banner banner banner
Товарищ хирург
Товарищ хирург
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Товарищ хирург

скачать книгу бесплатно

Товарищ хирург
Анна Пушкарева

Молодым свойственно начинать карьеру с высоких устремлений, жаждая послужить человечеству, – пусть для этого даже придётся побыть бессребреником. Но что, если выбранный путь, казавшийся таким прекрасным вначале, приведёт к преступлению, и ты не заметишь, как превращаешься в убийцу. Так молодой хирург, помимо своей воли, оказывается втянут в страшную операцию, ставшую отправной точкой великого падения великого профессионала. Отныне речь пойдёт уже не о сохранении карьеры, а о спасении души…

Товарищ хирург

Анна Пушкарева

Редактор О. Карташова

© Анна Пушкарева, 2022

ISBN 978-5-0056-1146-8

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Предисловие

Никто не знал, как этот старик появился в их дворе. Загадочным было его появление. Он принёс с собой, – в прорезях своих карманов и складках своих морщин, в потаённых теневых уголках несуразной фигуры, закутанной в затрапезную, гнилую и грязную без живого места шинель, – какую-то муть и хмарь, которая расползалась от него в разные стороны и заражала души смотревших на него людей.

Он втащился в их двор-колодец, тяжко опустился под усыпанную плодами ранетку, – и тут же от него ореолом стало расползаться чёрное пятно, яблочки вмиг налились кроваво-красной зрелостью и стали падать на его голову, словно крупные капли адского дождя.

С его появлением вс? во дворе замерло, словно трупным холодом скованное. Люди смотрели на него странно, в какой-то инстинктивной тревоге, малые дети бросили сосать и открыли ему навстречу свои беззубые ротики в гримасе необъяснимого ужаса. Окна захлопнулись, кошки разбежались, собаки шарахнулись в подворотню, поджав облезлые хвосты. Замер стрекот домино, затухли папироски.

Ноги старика были обмотаны толстым слоем каких-то тряпок. Полина видела столь монументальные ноги только раз в жизни, – в зоопарке, у слона. Казалось, что старик не ходит, а передвигается, как циркуль, – на двух огромных, толстых столбах. Вонючая кожа была сплошь покрыта какими-то струпьями. Болячки мокли, источая зловоние, потом ссыхались и осыпались с его лица отвратительным струпом. Голову венчала какая-то несуразная вязаная шапочка.

Он вздрагивал от малейшего шороха – и начинал беспорядочно озираться своими сумасшедшими глазами, в которых не разобрать было, где – зрачок, где – белок. Вс? сплошь какая-то серая, гнойно-гнилостная муть плавала в его глазницах. Его нижняя челюсть постоянно дрожала, как будто беззвучно объясняла что-то или в чем-то оправдывалась. И он вс? время нюхал воздух, как делают слепые собаки, чтобы угадать, не угрожает ли им с какой стороны опасность. А потом вдруг брал и быстро тёр нос, – словно сбрасывал с него что-то досадливо-мешающее, – сразу обеими руками, глубоко запрятанными в неестественно длинные, как у арлекина, рукава.

– Разве такие блаженные ещё бывают? – изумилась Полина, оглядывая старика взглядом, в котором смешались жалость и отвращение.

– Видимо, бывают, – грустно отозвалась сопровождавшая е? мать. – Пойдём, не нужно смотреть, особенно в твоём положении.

Полина была в прекрасном положении: из-под не застегнутого бежевого плаща выглядывала полоска нежно-розового ситцевого платья, – а из-под него торчал, словно в полёте округляясь навстречу новому миру, животик. Круглый драгоценный ларец – хранитель очередной человеческой жизни.

– Так странно, – задумчиво произнесла Полина, – я полагала, что в советском государстве уже не встретишь такого рода классовых контрастов.

– Эх, детка, – прошептала мама еле слышно, – есть явления, над которыми не властны ни время, ни политические режимы.

