banner banner banner
Тени в раю
Тени в раю
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Тени в раю

скачать книгу бесплатно


– Зато этот подлец живет теперь припеваючи, – возмущалась Бетти, – а Грефенгейм голодает.

– Ну уж и голодаю… Конечно, я рассчитывал оплатить этими деньгами мое вторичное обучение.

– Скажите мне, на сколько вас обштопали? – требовала безжалостная Бетти.

– Ну знаете… – смущенно улыбался Грефенгейм. – Да, это были мои самые редкие марки. Думаю, любой коллекционер охотно заплатил бы за них шесть-семь тысяч долларов.

Бетти уже знала эту историю, тем не менее ее глаза-вишни опять широко раскрылись.

– Целое состояние! Сколько добра можно сделать на эти деньги.

– Спасибо и на том, что марки не достались нацистам, – сказал Грефенгейм виновато.

Бетти взглянула на него с возмущением.

– Вечно эта присказка «спасибо и на том». Эмигрантская безропотность! Почему вы не проклинаете от всей души жизнь?

– Разве это поможет, Бетти?

– Всегдашнее ваше всепонимание, почти уже всепрощение. Неужели вы думаете, что нацист на вашем месте поступил бы так же? Да он избил бы обманщика до полусмерти!

Кан смотрел на Бетти с ласковой насмешкой; в своем платье с лиловыми оборками она была точь-в-точь драчливый попугай.

– Чего вы смеетесь? Ты, Кан, хоть задал перцу этим варварам. И должен меня понять. Иногда я просто задыхаюсь. Всегдашнее ваше смирение! И эта способность все терпеть! – Бетти сердито взглянула на меня. – Что вы на это скажете? Тоже способны все вытерпеть?

Я ничего не ответил. Да и что тут можно было ответить? Бетти встряхнула головой, посмеялась над собственной горячностью и перешла к другой группе гостей.

Кто-то завел патефон. Раздался голос Рихарда Таубера. Он пел песню из «Страны улыбок».

– Начинается! Ностальгия, тоска по Курфюрстендамму, – сказал Кан. И, повернувшись к Грефенгейму, спросил: – Где вы теперь обретаетесь?

– В Филадельфии. Один коллега пригласил меня к себе. Может, вы его тоже знаете: Равик[14 - Равик – герой романа Ремарка «Триумфальная арка».].

– Равик? Тот, что жил в Париже? Ну, конечно, знаю. Вот не предполагал, что ему удастся бежать. Чем он сейчас занимается?

– Тем же, чем и я. Но он ко всему легче относится. В Париже было вообще невозможно сдать экзамены. А здесь возможно: вот он и рассматривает это как шаг вперед. Мне тяжелей. Я, к сожалению, знаю только один проклятый немецкий, не считая греческого и латыни, на которых довольно свободно изъясняюсь. Кому они нужны в наше время?

– А вы не можете подождать, пока все кончится? Германии не выиграть эту войну, теперь это всем ясно. И тогда вы вернетесь.

Грефенгейм медленно покачал головой:

– Это – наша последняя иллюзия, но и она рассыплется в прах. Мы не сможем вернуться.

– Почему? Я говорю о том времени, когда с нацистами будет покончено.

– С немцами, может, и будет покончено, но с нацистами – никогда. Нацисты не с Марса свалились, и они не изнасиловали Германию. Так могут думать только те, кто покинул страну в тридцать третьем. А я еще прожил в ней несколько лет. И слышал рев по радио, густой кровожадный рык на их сборищах. То была уже не партия нацистов, то была сама Германия.

А пластинка все вертелась. «Берлин остается Берлином», – пели певцы, которые за это время оказались либо в концлагерях, либо в эмиграции. Бетти Штейн и еще два-три человека внимали певцам, преисполненные восторга, недоверия и страстной тоски.

– Там, в стране, вовсе не хотят получить нас обратно, – продолжал Грефенгейм. – Никто. И никого.

