скачать книгу бесплатно
Возвращение
Эрих Мария Ремарк
Старая, старая песня: «Когда ты вернешься домой, солдат…»
И что тогда?
А тогда – страна в развалинах. А тогда – нищета, кризис, отчаяние одних – и исступленное, истерическое веселье других. И – деньги, деньги. Где взять денег?
Любовь? Вы издеваетесь!
Порядочность? Устаревшее слово!
Каждый сам за себя. Каждый выживает в одиночку…
Эрих Мария Ремарк
Возвращение
© The Estate of the Late Paulette Remarque, 1931
© Издание на русском языке AST Publishers, 2015
Вступление
Остатки второго взвода лежат в расстрелянном окопе за линией огня и не то спят, не то бодрствуют.
– Вот так чудные снаряды! – говорит Юпп.
– А что такое?! – спрашивает Фердинанд Козоле, приподнимаясь.
– Да ты послушай, – откликается Юпп.
Козоле прикладывает ладонь к уху. И все мы вслушиваемся в ночь. Но ничего, кроме глухого гула артиллерийского огня и тонкого посвиста снарядов, не слышно. Только справа доносится стрекотня пулеметов да время от времени – одиночный крик. Но нам все это давным-давно знакомо, и не из-за чего тут рот разевать.
Козоле скептически смотрит на Юппа.
– Сейчас-то вот не слышно, – смущенно оправдывается тот.
Козоле снова критически оглядывает его, но так как на Юппа это не действует, он отворачивается и брюзжит:
– В брюхе у тебя урчит от голода – вот твои снаряды. Всхрапнул бы, больше б толку было.
Он сбивает себе из земли нечто вроде изголовья и осторожно укладывается так, чтобы ноги не соскользнули в воду.
– Эх, черт, а дома-то жена и двуспальная кровать, – бормочет он уже сквозь сон.
– Кто-нибудь, верно, лежит там рядышком, – изрекает Юпп из своего угла.
Козоле открывает один глаз и бросает на Юппа пронзительный взгляд. Похоже, что он собирается встать. Но он только рычит:
– Не посоветовал бы я ей, сыч ты рейнский!
И тотчас же раздается его храп.
Юпп знаком подзывает меня к себе. Я перелезаю через сапог Адольфа Бетке и подсаживаюсь к Юппу.
Опасливо взглянув на храпящего, он говорит с ехидством:
– У таких, как он, ни малейшего представления об образованности, уверяю тебя.
До войны Юпп служил в Кёльне письмоводителем у какого-то адвоката. И хоть он уже три года солдат, но все еще сохраняет тонкость чувств и почему-то стремится прослыть здесь, на фронте, образованным человеком. Что, в сущности, это значит, он, конечно, и сам не знает, но из всего слышанного им раньше у него крепко засело в голове слово «образованность», и он цепляется за него, как утопающий за соломинку. Впрочем, здесь у каждого есть что-нибудь в этом роде: у одного – жена, у другого – торговлишка, у третьего – сапоги, у Валентина Лагера – водка, а у Тьядена – желание еще хоть раз в жизни наесться бобов с салом.
Козоле же при слове «образованность» сразу выходит из себя. Оно каким-то образом ассоциируется у него с крахмальным воротничком, а этого уже достаточно. Даже теперь оно оказывает свое действие. Не прерывая храпа, он немногословно высказывается:
– Козел вонючий, чернильная душа!
Юпп философски, с сознанием собственного достоинства, покачивает головой. Некоторое время мы сидим молча, тесно прижавшись друг к другу, чтобы согреться. Ночь сырая и холодная, несутся тучи, и порой накрапывает дождь. Тогда мы вытаскиваем из-под себя плащ-палатки, которые служат нам обычно подстилкой, и укрываемся ими с головой.
Горизонт светлеет от вспышек артиллерийского огня. Свет радует глаз, и кажется, там не так холодно, как здесь. Над орудийными зарницами взвиваются ракеты, рассыпаясь пестрыми и серебряными цветами. Огромная красная луна плывет в тумане над развалинами фермы.