Мальчишки, что постарше и посмелее, подкрались к старику сзади и, набрав в пригоршни ранеток, принялись обстреливать спину бродяги импровизированной шрапнелью. Сердце комсомолки не выдержало: Полина, смешно ковыляя со своим животом наперевес и грозно потрясая бутылкой молока в авоське, заступилась за старика.

Он показался ей таким жалким и дряхлым, – как будто пришелец из прошлого века, – а в прошлом веке, до победы советской социалистической революции, всем, как известно, жилось не сладко. Полина посчитала своим долгом урезонить толпу неразумных ребят и заодно показать им коммунистический пример.

Старик вдруг зашамкал беззубым ртом, замахал руками, – дескать, не надо трогать детей, пусть веселятся в порыве своей, хоть и циничной, младости.

– Не надо, пусть, пусть!

– Вам нужна какая-нибудь помощь? – осведомилась Полина и вздрогнула, встретившись с совершенно больными глазами старика.

– Уже не знаю. Разве что немного молока? – попросил старик. Полина, не раздумывая, вынула из авоськи бутылку молока, открыла и подала бродяге.

И тут волна какого-то примитивного, плохо объяснимого страха прокатилась по девичьему стану. На её глазах старик ловко засучил рукава своей шинели, оголяя две культи, которыми аккуратно принял вожделенную бутылку. Слои обмотанного вокруг него тряпья скрывали, насколько на самом деле этот человек был истощён. У него не хватало кистей сразу обеих рук, и, видимо, – довольно давно, так как своими обрубками он управлялся с ловкостью циркача. Стало понятно, откуда взялось обманчивое впечатление неестественно длинных рукавов.

Старик следил за покачиванием Полининого живота под одеждой с выражением какой-то одержимости, которая смутила даже юную комсомолку.

– Берегите дитя! – хрипло сказал старик и закашлялся, брызгая себе на подбородок зеленоватой слюной.

– А что, ему разве что-то угрожает? – решительно произнесла Полина, но голосок девушки слегка дрогнул.

– Да, – такие, как я! – глухо произнёс старик, и тут же грохнул пугающим смехом. – Если бы вы знали, с кем теперь беседуете, не стали бы, наверное, так отчаянно защищать меня.

ёт и навык, и сноровку, и опыт; по сути, вс?, что нужно человеку, он приобретает через труд, а вот на книжках далеко не уедешь, когда жрать хочется. У самого у него было за плечами три класса школы, где он выучился счету и чтению по складам. Больше ему в жизни ничего и не пригодилось.

Старик, механически посмеиваясь, ещё какое-то время посидел под деревом, которое, казалось, не хотело давать ему даже тени. Потом с трудом, сдерживая стон, поднялся на больные ноги и опять отправился в путь, продолжая своё скитание, которое с высоты прожитых лет уже начало казаться ему проклятой вечностью…

Глава 1

Сели за стол, как всегда – в молчании, только слышно было, как то и дело вздыхает отец. От его вздохов веяло недовольством, и жить не хотелось от его вздохов.

Когда он возвращался после работы, на ясный горизонт, воцарявшийся в доме усилиями матери, словно наползала грозовая туча, готовая разразиться бурею над головой у каждого, и самое страшное, что она так ни разу и не пролилась, не дала себе большой воли, – но день за днём, год за годом нависала смутной угрозой, от которой было неясно, чего ожидать. То ли прибьёт, то ли покалечит.

Будучи маленьким, Платон в отце души не чаял, хотя наружностью был на него абсолютно не похож, – вылитая мать. Та строгость, с которой отец обходился дома и в хозяйстве, нравилась мальчику. Он трепетал, считая, что так и подобает главе семейства и вообще мужескому полу, чтобы удерживать главенствующую позицию.

Первая, несмелая подозрительность родилась из нескольких эпизодов и разговоров, которым Платон вдруг стал свидетелем. Они, наверное, случались и раньше, но ребёнку не хватало осознанности, чтобы понять их истинный смысл.

