скачать книгу бесплатно
Она ведь не может теряться.
Изумляться.
Смеяться неловко, но искренне.
Она не могла даже уже тогда быть… человеком, но в то Рождество, последнее с мамой, была. Улыбалась без привычной сдержанности и холодности. Не ругалась, когда я, размахивая адвент-календарем и крича, что пришёл Щедрый день[16 - Сочельник или же, как называют его в Чехии, Щедрый день (24 декабря)], покатилась по глянцевому паркету в подаренных и связанных ею же носках и врезалась, не успев затормозить, в неё.
Пани Власта рассказывала сказки.
Легенды.
И в Дом Рождества я ходила с ней, а после, сжимая сухую и тонкую ладонь, слушала «Рыбовку»[17 - Чешская рождественская месса, написанная Якубом Яном Рыбой, школьным учителем, в 1796 году. Музыкальный символ чешского рождества.] в костёле святой Анны и точно знала, что, пока держусь за обманчиво хрупкие пальцы бабички, со мной ничего не случится.
Я не потеряюсь.
В толпе.
И в жизни.
И кажется, что если бы тогда я не отпустила её руку, то, быть может, в самом деле не потерялась бы, не заблудилась бы спустя полгода в коридорах каирского госпиталя, куда доставили маму прямо с раскопа.
У неё заболела голова.
Мама устала.
Так, обеспокоенно хмурясь, сказал папа и увёл меня с собой из палатки. Выдал перчатки, респиратор и за микроскоп, дав изучать самый важный и ценный обломок саркофага писца царских корреспонденций, усадил. Не замечал, как я крутила винты и в целом всё, что крутилось и отвинчивалось, а затем полезла к рассортированным и разложенным фрагментам скелетов, трогать кои мне запрещалось категорично.
Но любопытно.
Уверенно, что сегодня не заругают.
И не заругали.
Папа лишь рассеянно попросил положить на место челюсть, нижнюю. И по голове он меня потрепал рассеянно, назвал – что делал крайне редко – чалыкушу и пообещал, что мама к утру поправится.
Не поправилась.
Утром поднялась температура. Появился озноб, что к обеду сменился жаром и бредом, в котором мама говорила со мной, звала. Пусть я и стояла рядом, дергала её сердито за руку – обжигающе горячую, сухую, похожую на пергамент, – и просила очнуться.
Не играть так.
Потому что такая игра мне не нравилась и Мена, старый и худой копт, числившийся врачом и знавший свой загадочный мертвый язык, мне разонравился. Он неодобрительно качал головой, говорил что-то папе, отчего папа темнел в лице.
Не обращал внимания на меня.
Звонил кому-то.
Ругался.
И почему-то он совсем не обрадовался, когда вечером, оглашая криками весь лагерь, я примчалась к нему сказать, что у мамы спала температура и она узнала меня. Папа только непривычно криво улыбнулся, потрепал показавшейся тяжёлой рукой по голове и вещи отправил собирать.
Машина должна была уже скоро прийти.
Увезти в госпиталь.
Где температура у мамы снова поднялась, застыла на отметке сорок. Она перестала нас узнавать, и папа, забыв обо мне, метался между врачами, умоляя их сделать хоть что-то. Разговаривал взволнованно и громче обычного, а после, когда из маминой палаты вышел врач и, подойдя к нему, что-то тихо сказал, папа опустился прямо на пол и заплакал.
Закаменел, как Сфинкс.
И даже не дёрнулся, когда пани Власта, пожалуй, впервые наплевав на все правила приличия, прямо в аэропорту потребовала объяснить, как так получилось, что у мамы оказалась тропическая малярии, и отвесила, не дождавшись ответа, пощёчину.
Хлёсткую.
Звенящую даже в воспоминаниях.
От которых я жмурюсь, сажусь резко в кровати, и встревоженный Айт, примостившийся без разрешения в ногах, голову поднимает, смотрит вопросительно.
– Ни-че-го, – я выговариваю шёпотом, по слогам.
Нашариваю туфли, что, как и пол, кажутся ледяными.
Но вставать надо.
Чтобы подушку, скрывая своё присутствие, взбить, прислушаться к размеренному дыханию Дима и Айту непонятно зачем пояснить:
– Любимое русское слово Бисмарка.
Которое я повторяю, выйдя в коридор и прикрыв дверь, несколько раз. Стою почти минуту, прежде чем сделать первый шаг и по стене из тёмного дерева пальцами провести.
Запрокинуть голову к массивным балкам потолка.
Пройти, слушая обиженный скрип половиц.
Почти стон, в котором слышится справедливый упрёк. Мама ведь не хотела бы, чтобы с её домом… так, вот только и по-другому у нас не вышло. Папа сюда приезжать не любил.
Не мог.
И я не могла.
И детская, давно ненужная, напротив спальни так и не наполнилась моими вещами. Остались неразобранными пыльные коробки в пустой комнате на втором этаже, что, кажется, должна была стать гостевой спальней. Не расположились перевязанные шпагатом стопки книг на массивных стеллажах в кабинете папы.
