грубым. Мы, правда, разговариваем о чем-то, с усилием и паузами, но когда кто-нибудь из нас, Альберт или я, встаем и двигаемся по комнате, Ганс смотрит на наши ноги потемневшим измученным взглядом, и глаза матери устремляются туда же, и оба, мать и сын, неотрывно глядят нам только на ноги, провожают взглядом вперед, назад: у вас есть ноги – у меня нет…
Вероятно, он теперь ни о чем другом думать не в состоянии, а мать всецело поглощена им. Она не видит, что Альберт от этого страдает. За несколько часов пребывания дома он совсем приуныл.
– Нам еще нужно сегодня в казарму, Альберт, – говорю я, подсказывая ему удобный предлог, чтобы уйти. – Пошли?
– Да, – мгновенно откликается он.
На улице мы облегченно вздыхаем. Вечерние огни мягко отражаются в мокром асфальте. Фонари мигают на ветру. Альберт уставился куда-то в пространство.
– Я ведь ничем не могу помочь – с усилием говорит он, – но, когда я с ними, когда я вижу его и мать, мне все кажется, будто я в чем-то виноват, я прямо-таки стыжусь своих здоровых ног. Чувствуешь себя негодяем оттого, что ты цел и невредим. Хоть бы руку мне прострелило, как Людвигу, тогда бы не было этого вызывающего здоровья.
Я пытаюсь его утешить. Но он глядит в сторону. Мои слова его не убеждают, но мне они приносят облегчение. Ведь так всегда бывает, когда утешаешь.
Мы идем к Вилли, в его комнате все вверх дном. Разобранная кровать стоит у стены. Кровать необходимо удлинить – на войне Вилли так вырос, что не помещается на ней. Повсюду разбросаны доски, молотки, пилы. На стуле красуется огромная миска с картофельным салатом. Вилли в комнате нет. Его мать сообщает нам, что он уже с час находится в прачечной – решил соскоблить с себя грязь. Мы ждем.
Фрау Хомайер, стоя на коленях, роется в ранце сына. Покачивая головой, она вытаскивает оттуда какую-то грязную рвань, которая некогда именовалась носками.
– Дыра на дыре, – ворчит она, укоризненно глядя на меня и Альберта.
– Товар военного времени, – говорю я, пожимая плечами.
– Товар военного времени? Скажи пожалуйста, какой всезнайка! Шерсть первого сорта! Я целую неделю бегала, пока раздобыла их, а сейчас хоть выбрось. Теперь таких не достанешь! – Она огорченно исследует жалкие лохмотья. – Даже на фронте можно было бы урвать минутку и хоть раз в неделю наскоро переменить пару носков. В последний раз, когда он был дома, я дала ему с собой четыре пары. И только две он привез назад. Да еще в таком виде! – Она проводит рукой по дырам.
Только я собрался было взять Вилли под свою защиту, как он сам, ликующий, с отчаянным шумом ввалился в комнату:
– Вот это называется повезло! Кандидат в суповую кастрюлю! Ну, ребята, у нас сегодня куриное фрикасе!
В высоко поднятой руке Вилли держит, как знамя, огромного петуха. Золотисто-зеленые перья петушиного хвоста радужно переливаются, гребень алеет пурпуром, на клюве повисли капельки крови. Хоть я и сытно поел, но у меня текут слюнки.
Вилли в упоении размахивает петухом. Фрау Хомайер поднимается с колен и испускает крик:
– Где ты взял его, Вилли?
Вилли с гордостью рапортует, что он только что высмотрел петуха за сараем, поймал и зарезал, и все это – в две минуты. Он похлопывает мать по плечу:
– Этому мы научились на фронте. Недаром Вилли часто замещал повара!
Она смотрит на сына так, точно он проглотил бомбу. Потом зовет мужа и в изнеможении стонет:
– Оскар, посмотри, что он натворил: он зарезал племенного петуха Биндингов!
– При чем тут Биндинги! – недоумевает Вилли.
– Да ведь это петух молочника Биндинга, нашего соседа! О боже, и как только у тебя рука поднялась?
Фрау Хомайер в отчаянии опускается на стул.