Он стал нет-нет, да и замечать то, что не могло его не тревожить: что отец с матерью спали порознь, что, если отец открывал рот, то говорил ядовито, грубо, пренебрежительно. Мальчику начало казаться, что у отца рука зудится с тем, чтобы ударить. Во всяком случае, он сам видел, как несколько раз отец сжимал запястье матери до белизны, пропорциональной красноте его глаз, медленно заливавшихся кровью, – а потом на том месте у матери выступали синяки, которые она неумело прятала, кутая руки в платок. Эти сцены происходили тихо, как в немом кино, разве что редкий всхлип матери мог выдать её страх и боль, – но даже его мало кто слышал. Между отцом и матерью эти стычки казались единственным проявлением супружеской близости.

Однажды Платон заметил несколько крошечных синяков на материнской шее. Платону тогда было десять лет, и он, забравшись к матери на колени, легонько дотронулся до них своими детскими пальчиками.

– Мам, почему отец тебя так мучает?

Мать ничего не ответила, сняла сына с рук и встала возле окна, тоскливым взглядом осматривая зимние куртины.

Платон не мог налюбоваться на свою родительницу: похоже, она была красива слишком, – слишком, чтобы его отец мог уместить это в своём сердце. Сердце жадно поедало само себя в конвульсиях беспричинной ревности и непонятного отторжения.

Их брак нельзя было назвать неравным. Он – выходец из крепких крестьян, хозяйственник до мозга костей, червь от земли. Их семья и в крепостничестве жила всем на зависть. Она – из давно обедневших дворян, рассыпавшихся по городам и весям купцами, ремесленниками и заводчиками. Бывшая белая кость, но теперь уж без претензий на роскошь и изящество. Хотя нет… как раз этого изящества из её предков так и не смогли вытравить нужда и лишения. В доме отца она была словно лебедь в лапах неуклюжего медведя.

В муках разродившись Платоном, она получила настоятельный запрет врачей рожать впредь. Её фигура была мало приспособлена для многочисленного потомства. Её еле спасли в первых родах, и Платон остался, таким образом, единственным ребёнком в семье.

– Что ж за семья с одним ребёнком? И не семья вовсе… Кто хозяйство будет подымать? Ты с твоей осиной талией? Переломишься… – бурчал отец.

Мать и ходила лебедем, и идеи имела возвышенные, ввысь устремлённые, – и этим тоже донимала отца. Она никогда при нём не высказывалась вслух, просто тихо делала по-своему, особенно что касалось воспитания Платоши, – и это неимоверно бесило главу семейства.

Она видела в сыне нечто, чего не видел или не желал видеть отец. И, похоже, дала себе какое-то внутреннее обещание помочь мальчику развиться в том направлении, к которому он тяготел.

Следуя бессознательному порыву, которым его заразила матушка, Платон, взрослея, стал относиться к отцу подозрительно. Женщина, проявляя наигранную кротость и покорность, всем своим видом давала понять, что е? не ценят, и живет она не по заслугам скованно и притеснённо. Любуясь своей матушкой, Платон со временем вс? меньше понимал отца, – и действительно: как можно было е? не ценить, да и ещё и руками прикладываться? А главное, за что?

Глава 2

Вот ему уже пятнадцать, а Платон вынужден унизительно отсиживаться в кромешной темноте старого амбара. Здесь холодно, и разные запахи, смешиваясь друг с другом, тревожат воображение смутными видениями из суеверного детства. Опершись спиной на огромный мешок с мукой, Платон глубоко вздыхает, и ноздри ему щекочет запах сырости и немножко гнили, запах мышей – оттого-то чёрный кот Чертополох и дежурит тут вместе с Платоном, прорезывая тьму ртутными кругляками своих глаз. А ещё, конечно же, запах трав, собранных матерью в веники в конце лета и подвешенных на балки под низким потолком. Дурманят и усыпляют пряные травы, но продрог Платон, оттого и боится уснуть. В груди у него – безрадостные мысли.

