banner banner banner
Записки о Пушкине. Письма
Записки о Пушкине. Письма
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Записки о Пушкине. Письма

скачать книгу бесплатно

На время улети в лицейский уголок
Всесильной, сладостной мечтою.
Ты вспомни быстрые минуты первых дней,
Неволю мирную, шесть лет соединенья,
Печали, радости, мечты души твоей,
Размолвки дружества и сладость примиренья,
Что было и не будет вновь…
И с тихими тоски слезами
Ты вспомни первую любовь.
Мой друг! Она прошла… но с первыми друзьями
Не резвою мечтой союз твой заключен;
Пред грозным временем, пред грозными судьбами,
О милый, вечен он![39 - В окончательной редакции – заглавие: «В альбом Пущину» (1817), текст несколько изменен.]

    (Изд. Анненкова, т. 2, стр. 170.)
Лицейское наше шестилетие, в историко-хронологическом отношении, можно разграничить тремя эпохами, резко между собою отличающимися: директорством Малиновского, междуцарствием (то есть управление профессоров: их сменяли после каждого ненормального события) и директорством Энгельгардта.

Не пугайтесь! Я не поведу вас этой длинной дорогой, она нас утомит. Не станем делать изысканий; все подробности вседневной нашей жизни, близкой нам и памятной, должны остаться достоянием нашим; нас, ветеранов Лицея, уже немного осталось, но мы и теперь молодеем, когда, собравшись, заглядываем в эту даль. Довольно, если припомню кой-что, где мелькает Пушкин в разных проявлениях.

При самом начале – он наш поэт. Как теперь вижу тот послеобеденный класс Кошанского, когда, окончивши лекцию несколько раньше урочного часа, профессор сказал: «Теперь, господа, будем пробовать перья! опишите мне, пожалуйста, розу стихами».[40 - В автографе еще: «Мой стих никак», зачеркнуто.]

Наши стихи вообще не клеились, а Пушкин мигом прочел два четырехстишия, которые всех нас восхитили. Жаль, что не могу припомнить этого первого поэтического его лепета. Кошанский взял рукопись к себе. Это было чуть ли не в 811-м году, и никак не позже первых месяцев 12-го. Упоминаю об этом потому, что ни Бартенев, ни Анненков ничего об этом не упоминают.[41 - П. И. Бартенев – в статьях о Пушкине-лицеисте («Моск. ведом.», 1854). П. В. Анненков – в комментариях к Сочинениям Пушкина. Стих. «Роза» – 1815 г.]

Пушкин потом постоянно и деятельно участвовал во всех лицейских журналах, импровизировал так называемые народные песни, точил на всех эпиграммы и пр. Естественно, он был во главе литературного движения, сначала в стенах Лицея, потом и вне его, в некоторых современных московских изданиях. Все это обследовано почтенным издателем его сочинений П. В. Анненковым, который запечатлел свой труд необыкновенною изыскательностию, полным знанием дела и горячею любовью к Пушкину – поэту и человеку.[42 - Следующий абзац написан Пущиным на отдельном листе с пометой: «Дополнение к 6-му листу» (основного текста Записок).]