– Это правда, что нас отпустят по домам? – шепчет Юпп. – Как ты думаешь?
Я пожимаю плечами:
– Не знаю. Говорят…
Юпп громко вздыхает:
– Теплая комната, диван, а вечерком выходишь погулять… Просто и не верится, что такое бывает. Верно, а?
– Когда я в последний раз был в отпуске, я примерял свой штатский костюм, – задумчиво говорю я. – Я из него здорово вырос. Придется все шить заново.
Как чудно звучат здесь слова: штатский костюм, диван, вечер… Странные мысли приходят в голову… Точно черный кофе, который подчас слишком уж сильно отдает жестью и ржавчиной; ты пьешь его и давишься, и тебя тут же рвет горячим.
Юпп мечтательно ковыряет в носу:
– Нет, ты подумай только: витрины… кафе… женщины…
– Эх, парень, выберись сначала из этого дерьма, и то хорошо будет, – говорю я и дышу на озябшие руки.
– Твоя правда.
Юпп натягивает плащ-палатку на худые искривленные плечи:
– Ты что собираешься делать, когда вернешься?
Я смеюсь:
– Я-то? Придется, пожалуй, снова поступить в школу. И мне, и Вилли, и Альберту, и даже вон тому, Людвигу.
И я показываю головой назад, где перед разбитым блиндажом лежит под двумя шинелями темная фигура.
– Вот черт! Но вы, конечно, плюнете на это дело? – говорит Юпп.
– Почем я знаю? Может, и нельзя будет плюнуть, – отвечаю я и, сам не понимая отчего, начинаю злиться.
Человек под шинелями шевелится. Показывается бледное худое лицо; больной тихо стонет. Это мой школьный товарищ, лейтенант Людвиг Брайер, командир нашего взвода. Вот уже несколько недель, как он страдает кровавым поносом. У него, безусловно, дизентерия, но в лазарет Людвиг ни за что не хочет. Он предпочитает оставаться с нами, так как мы с минуты на минуту ждем заключения мира, и тогда мы без всякой канители возьмем Людвига с собой. Лазареты переполнены, на больных никто по-настоящему не обращает внимания, и попасть на такую койку – значит сразу же оказаться одной ногой в могиле. Когда вокруг тебя подыхают люди и ты среди них один – это заражает: не успеешь оглянуться, как уж и тебя прихватило. Макс Вайль, наш санитар, достал Брайеру нечто вроде жидкого гипса: Брайер лопает гипс, чтобы процементировать кишки и укрепить желудок. И все-таки ему приходится раз двадцать – тридцать на день спускать штаны.
Вот и теперь ему приспичило. Я помогаю ему пройти за угол, и он опускается на корточки.
Юпп машет мне рукой:
– Слышишь? Вот опять…
– Что?
– Да те самые снаряды…
Козоле шевелится и зевает. Затем встает, многозначительно поглядывает на свой тяжелый кулак, косится на Юппа и заявляет:
– Слушай, если ты нас опять разыгрываешь, то приготовь на всякий случай мешок из-под картошки: как бы тебе не пришлось отправлять домой посылочку из собственных костей.
Мы прислушиваемся. Шипение и свист снарядов, описывающих невидимые круги, прерывается каким-то странным звуком, хриплым, протяжным и таким непривычным, таким новым, что меня мороз по коже продирает.
– Газовые бомбы! – кричит Вилли Хомайер и вскакивает.
У нас мигом исчезает сонливость, и мы напряженно вслушиваемся.
Веслинг показывает на небо:
– Вот что это! Дикие гуси!
На фоне унылых серых облаков вырисовывается темная черта, клин. Вершина его приближается к луне, перерезает красный диск, – ясно видны черные тени, угол, образуемый множеством крыльев, целый караван, летящий с диким гортанным призывным клекотом, мало-помалу теряющийся вдали.
– Улетают… – ворчит Вилли. – Эх, черт! Вот если бы нам так можно было: два крыла, и – фьють!