Несмотря на вечно царившую в амбаре темноту, юноша знал тут каждый угол, изучил на ощупь каждую дырочку, оставшуюся после сучка, каждую выбоинку топора в дереве, каждую трещинку, которыми время нет-нет да и бьёт даже мощный, кажущийся железным брус. Когда мать приносила ему свечу, Платон принимался читать книги, – но большую часть времени он хоронился тут от отца в полной темноте.

Нет, отец ни разу не позволил себе тронуть Платона хоть пальцем. Странно, но порой мальчику даже хотелось, чтобы отец ударил его, со всей силой своих мускулистых рук. Платону отцовские мышцы, тугие и продольно вытянутые, почему-то представлялись на ощупь похожими на плохо проваренное петушиное мясо. Мальчик был готов принять на свою голову и гнев, и ругательства, – только не это молчаливое презрение. Оно ещё тяжелее, ведь абсолютно не понимаешь, что ты делаешь не так, в чём не отвечаешь чаяниям отца. Но поговорить с отцом не удавалось: он избегал каких бы то ни было бесед, а уж тем более откровений. То перешёптывался с матерью урывками фраз, то чугунным молотом ронял какое-то утверждение и не терпел, чтобы ему возражали.

Он полагал, что главу семейства до?лжно понимать без лишних объяснений, – так было и в семье, где он рос. Надо шевелить мозгами, а не выходит – получай ложкой в лоб. Как бы ни негодовал он сам в свои молодые годы на такое наказание, со временем пришлось признать, что это лучшее лекарство для дурной головы. Ведь и его отец, и сам он пеклись только о благе семьи. А на пространные разговоры когда время-то найти, если посевная в самом разгаре?!

Он действительно хотел, по его меркам, немногого и такого естественного: чтобы сын не дурачился со своими книжками, которые ещё неизвестно, пригодятся ли ему когда-нибудь в жизни. Труд – единственное, что не даст человеку пропасть в беде. Труд даёт и навык, и сноровку, и опыт; по сути, вс?, что нужно человеку, он приобретает через труд, а вот на книжках далеко не уедешь, когда жрать хочется. У него самого было за плечами три класса школы, где он выучился счёту и чтению по складам. Больше ему в жизни ничего и не пригодилось.

– А вот он знает, как тёл принять у коровы? Об этом вот в книжках, которые ты ему суёшь, написано? На кой чёрт тогда ему эти книжки?! – злился он на мать.

При отце книги лучше было вообще не доставать – они тут же летели в печь. У него самого, правда, был стеллаж, заполненный книгами, но ни разу он не открыл хотя бы одну из них, – не было времени. С утра до ночи он пропадал то на скотном дворе, то в поле, то в мастерской, даже на огороде умудрялся похозяйничать – и там у него был идеальный порядок. Обязанности матери ограничивались домом. У отца было несколько помощников, но вот сын среди них так и не примелькался.

Неизвестно, может быть, мать таким образом мстила отцу за нелюбовь…

Платон долго не понимал, отчего отец мать не любил, но что не любил, всем было ясно, как божий день. Она была воплощением женской красоты: белокожая, белокурая, точёная, – ну, право, фарфоровая статуэтка. При всей своей кажущейся хрупкости, характером она была кремень, силы воли ей было не занимать. Особо в её наружности привлекали алые губы и огромные серые глаза, такие лучезарные и сияющие, как будто Творец вложил ей в глазницы две драгоценные жемчужины.

Конечно, отец не понимал, что ему делать с такой павой. Так какой-нибудь сибирский пахарь будет чувствовать себя где-нибудь в Лувре, если его подвести к изображению Джоконды. Почешет в затылке, оглянётся посмотреть на окружающих, чего это они рты от восхищения разинули, и примет самый хмурый вид. Отец терпел мать в своём доме, как терпят ненужную статуэтку, с которой нужно ещё и пыль стирать, с тем только, чтобы иной раз похвастаться своей драгоценностью перед соседями.