Из уважения к истине должен кстати заметить, что г. Анненков приписывает Пушкину мою прозу (т. 2, стр. 29, VI). Я говорю про статью «Об эпиграмме и надписи у древних». Статью эту я перевел из Ла Гарпа и просил Пушкина перевести для меня стихи, которые в ней приведены. Все это за подписью П. отправил к Вл. Измайлову, тогдашнему издателю «Вестника Европы». Потом к нему же послал другой перевод, из Лафатера, о путешествиях. Тут уж я скрывался под буквами «ъ– ъ». Обе эти статьи были напечатаны. Письма мои передавались на почту из нашего дома в Петербурге; я просил туда же адресоваться ко мне в случае надобности. Измайлов до того был в заблуждении, что, благодаря меня за переводы, просил сообщить ему для его журнала известия о петербургском театре: он был уверен, что я живу в Петербурге и непременно театрал, между тем как я сидел еще на лицейской скамье. Тетради барона Модеста Корфа ввели Анненкова в ошибку, для меня очень лестную, если бы меня тревожило авторское самолюбие.[43 - Переводы Пущина представляют собой интересный образец его литературного слога, который не только хвалила M. H. Волконская, но признавал хорошим и сам Пушкин. Приведу из них два небольших отрывка.В статье «Об эпиграмме и надписи у древних» (из Ла Гарпа) читаем:«В новейшие времена эпиграмма, в обыкновенном смысле, означает такой род стихотворения, который особенно сходен с сатирою по насмешке или по критике; даже в простом разговоре колкая шутка называется эпиграммою; но в особенности сим словом означается острая мысль или натуральная простота, которая часто составляет предмет легкого стихотворения. Сие наименование само по себе означает не что иное, как надпись, и оно сохранило у греков свое первоначальное значение… Последняя есть одно из прекраснейших произведений в сем роде: состарившаяся Лаиса приноси г зеркало свое во храм Венеры с сими стихами…» (переведено с французского, напечатано в «Вестнике Европы» за 1814 г., т. 77, № 18, сентябрь, отд. «Искусства», стр. 115–119; подпись: «Перевод – ъъ». Стих, о Лаисе и зеркале в тексте Пущина переведено Пушкиным). В статье «О путешественниках» (из сочинений Лафатера) Пущин писал:«Путешественники по должности… Что может быть человеку драгоценнее точного понятия о тех предметах, которые он желает исследовать? Путешественники по удовольствию… Удовольствия составляют жизнь человеческую. Наслаждаться – значит уже жить. Приятность есть цель бытия… Собирайте все, что согласно с расположением вашего сердца… Ученые путешественники… Мудрец умеет найти выгоду во всем умственном… Человек производит все изо всего. Он должен наслаждаться всем, и все должно служить к его усовершенствованию… Педант есть не что иное, как служитель ученого… Это скупец без удовольствия… Путешествующие с намерением описывают свои путешествия… Много требуется мудрости и ума, чтоб написать путешествие хорошо, сообразно с истиною и единственно для себя… Я и не думаю требовать, чтобы все, которые пишут путешествия, смотрели на предметы с одной точки зрения и описывали оные одинаким образом… Напротив, ожидаю, прошу и даже требую, чтоб каждый смотрел на вещи собственными глазами… Мы желаем видеть описания подробные, разительные, начертанные искусною рукою и где бы не было пустых мыслей, частых повторений и безумной лести…Повторяю свое мнение и рад говорить вечно, что легче найти квадратуру круга, нежели средство написать путешествие сообразно с истиною и скромностию, не введя в замешательство себя самого или какого-нибудь другого честного человека» (переведено с немецкого; напечатано в «Вестнике Европы» за 1814 г., т. 78, № 22, ноябрь, отд. «Изящная словесность», стр. 77–96; подпись:).Упоминаемые в конце комментируемого отрывка «тетради Корфа» – рукописные сборники лицейских стихов Пушкина, которыми пользовался Анненков для своего издания.]

Сегодня расскажу вам историю гоголь-моголя, которая сохранилась в летописях Лицея. Шалость приняла сериозный характер и могла иметь пагубное влияние и на Пушкина и на меня, как вы сами увидите.

Мы, то есть я, Малиновский и Пушкин, затеяли выпить гоголь-моголю. Я достал бутылку рому, добыли яиц, натолкли сахару, и началась работа у кипящего самовара. Разумеется, кроме нас, были и другие участники в этой вечерней пирушке, но они остались за кулисами по делу, а в сущности один из них, а именно Тырков, в котором чересчур подействовал ром, был причиной, по которой дежурный гувернер заметил какое-то необыкновенное оживление, шумливость, беготню. Сказал инспектору. Тот после ужина всмотрелся в молодую свою команду и увидел что-то взвинченное. Тут же начались спросы, розыски. Мы трое явились и объявили, что это наше дело и что мы одни виноваты.

Исправлявший тогда должность директора профессор Гауеншильд донес министру. Разумовский приехал из Петербурга, вызвал нас из класса и сделал нам формальный, строгий выговор. Этим не кончилось, – дело поступило на решение конференции. Конференция постановила следующее:

1) две недели стоять на коленях во время утренней и вечерней молитвы;

2) сместить нас на последние места за столом, где мы сидели по поведению; и

3) занести фамилии наши, с прописанием виновности и приговора, в черную книгу, которая должна иметь влияние при выпуске.

Первый пункт приговора был выполнен буквально.

Второй смягчался по усмотрению начальства: нас, по истечении некоторого времени, постепенно подвигали опять вверх.

При этом случае Пушкин сказал:

Блажен муж, иже
Сидит к каше ближе.[44 - В Сочинения Пушкина, изд. АН СССР, не введено.]

На этом конце стола раздавалось кушанье дежурным гувернером.

Третий пункт, самый важный, остался без всяких последствий. Когда при рассуждениях конференции о выпуске представлена была директору Энгельгардту черная эта книга, где мы трое только и были записаны, он ужаснулся и стал доказывать своим сочленам, что мудрено допустить, чтобы давнишняя шалость, за которую тогда же было взыскано, могла бы еще иметь влияние и на будущность после выпуска. Все тотчас согласились с его мнением, и дело было сдано в архив.[45 - История с гоголь-моголем произошла в сентябре 1814 г. В журнале «Лицейский мудрец» (1815, № 3) об этом – «Письмо к издателю»; по сходству «Письма» с текстом Записок К. Я. Грот полагает, что оно принадлежит Пущину («Пушкинский Лицей», СПб. 1911, стр. 291).]