– Не стану же я упускать такое жаркое? Тут уж руки как-то сами действуют.
Фрау Хомайер не может успокоиться:
– Теперь пойдет катавасия! Биндинг такой вспыльчивый!
– За кого ты, собственно, меня принимаешь, мама? – говорит Вилли, не на шутку обидевшись. – Неужели ты думаешь, что меня хоть одна живая душа видела? Новичок я, что ли? Это по счету десятый петух, которого я изловил. Юбилейный петух! Можем есть его со спокойной совестью: твой Биндинг и не догадается ни о чем.
Вилли умильно смотрит на петуха:
– Смотри у меня, будь вкусным… Мы его сварим или зажарим?
– Неужели ты думаешь, что я хоть крошечку съем от этого петуха? – исступленно кричит фрау Хомайер. – Сейчас же отнеси его назад!
– Ну, я пока еще с ума не сошел, – заявляет Вилли.
– Но ты же украл его! – стонет она.
– Украл? – Вилли разражается хохотом. – Вот сказала! Я его реквизировал! Раздобыл! Нашел! А ты – украл! О краже еще можно говорить, когда берут деньги, а не все то, что идет на жратву. В таком случае, Эрнст, мы с тобой немало поворовали, а?
– Ну конечно, Вилли, – говорю я, – петух сам попался тебе в руки. Как тот петух командира второй батареи в Штадене. Помнишь, как ты тогда на всю роту приготовил куриное фрикасе. По рецепту: на одну курицу – одна лошадь.
Вилли, польщенный, ухмыляется и пробует рукой плиту.
– Холодная, – разочарованно тянет он и обращается к матери: – У вас что, угля нет?
От треволнений фрау Хомайер лишилась языка. Она в состоянии лишь покачать головой. Вилли успокаивает ее:
– Завтра раздобудем и топливо. А на сегодня возьмем этот стул: ему все равно пора на свалку.
Фрау Хомайер в ужасе смотрит на сына. Потом вырывает у него из рук сначала стул, затем петуха и отправляется к молочнику Биндингу.
Вилли искренне возмущен.
– «Уходит он, и песня замолкает», – мрачно декламирует он. – Ты что-нибудь во всей этой истории понимаешь, Эрнст?
Что нельзя взять на растопку стул, хотя на фронте мы сожгли однажды целое пианино, чтобы сварить гнедую, в яблоках, кобылу, это, на худой конец, я еще могу понять. Пожалуй, понятно и то, что здесь, дома, не следует потакать непроизвольным движениям рук, которые хватают все, что плохо лежит, хотя на фронте добыть жратву считалось делом удачи, а не морали. Но что петуха, который все равно уже зарезан, надо вернуть владельцу, тогда как любому новобранцу ясно, что, кроме неприятностей, это ни к чему не приведет, – по-моему, верх нелепости.
– Если здесь поведется такая мода, то мы еще с голоду подохнем, вот увидишь, – возбужденно утверждает Вилли. – Будь мы среди своих, мы бы через полчаса лакомились роскошнейшим фрикасе. Я приготовил бы его под белым соусом.
Взгляд его блуждает между плитой и дверью.
– Знаешь что, давай смоемся, – предлагаю я. – Здесь уж очень сгустилась атмосфера.
Но тут как раз возвращается фрау Хомайер.
– Его не было дома, – говорит она, запыхавшись, и в волнении собирается продолжать свою речь, но вдруг замечает, что Вилли в шинели. Это сразу заставляет ее забыть все остальное. – Как, ты уже уходишь?
– Да, мама, мы идем в обход, – говорит он, смеясь.
Она начинает плакать. Вилли смущенно похлопывает ее по плечу:
– Да ведь я скоро вернусь! Теперь мы всегда будем возвращаться. И очень часто. Может быть, даже слишком часто.
Плечо к плечу, широко шагая, идем мы по Шлосштрассе.
– Не зайти ли нам за Людвигом? – предлагаю я.
Вилли отрицательно мотает головой:
– Пусть лучше спит. Полезней для него.
В городе неспокойно. Грузовики с матросами в кузове мчатся по улицам. Развеваются красные знамена.