Я возвращался в гостиницу. Прием у Бетти Штейн настроил меня на грустный лад. Я вспоминал Грефенгейма, который пытался начать жизнь заново. Зачем? Свою жену он оставил в Германии. Жена у него была немка. Пять лет она стойко сопротивлялась нажиму гестапо, не соглашаясь на развод с ним. За эти пять лет цветущая женщина превратилась в старуху, в комок нервов… Его то и дело таскали на допрос. И каждую ночь на рассвете жена и он тряслись от страха: в это время за ним обычно приезжали. Допросы начинались на следующий день или много дней спустя. И Грефенгейм сидел в камере с другими заключенными, как и они, весь в холодном поту от смертной тоски. В эти часы в камере возникало своеобразное братство. Люди шептались, не слыша друг друга. Они ловили каждый звук в коридоре, где раздавались шаги тюремщиков. Члены братства помогали товарищам тем немногим, что они имели, и одновременно были полны любви и ненависти друг к другу, раздираемые необъяснимыми симпатиями и антипатиями; иногда казалось, для них всех существует строго ограниченное число шансов на спасение и каждый новый человек в камере уменьшает возможности остальных.

Время от времени «гордость немецкой нации», двадцатилетние герои, выволакивали из камеры очередную жертву, пиная ее ногами, подгоняя ударами и руганью, – иначе они и не мыслили себе обращение с больными и старыми людьми. И в камере воцарялась тишина.

Нередко проходило много часов, прежде чем к ним швыряли взятого на допрос – окровавленное тело. И тогда все молча принимались за работу. Для Грефенгейма эти сцены стали настолько привычными, что, когда его в очередной раз забирали из дома, он просил плачущую жену сунуть ему в карман несколько носовых платков – пригодятся для перевязок. Бинты он брать не решался. Даже перевязки в камерах были актом огромного мужества. Бывало, что людей, которые на это шли, убивали как «саботажников».

Грефенгейм вспоминал несчастных жертв, которых опять водворяли в камеру. Каждое движение было для них мучительно, но многие все же обводили товарищей полубезумным взглядом и шептали охрипшими от крика голосами: «Мне повезло. Они меня не задержали!» Быть задержанным – значило оказаться в подвале, где узников затаптывали насмерть, или в лагере, где их истязали до тех пор, пока они не бросались на колючую проволоку, через которую был пропущен ток.

Свою практику ему уже давно пришлось передать другому врачу. Преемник обещал заплатить за нее тридцать тысяч марок, а заплатил тысячу, хотя практика стоила все триста тысяч. Это случилось так: в один прекрасный день к Грефенгейму явился унтер-штурмфюрер, родственник преемника, и предложил на выбор – либо ждать отправки в концлагерь за незаконный прием больных, либо взять тысячу марок и написать расписку на тридцать тысяч. Грефенгейм ни минуты не колебался, он знал, какое решение принять. Жена его и так созрела для сумасшедшего дома. Но разводиться все еще не желала. Она верила, что спасает мужа от лагеря. Жена Грефенгейма была согласна развестись при одном условии – если Грефенгейму разрешат уехать. Ей нужно было знать, что он в безопасности.

Наконец им все же счастье улыбнулось! Как-то ночью к Грефенгейму пришел тот же самый унтер-штурмфюрер, за это время уже успевший стать обер-штурмфюрером. Он был в штатском и, помявшись немного, изложил свою просьбу: сделать аборт девице. Обер-штурмфюрер был женат, и его супруга не разделяла национал-социалистской идеи о том, что арийские производители должны иметь большое потомство чистых кровей, даже если в скрещивании будут участвовать разные особи. Супруга обер-штурмфюрера считала, что чистых кровей у нее самой предостаточно. Грефенгейм сначала отказывался – подозревая западню. Осторожности ради он сослался на своего преемника, тот ведь тоже врач. Почему бы обер-штурмфюреру не обратиться к нему? Тем более преемник – его родственник и тем более – тут Грефенгейм проявил сугубую осмотрительность – он должен испытывать благодарность к обер-штурмфюреру. Но обер-штурмфюрер привел свои контрдоводы. «Этот сукин сын не желает! – сказал он. – Стоило мне только намекнуть ему, как он разразился целой речугой в духе национал-социализма о наследственных признаках, генетическом достоянии нации и прочей чепухе. Сами видите, благодарности не жди. А ведь без меня он не получил бы вашей практики!» Грефенгейм не заметил ни тени иронии на упитанном лице обер-штурмфюрера. «Вы – дело другое, – продолжал обер-штурмфюрер. – Мы не станем выносить сора из избы. А мой тесть, эдакий мерзавец, проболтается рано или поздно. Или всю жизнь будет меня шантажировать». – «Но вы и сами сумеете его шантажировать, раз он пойдет на недозволенное хирургическое вмешательство», – осмелился возразить Грефенгейм. «Я простой солдат, – прервал его обер-штурмфюрер. – Эти штуки не по мне. Предпочитаю иметь дело с вами, дорогуша. Мы друг друга поймем с полуслова. Вам запрещено работать, а ей запрещено делать аборт. Стало быть, никто ничем не рискует. Она придет к вам сегодня ночью, а утром уйдет домой. Порядок?» – «Нет! – сказала жена Грефенгейма из-за двери. Мучимая страхом, она подслушала весь разговор. Сейчас эта полубезумная стояла в дверях. Грефенгейм вскочил. – Оставь меня! – сказала жена. – Я все слышала. Ты и пальцем не шевельнешь, не шевельнешь пальцем до тех пор, пока не получишь разрешение на выезд. Такова – цена. Обеспечьте ему разрешение», – сказала она, оборачиваясь к обер-штурмфюреру. Тот попытался растолковать ей, что это не в его ведении. Но жена Грефенгейма была неумолима. Тогда обер-штурмфюрер собрался уходить. Жена стала угрожать ему – она все расскажет его начальнику. Кто ей поверит? Пусть свидетельствует против него, он тоже будет свидетельствовать. Посмотрим, чья возьмет. Под конец он ей Бог знает чего наобещал. Но жена Грефенгейма не поверила ему. Сперва разрешение на выезд – потом аборт.