Генрих Веслинг следит за полетом гусей.
– Значит, зима скоро, – медленно говорит он. Веслинг – крестьянин, он знает всякие такие вещи.
Людвиг Брайер, ослабевший и грустный, прислонился к насыпи и чуть слышно бормочет:
– В первый раз вижу…
Но больше всех вдруг оживляется Козоле. Он просит Веслинга в двух словах сообщить ему все, что тому известно о диких гусях, и главным образом интересуется их размером: такие ли они крупные, как откормленные домашние гуси.
– Примерно, – отвечает Веслинг.
– Ах ты, черт! – У Козоле от возбуждения трясутся челюсти. – Значит, сейчас по воздуху летят пятнадцать – двадцать великолепных жарких!
Снова низко над нашими головами хлопают крылья, снова хриплый гортанный клекот, точно ястреб, ударяет нас в самое темя, – и вот уже всплески крыльев сливаются с протяжным криком птиц и порывами крепчающего ветра, рождая одну неотступную мысль – о воле, о жизни.
Щелкает затвор. Козоле опускает винтовку и напряженно всматривается в небо. Он целится в самую середину летящего клина. Рядом с Козоле стоит Тьяден, готовый, как гончая, сорваться с места, если упадет гусь. Но стая не разомкнувшись летит дальше.
– Жаль, – говорит Адольф Бетке. – Это был бы первый путный выстрел за всю эту вшивую войну.
Козоле с досадой швыряет винтовку:
– Эх, иметь бы хоть немного дроби!
Он погружается в меланхолические мечты о том, что было бы тогда, и машинально жует.
– Да, да, – говорит Юпп, глядя на него, – с яблочным муссом и жареной картошечкой… Неплохо, а?
Козоле смотрит на него с ненавистью:
– Заткнись ты, чернильная душа!
– А зря ты в летчики не пошел, Козоле. Ты бы их теперь сеткой половил, – зубоскалит Юпп.
– Идиот, – обрывает его Козоле и бросается наземь, опять собираясь соснуть.
Это и вправду самое лучшее. Дождь усиливается. Мы садимся спиной к спине и укрываемся плащ-палатками. Точно темные кучи земли, торчим мы в нашем окопе. Земля, шинель, и под ней – тлеющий огонек жизни.
Резкий шепот будит меня:
– Живей, живей!..
– Что случилось? – спрашиваю я спросонок.
– Нас посылают на передовую, – ворчит Козоле, поспешно собирая свои вещи.
– Но ведь мы только что оттуда, – удивленно говорю я.
– А черт их разберет, – ругается Веслинг. – Война ведь как будто кончена.
– Вперед! Вперед!
Сам Хеель, командир роты, подгоняет нас. Нетерпеливо носится он по окопу. Людвиг Брайер уже на ногах.
– Ничего не поделаешь, надо идти, – говорит он покорно и запасается ручными гранатами.
Адольф Бетке смотрит на него.
– Оставайся-ка здесь, Людвиг, – говорит он. – Нельзя с таким поносом на передовую.
Брайер мотает головой.
Ремни поскрипывают, винтовки щелкают, и от земли опять вдруг поднимается гнилостный запах смерти. Нам казалось, что мы навсегда избавились от него: высоко взвившейся ракетой засияла мысль о мире, и хотя мы еще не успели поверить в нее, освоить ее, но и одной надежды было достаточно, чтобы немногие минуты, которые потребовались рассказчику, принесшему добрую весть, потрясли нас больше, чем предыдущие двадцать месяцев. Один год войны наслаивался на другой, один год безнадежности присоединялся к другому, и когда мы подсчитывали эти месяцы и годы, мы не знали, чему больше изумляться: тому ли, что уже столько или что всего-навсего столько времени прошло. А с тех пор как мы знаем, что мир не за горами, каждый час кажется в тысячу раз тяжелее и каждая минута в огне тянется едва ли не мучительнее и дольше, чем вся война.