Гоголь-моголь – ключ к посланию Пушкина ко мне:

Помнишь ли, мой брат по чаше.
Как в отрадной тишине
Мы топили горе наше
В чистом пенистом вине?

Как, укрывшись молчаливо
В нашем тесном уголке,
С Вакхом нежились лениво
Школьной стражи вдалеке?

Помнишь ли друзей шептанье
Вкруг бокалов пуншевых.
Рюмок грозное молчанье.
Пламя трубок грошевых?

Закипев, о сколь прекрасно
Токи дымные текли!..
Вдруг педанта глас ужасный
Нам послышался вдали.

И бутылки вмиг разбиты,
И бокалы все в окно,
Всюду по полу разлиты
Пунш и светлое вино.

Убегаем торопливо;
Вмиг исчез минутный страх!
Щек румяных цвет игривой,
Ум и сердце на устах.

Хохот чистого веселья,
Неподвижный тусклый взор
Изменяли[46 - В публикации 1859 г. это слово пояснено: «то есть выдавали».] чад похмелья,
Сладкой Вакха заговор!

О, друзья мои сердечны!
Вам клянуся, за столом
Всякий год, в часы беспечны,
Поминать его вином.[47 - В изд. АН СССР – с заглавием «Воспоминание (к Пущину)» (1815). В Записках приведено полностью, с мелкими отличиями в знаках препинания.]

    (Изд. Анненкова, т. 2, стр. 217.)
По случаю гоголь-моголя Пушкин экспромтом сказал в подражание стихам И. И. Дмитриева:.

(Мы недавно от печали,
Лиза, я да Купидон,
По бокалу осушали
И прогнали мудрость вон, и пр.)

Мы недавно от печали,
Пущин, Пушкин, я, барон,
По бокалу осушали
И Фому прогнали вон…[48 - Остальных строф не помню; этому с лишком сорок лет. (Примеч. Пущина.)В изд. АН СССР – 1814 г. Пущин по памяти неправильно приписал первое 4-стишие Дмитриеву. Это начало оды Д. В. Давыдова «Мудрость». 4-й стих – неправилен; у автора: «и просили Мудрость вон» (Денис Давыдов, Полное собр. стихотворений, ред. В. Н. Орлова, 1933, стр. 77).]

Фома был дядька, который купил нам ром. Мы кой-как вознаградили его за потерю места. Предполагается, что песню поет Малиновский, его фамилию не вломаешь в стих. Барон – для рифмы, означает Дельвига.

Были и карикатуры, на которых из-под стола выглядывали фигуры тех, которых нам удалось скрыть.

Вообще это пустое событие (которым, разумеется, нельзя было похвастать) наделало тогда много шуму и огорчило наших родных, благодаря премудрому распоряжению начальства. Все могло окончиться домашним порядком, если бы Гауеншильд и инспектор Фролов не задумали формальным образом донести министру.

Сидели мы с Пушкиным однажды вечером в библиотеке у открытого окна. Народ выходил из церкви от всенощной; в толпе я заметил старушку, которая о чем-то горячо с жестами рассуждала с молодой девушкой, очень хорошенькой. Среди болтовни я говорю Пушкину, что любопытно бы знать, о чем так горячатся они, о чем так спорят, идя от молитвы? Он почти не обратил внимания на мои слова, всмотрелся, однако, в указанную мною чету и на другой день встретил меня стихами:

От всенощной, вечор, идя домой,
Антипьевна с Марфушкою бранилась;
Антипьевна отменно горячилась.
– Постой, кричит, управлюсь я с тобой!
Ты думаешь, что я забыла
Ту ночь, когда, забравшись в уголок,
Ты с крестником Ванюшею шалила.
Постой – о всем узнает муженек!
«Тебе ль грозить, – Марфушка отвечает, —
Ванюша что? Ведь он еще дитя;
А сват Трофим, который у тебя
И день и ночь? Весь город это знает.
Молчи ж, кума: и ты, как я, грешна;
Словами ж всякого, пожалуй, разобидишь.
В чужой… соломинку ты видишь,
А у себя не видишь и бревна».[49 - П. А. Вяземский заявляет по поводу этого стихотворения: «Едва ли Пушкина, окроме двух последних стихов, все прочее довольно («Стар, и новизна», VIII, 1904, стр 34). Включено в изд. АН СССР (т. I, 1937, стр. 283) с некоторыми разночтениями по другим спискам; отнесено к 1814–1817 гг.]

«Вот что ты заставил меня написать, любезный друг», – сказал он, видя, что я несколько призадумался, выслушав его стихи, в которых поразило меня окончание. В эту минуту подошел к нам Кайданов, – мы собирались в его класс. Пушкин и ему прочел свой рассказ.