Повисла по углам изящным кружевом паутина, а пыль укрыла серым одеялом всё остальное.
Потемнели от грязи окна.
Потускнели.
И сам дом потускнел, постарел без хозяйки. И, наверное, это безумие просить прощение и чувствовать вину перед ним, но…
– …прости, – я шепчу и по спинке стула в гостиной рукой провожу, глажу, – ты прости, что мы тебя предали.
Бросили.
Ибо оплачивать счета из Праги было легче и проще. И звонить от случая к случаю пани Гавелковой, узнавая всё ли в порядке, было тоже проще. Легче было обратиться раз в год в клининговую компанию и заплатить.
Не приезжать самим.
– Я… попытаюсь исправить.
Приберусь.
Для начала и сама.
Без чужих людей в доме, поэтому от помощи пани Гавелковой, что приносит три пакета с кастрюлями и кастрюльками «перекусить», я отказываюсь. Распахиваю все окна, давая промозглому свежему воздуху заполнить дом.
Поиграть некогда кипенно-белым, а теперь посеревшим тюлем.
И тюль вместе со шторами я снимаю.
Заметаю осколки.
А пани Гавелкова возвращается.
Тащит, прижимая к груди, ворох тряпья.
– Переодевайся, молодежь! – она командует, сваливает на стол гору тряпья, что рассыпается, оказывается джинсами и футболкой, ярким платком с перекрещенными костями.
Швыряет, заставляя отскочить, мне под ноги кеды.
И фыркает, окидывая меня пренебрежительным взглядом и упирая руки в боки, пани Магда насмешливо:
– Кто ж в костюмах-то деловых грязновую разводит, а?!
Никто, но во что переодеться не нашлось, а брать вещи Дима не хватило наглости. Или смелости. Или всего и сразу, только вот выкинуть испорченные брюки с рубашкой, которые и так безбожно измялись ото сна, мне проще.
– Бестолочь, – пани Магда вывод делает сама. – Ничего-то вы, молодежь, не разумеете! И не смотри, бери. Вещи чистые. Моего непутевого они, когда он ещё не раздобрел и не обнаглел окончательно.
– Спасибо, – я говорю растерянно.
Прижимаю к груди старую одежду Йиржи.
И к дверям в кухню, дабы переодеться, развернуть себя даю.
– И платок на голову повяжи, непутевая! – пани Гавелкова кричит.
Плюется, поскольку платок, подумав, я всё же повязываю, однако неправильно, и пани Магда, отвешивая подзатыльник и заставляя наклониться, мне его споро и ловко перевязывает.
По-человечьи.
Спрашивает, отступая и оглядывая придирчиво, деловито:
– Окна мыть будешь?
– Буду.
– Крахмалом мой, он лучше любой химии, – она, пожевав губы и подумав, велит.
Оставляет этот самый крахмал на столе, чтобы к дверям твёрдым гренадерским шагом направиться, остановиться на самом пороге и через плечо обеспокоенно и в тоже время иронично поинтересоваться:
– Сама-то справишься?
– Справлюсь, пани Магда.
Я справлюсь сама.
Сделаю то, что сделать должна была уже очень давно, но не сделала. Не приехала, объехав полмира, сюда.
И прав был Дим, что я стрекоза.
– Попрыгунья Стрекоза… – я бормочу сердито.
Распластываюсь на полу гостиной, ибо ковер оказывается тяжёлым, пыльным и неповоротливым. Громоздким, и мы с Айтом, что спустился бесшумно и по пятам следовал за мной, дотолкать его до террасы не можем.
– Всё, сдаюсь, – я пыхчу.
И от Айта, утешающе фыркающего над ухом и тыкающегося мокрым носом мне в шею, я жмурюсь и отмахиваюсь.
Перекатываюсь, устраиваясь удобней.
Распахиваю глаза, чтобы увидеть… Дима, который оказывается рядом ещё более бесшумно и незаметно, чем его же собака, словно подкрадывается, заставляя вздрогнуть, выдать неловкую под пристальным взглядом улыбку и Айта за крепкую шею обхватить.
Проинформировать, поправляя сползший на глаза платок, бодро:
– У нас внеплановый санитарный день. Моем, убираем, стираем.
Таскаем ковры.
Ковёр, который Дим отбирает молча, уносит во двор. И мусорные огромные пакеты он утаскивает сам, приносит ненайденную мной стремянку, с которой снимать остатки штор удобней, чем со стула на носочках.
Дим помогает.
Без слов.
Вот только тишина, обычно раздражающая и тягостная, с ним не напрягает и работать у нас выходит… слаженно. Привычно, и пани Гавелкова, что приносит на обед ещё четыре пакета кастрюль и кастрюлек, лишь качает непонятно головой.
Не вмешивается.
И в четвёртый раз она появляется лишь тогда, когда я домываю полы, а Дим, опустившись на ступени террасы, курит. Она приходит вместе с беспутным племянником, что выглядит отвратительно бодрым, жмёт, гремя кучей браслетов, руку Диму и радостно оглашает, что ужин у него сегодня за завтрак.