– Платоша, выходи, – тяжелая амбарная дверь лениво поползла на петлях, уступая льющемуся свету дорогу в кромешную темноту.

Юноша поднялся, с трудом разминая затёкшие ноги, – вс? это время он, забывшись, просидел на корточках, – и подкрался к двери, как настороженный зверёк, хотя, раз мать пришла, – значит, угроза миновала.

Дневной свет резко ударил Платону в глаза, и тот подслеповато поморгал своими необычно длинными для мужчины, кручёными ресницами. Встретились два подобия, – как будто отец и не участвовал в создании этой жизни. Платон был похож на мать во всём: столь же худощавый и вытянутый, столь же бледный, с таким же тонким, худым лицом, длинной шеей, белокурыми волосами и огромными, разве что карими глазами.

Может быть, именно этот цвет был повинен в том, что отец подозрительно относился к сыну… У самого у него были обычные глаза такого родного для русского человека небесно-голубого цвета, а у матери – серые… Никто не знал, почему так получилось с этими прокля?тыми глазами.

– Ушёл?

– Ушёл.

– А ты что сказала?

– Что ты давеча ускакал в поля, стадо смотреть.

– А если проверит?

– Придумаем что-нибудь.

– Мам, может быть, надо было пойти с ним? Может, довольно уже прятаться?

– На базар иди, на мельницу иди. На скотобойню не пущу. А вообще, тебе учиться надо, – мягко урезонила Платона мать.

Глава 3

Платон учился, чтобы хоть как-то порадовать мать. Он много читал. Книги каким-то таинственным образом появлялись в доме, доставались, как какой-нибудь запрещённый товар, из-под полы, и, когда юноша проглатывал их содержимое, таким же таинственным образом куда-то исчезали. Он знал, что мать тратит на книги почти все свои сбережения. Она лишний раз не купит ткани, не пошьёт себе нового платья, – зато обязательно приобретёт очередную книгу. В отношении книг она была крайне избирательна, отдавая предпочтение печатным научным трудам и энциклопедиям. Никакой политики, никаких бульварных романов, – её интересовала только чистая наука, и это увлечение Платон перенимал до того охотно, что в какой-то момент по части знаний за ним стало просто не угнаться.

К пятнадцати годам, пропорционально накопленным знаниям, в юноше выросло и окрепло желание быть врачом. Мать узнала первой и искала удобный случай сообщить об этом отцу, – но случая, конечно, не представлялось. Платон порывался сам объявить об этом отцу, предчувствуя, что матери хорошенько достанется, заведи она такой разговор. Но и сам он пока не мог набраться духу пойти против воли отца, а тот непременно обещался быть против.

Однажды на отца напала пришлая стая одичавших собак. Одна из них вгрызлась отцу в плечо, прокусила, но разорвать так и не смогла, – пока не встретила свою смерть от удара топором, которым отец хладнокровно рубанул её по шее. Остальные псины, струсив, разбежались. Даже глазом не моргнув, что истекает кровью, отец продолжил свой путь, нарубил сушняка для бани – и вернулся домой. Рана затянулась мгновенно, – хотя Платон тайком посматривал на неё и всем сердцем желал, чтобы она загноилась. Тогда он сделал бы отцу одну из тех операций, о которых читал в медицинских альманахах. А если бы не помогло, провёл бы ампутацию. И, конечно, доказал бы отцу, что его просто необходимо отправить учиться на врача, время-то идёт! А то так и ходит самоучкой, разве что обученный грамоте своей матушкой. Но тут, совершенно ясно, требовались учителя иного масштаба!

Только отцу не нужны были врачи, с тоской и брезгливостью смотрел он на этих горе-эскулапов, ни мало не веря в их чудодейственные способности. Лечился всегда только баней, травами да водкой.