Невозможное совершилось. В дебрях этого забюрократизированного царства ужасов попадались иногда оазисы. Девушка пришла к Грефенгейму. Это случилось примерно две недели спустя. Ночью. А потом, когда все благополучно миновало, обер-штурмфюрер разъяснил Грефенгейму, что он обратился к нему еще и по другой причине: врачу-еврею он доверял больше, чем этому остолопу, своему тестю. До последней минуты Грефенгейм страшился западни. Обер-штурмфюрер вручил ему двести марок гонорара. Грефенгейм отказался. Тогда обер-штурмфюрер насильно засунул ему деньги в карман. «Вам, дорогуша, они еще пригодятся». Обер-штурмфюрер и впрямь любил эту девицу. Исполненный подозрительности, Грефенгейм даже не попрощался с женой. Он вообразил, что так обманет судьбу. И загадал: если он попрощается, его вернут обратно. Грефенгейму удалось бежать. А теперь, сидя в Филадельфии, он горько раскаивался, что уехал, не поцеловав жену. Мысль эта не давала ему покоя. И он не имел никаких вестей из дома. Впрочем, иметь вести было почти невозможно, ведь вскоре началась война.

Перед гостиницей «Ройбен» стоял «роллс-ройс». За рулем сидел шофер. «Роллс-ройс» производил впечатление золотого слитка в груде пепла.

– Вот наконец подходящий кавалер для вас, – сказал Меликов, сидевший в глубине плюшевого холла. – Я, к сожалению, занят.

В углу стояла Наташа Петрова.

– Неужели этот роскошный «роллс-ройс» принадлежит вам?

– Взят взаймы, – ответила она. – Как платья и драгоценности, в которых меня фотографируют. У меня все не свое, все не подлинное.

– Голос у вас свой, а «роллс-ройс» – подлинный.

– Пусть так. Но мне все равно ничего не принадлежит. Скажем так: я обманщица, но вещи у меня подлинные. Вас это больше устраивает?

– Да, но это гораздо опаснее, – сказал я.

– Наташе нужен кавалер, – вмешался Меликов. – Этот «роллс-ройс» дали ей только на сегодняшний вечер. Завтра она должна его вернуть. Не хочешь ли стать на один вечер авантюристом и пожить в свое удовольствие?

Я засмеялся.

– Примерно так я и поступаю много лет. Но без машины. Машина для меня нечто новое.

– Вдобавок мы держим шофера, – сказала Наташа Петрова, – и даже в ливрее. В английской ливрее.

– Мне следует переодеться?

– Конечно, нет! Посмотрите на меня.

Переодеться мне, кстати, было не во что. Я имел всего два костюма, и сегодня на мне был лучший из них.

– Поедете со мной? – спросила Наташа Петрова.

– С удовольствием.

Для меня это было самое верное средство избавиться от мыслей о Грефенгейме.

– Сегодняшний день, кажется, станет счастливым, – сказал я. – Я ведь дал себе три дня отпуска. Но о таких сюрпризах даже не смел мечтать.

– Вы можете сами давать себе отпуск? Я – не могу.

– Я – тоже. Но в данный момент я меняю место работы. Через три дня стану зазывалой, окантовщиком и слугой у одного торговца картинами.

– Продавцом тоже?

Секунду Наташа Петрова внимательно смотрела на меня.

– Избави Бог! Этим занимается сам господин Силверс.

– А вы разве не умеете продавать?

– Слишком мало смыслю в этом деле.

– В том, что ты продаешь, вовсе не надо смыслить. Именно тогда продаешь всего успешней. Не видя изъянов, чувствуешь себя свободнее.

– Откуда вы все это знаете? – засмеялся я.

– Мне тоже иногда приходится продавать. Платья и шляпки. – Она опять внимательно посмотрела на меня. – Но за это я получаю комиссионные. Вам тоже надо их потребовать.

– Пока еще вообще неизвестно, не заставят ли меня подметать пол и подавать клиентам кофе. Или коктейли.

Мы медленно проезжали по улице. Перед нами маячила широкая, обтянутая вельветом спина шофера и его бежевая фуражка. Наташа нажала на какую-то кнопку – и из стенки, обшитой красным деревом, появился складной столик.

– Вот вам и коктейли! – сказала она и сунула руку в нишу, оказавшуюся под столиком: там стояло несколько бутылок и рюмок. – Холодные как лед! – объяснила Наташа. – Последний крик моды! Маленький встроенный холодильник. Ну так что же? Водки, виски или минеральной воды? Водки? Я угадала?

– Разумеется.

Я взглянул на бутылку.

– Настоящая русская водка. Как она сюда попала?

– Нектар! Или даже лучше. Одно из немногих приятных последствий войны. Человек, которому принадлежит машина, имеет какое-то отношение к внешней политике, и ему приходится часто ездить в Россию и в Вашингтон. – Наташа засмеялась. – Впрочем, к чему вопросы? Давайте просто наслаждаться. Мне разрешили пить эту водку.

– Но не мне.

– Человек, которому принадлежит машина, знает, что я не стану разъезжать в его «роллс-ройсе» одна.

Водка была замечательная. Все, что я пил до этого, казалось мне теперь слишком крепким и невкусным.

– Еще рюмку? – спросила Наташа.

– Не возражаю. Видно, такова уж моя судьба – примкнуть к тем, кто наживается на войне. Мне разрешили въезд в Штаты, потому что идет война. Я получил работу, потому что идет война. Против воли я стал паразитом.

Наташа Петрова подмигнула мне.

– А почему бы вам не стать им по собственной воле? Это куда приятней.

Мы ехали сейчас вверх по Пятой авеню вдоль парка.

– Скоро начнутся ваши владения, – сказала Наташа Петрова.

Через некоторое время мы свернули на Восемьдесят шестую улицу. Это была широкая, типично американская улица, и все-таки она сразу напомнила мне маленькие немецкие городишки. По обе стороны мелькали кондитерские, пивнушки, сосисочные.

– Здесь все еще говорят по-немецки? – спросил я.

– Сколько угодно. Американцы не мелочны. Они никого не сажают. Не то что немцы. – Наташа Петрова засмеялась. – Впрочем, и американцы сажают. К примеру, японцев, которые здесь жили.

– А также французов и немецких эмигрантов, которые жили в Европе.

– По-моему, всюду сажают не тех, кого надо. Правда?

– Возможно. Как бы то ни было, нацисты с этой улицы разгуливают на свободе. Нельзя ли нам поехать куда-нибудь еще?

Секунду Наташа Петрова смотрела на меня молча, потом задумчиво сказала:

– С другими я не такая. Что-то раздражает меня в вас.

– Ценное признание. Со мной происходит то же самое.

Она не обратила внимания на мои слова.

– Раздражает. Нечто похожее на скрытое самодовольство, – сказала она, – оно так далеко запрятано, что не доберешься. Но это злит. Вы меня понимаете?

– Безусловно. В других это злит и меня. Но к чему такой разговор?

– Чтобы вас позлить, – ответила Наташа Петрова, – только поэтому. А что вас раздражает во мне?

– Ничего, – сказал я, рассмеявшись.

Наташа вспыхнула. И я тут же раскаялся, но было уже поздно.

– Чертов немец! – пробормотала она. Лицо у нее побледнело, она избегала встречаться со мной взглядом.

– Возможно, вам будет интересно узнать, что Германия лишила меня гражданства, – ответил я и разозлился на самого себя за эти слова.

– Ничего удивительного. – Наташа Петрова постучала в стекло. – А теперь к гостинице «Ройбен».

– Извините, мадам, – сказал шофер, – на какой она улице?

– Это та гостиница, у которой вы меня дожидались.

– Очень хорошо.

– Зачем подвозить меня к гостинице? – сказал я. – Могу выйти сейчас. Автобусов везде сколько угодно.