Одним словом, объясниться с отцом было делом не из лёгких. К тому же, за обучение предстояло платить, а у отца каждая копейка была на счету.

Отца донимали собственные тревоги: к примеру, ему казалось, что сын растёт слишком чувствительным и трусоватым, – каким не пристало быть мужчине. Мужчина должен быть приспособлен к тяжёлому труду и длительному напряжению, к холоду, должен без содрогания смотреть на кровь, на вывернутые кишки и освежеванные туши.

Платон же, будучи маленьким, вс? время кого-то жалел, постоянно над всеми трясся. Он выхаживал полураздавленных птенцов, грел в своей постели куриные яйца, потому что, как ему казалось, там внутри уже сидит маленькая птичка – и скорлупу ни в коем случае нельзя разбивать. Он закапывал в землю принесённые кошкой мышиные трупики, проливая над ними безутешные слёзы. И вс? в том же духе. Отец смотрел на это с подозрением и раздражительностью, и, в какой-то момент поняв, что пора раз и навсегда пресечь эти сантименты, стал самым топорным способом вытравливать из сына способность сострадать.

– Он не выживет с таким отношением к жизни! Жизнь – это кровопролитие, причём каждодневное, – грозил отец. – Ранимая душа сдохнет с голода. Или собаки задерут. Мясо он кушает, не морщась. Потому что какой-то Иван взял и зарезал свинью. Или коровку с красивыми глазами загнал на ножи. А у нашего барчонка ручки чистые, – отчего же не поразмышлять о высоком?! Нет, дорогой, будешь, как миленький, у меня и скот колоть, и птичек резать.

С этими словами, отец притащил Платона на скотный двор и заставил догонять, хватать и рубить горло всем курицам и уткам, для которых настал срок отправляться в похлебку. Отец, щуря один глаз, выискивал жертву и указывал на неё пальцем, под круглым ногтем которого запеклась грязь; мальчик же ревел, размазывая по лицу солёные слёзы вперемешку с брызнувшей ему прямо в глаза кровью. Он зажмуривался, бил не туда, птица орала, вырывалась и билась в конвульсиях. Ещё немного, – и казалось, Платон сам упадёт и забьётся в припадке; у него были совершенно ошалелые глаза, как будто кто-то заставил его совершить насилие, от которого он уже никогда не сможет оправиться.

Мягкое тело Платона ввалилось в сени и упало в объятия испуганной матери. Его детский тулупчик был сплошь покрыт вонючей блевотиной. Он тихонько икал и что-то бормотал как бы в забытьи, бледный больше обычного. После того случая ребёнок занемог и неделю провёл в постели, борясь с жаром и ночными кошмарами.

Зато отец был счастлив и вполне доволен своей выдумкой. Он чувствовал себя так, как будто показал сыну, что значит быть мужчиной. Наверное, так должен радоваться отец в каком-нибудь племени туземцев в день, когда его отпрыск успешно прошёл обряд инициации.

Глава 4

Масленичное веселье было в самом разгаре. Блины парили, кружились, напоминая танец каких-нибудь ярких, золотых юбок с кружевной, дырчатой каймой. Деловито шкварчали блинцы на больших сковородах, будто просили подрумянить их получше. Затем они складывались пышными треугольниками, обмакивались в свежую сметану, растопленное масло или ароматное варенье, – и исчезали в чёрно-зияющих блестящих ртах.

Пыхтели пузатые самовары, подогревая чай и сбитень. Вкусно пахло костром и прошлогодними травами. Рыбы было видимо-невидимо: судак, лещ, карп, белуга с севрюгою, шип, стерлядь, – выбирай, что душе угодно! Сказывалась близость Волги, откуда рыбу везли целыми обозами.

Весёлые плясовые и хороводные чередовались с поволжскими распевами, тягучими, как сама великая река. Бабы с девками разоделись в яркие сарафаны, повязались цветастыми платками и высыпали на улицу радовать взор своим румянцем на дородных, здоровых лицах, – да блины есть.

Чучело безропотно ожидало наступления сумерек и всенародной казни, но это нисколько не омрачало настроения гулявших. Вокруг Масленицы в несколько рядов водились хороводы, пелись частушки и потешки, девушки с парнями убегали в соседний лесок, прятались за берёзками и тайком от взоров захмелевших и потерявших бдительность родителей своих целовались.

Платон смотрел на плотно набитую соломой куклу, которую все сегодня с большой радостью предадут огню, и пытался понять, какие чувства она в нём вызывает. Пусть она – олицетворение Зимы, пусть холодна и сурова, неприветлива – но разве заслужила она такой страшной кончины? За что подвергается она линчеванию? За то, что укрывала поля снегом и не дала земле промёрзнуть; за то, что позволила крестьянину отдохнуть от тяжёлого труда; за то, что напитала водой реки…

И потом: отчего Масленица – именно женщина? Как-то с трудом Платон представил себе всю эту толпу, сжигающую куклу в мужском образе. А женщину, да, как-то сподручней, естественней что ли. Разве можно спорить с народной мудростью, веками слагавшейся в тот пласт, разрез которого Платон теперь наблюдает на рубеже двадцатого столетия? А народная мудрость гласит, что от женщины много тёмного, непонятного исходит для мужчины. Вот и отец тоже сторонится матери, – может, чувствует чего?

Да нет, разве может он, собиравшийся стать врачом и овладеть одним из самых гуманных и передовых ремёсел, делить людей по принадлежности к полу? Платон пожурил себя и постарался отогнать мысли, которые, правду сказать, в последнее время посещали его уже не единожды.

– Платоша, будешь блинок? – раздалось из-за берёзки.

– Нет, спасибо! Наелся я.

Медленно, словно полная луна, наползающая на небосвод, показалось лицо Нюры. Они с Платоном с детства были, как брат и сестра, – жили по соседству, бок о бок, все игры и затеи делили пополам. И, как это часто бывает, Платон и не заметил, что Нюра выросла и изменилась. А она – заметила. Больно ей было, что старый друг совсем не смотрит в её сторону, хотя виду не подавала. Но сложно было удержаться теперь, на Масленицу, перед постом, когда все девушки-парни гуляли, разбившись на пары и давая друг другу заветные обещания.

А Платон так ни разу даже и не вошёл в круг, не потанцевал и не повеселился с остальными. Один Господь Бог знает, что там у него на уме: стоит и смотрит в небо немигающими глазами. Ох уж эти его карие глаза посреди белого, как полотно, лица! Как часто Нюра видала их во сне, эти два тёплых, абсолютно непроглядных омута, в которые ей так хотелось нырнуть навсегда.

Платон, наконец, оторвался от созерцания Масленицы и предзакатного блестяще-звенящего неба, которое, бледнея, приближало конец всеобщей игры. Посмотрел на Нюру обыденным взглядом, в который раз замечая, как с возрастом раздалась её фигура и располнело лицо. Крупная, дородная, она казалась Платону той силой, которой ничего не стоит перебить ему хребет. По деревне ходила шутилка, насколько ловко Нюра в её юном возрасте колет поросят, и Платон не отставал от остальных, чтобы, нет-нет, да и посмеяться над своей подружкой, вгоняя ту в краску.

– Пойдём в хоровод? – позвала Нюра.

– Не хочу, это не очень полезно для желудка, наесться, а потом выплясывать.

– А когда ж выплясывать? С голодухи что ль?

Будто невзначай она взяла его руку в свои широкие ладони. И вдруг внутри Платона случилось что-то странное: её нежный жест вызвал в нем внутренний протест такой силы, что его затошнило. Платон не на шутку испугался: он никогда не замечал в себе чистоплюйства, – тем более что с Нюрой выросли бок о бок, – и тут такое!