Кайданов взял его за ухо и тихонько сказал ему: «Не советую вам, Пушкин, заниматься такой поэзией, особенно кому-нибудь сообщать ее. И вы, Пущин, не давайте волю язычку», – прибавил он, обратясь ко мне. Хорошо, что на этот раз подвернулся нам добрый Иван Кузьмич, а не другой кто-нибудь.

Впрочем, надо сказать: все профессора смотрели с благоговением на растущий талант Пушкина. В математическом классе вызвал его раз Карцов к доске и задал алгебраическую задачу. Пушкин долго переминался с ноги на ногу и все писал молча какие-то формулы. Карпов спросил его, наконец: «Что ж вышло? Чему равняется х [икс]?» Пушкин, улыбаясь, ответил: «Нулю!» – «Хорошо! У вас, Пушкин, в моем классе все кончается нулем. Садитесь на свое место и пишите стихи». Спасибо и Карпову, что он из математического фанатизма не вел войны с его поэзией. Пушкин охотнее всех других классов занимался в классе Куницына, и то совершенно по-своему: уроков никогда не повторял, мало что записывал, а чтобы переписывать тетради профессоров (печатных руководств тогда еще не существовало), у него и в обычае не было: все делалось а livre ouvert.[50 - Без подготовки, с листа (франц.).]

На публичном нашем экзамене[51 - Имеется в виду публичный акт 8 января 1815 г. Упоминаемое дальше стихотворение Пушкина написано в 1814 г] Державин, державным своим благословением, увенчал юного нашего поэта. Мы все, друзья-товарищи его, гордились этим торжеством. Пушкин тогда читал свои «Воспоминания в Царском Селе» (изд. Анненкова, т. 2, стр. 81). В этих великолепных стихах затронуто все живое для русского сердца. Читал Пушкин с необыкновенным оживлением. Слушая знакомые стихи, мороз по коже пробегает у меня. Когда же патриарх наших певцов в восторге, со слезами на глазах бросился целовать его и осенил кудрявую его голову, мы все под каким-то неведомым влиянием благоговейно молчали. Хотели сами обнять нашего певца, его уже не было: он убежал!.. Все это уже рассказано в печати.

Вчера мне Маша приказала
В куплеты рифмы набросать
И мне в награду обещала
Спасибо в прозе написать, и пр.[52 - Начало стих. «К Маше» (1816), сестре А. А. Дельвига.]

    (Изд. Анненкова, т. 2, стр. 213.)
Стихи эти написаны сестре Дельвига, премилой, живой девочке, которой тогда было семь или восемь лет. Стихи сами по себе очень милы, но для нас имеют свой особый интерес. Корсаков положил их на музыку, и эти стансы пелись тогда юными девицами почти во всех домах, где Лицей имел право гражданства.

«Красавице, которая нюхала табак» (изд. Анненкова, т. 2, стр. 17), – писано к Горчакова сестре, княгине Елене Михайловне Кантакузиной. Вероятно, она и не знала и не читала этих стихов, плод разгоряченного молодого воображения.[53 - Стихотворение – 1814 г. У Пущина неточность: «Канта «кузеной».]

К живописцу

Дитя харит, воображенья!
В порыве пламенной души,
Небрежной кистью наслажденья
Мне друга сердце напиши, и пр.

    (Изд. Анненкова, т. 2, стр. 69.)
Пушкин просит живописца написать портрет К. П. Бакуниной, сестры нашего товарища. Эти стихи – выражение не одного только его страдавшего тогда сердечка!..[54 - Посвящено Е. П. Бакуниной (1815), обращено к А. Д. Илличевскому, недурно рисовавшему. В изд. АН СССР 1-я строка так: «Дитя Харит и вображенья». Страдало также сердечко Пущина. Об этом – в первоначальной редакции пушкинского «19 октября», 1825: «Как мы впервой все трое полюбили».]

Нельзя не вспомнить сцены, когда Пушкин читал нам своих Пирующих студентов. Он был в лазарете и пригласил нас прослушать эту пиэсу. После вечернего чая мы пошли к нему гурьбой с гувернером Чириковым.

Началось чтение:

Друзья! Досужный час настал,
Все тихо, все в покое, и пр..[55 - См. в тексте – примеч. 38.]

Внимание общее, тишина глубокая по временам только прерывается восклицаниями. Кюхельбекер просил не мешать, он был весь тут, в полном упоении… Доходит дело до последней строфы. Мы слышим:

Писатель! За твои грехи
Ты с виду всех трезвее:
Вильгельм! прочти свои стихи,
Чтоб мне заснуть скорее.

При этом возгласе публика забывает поэта, стихи его, бросается на бедного метромана, который, растаявши под влиянием поэзии Пушкина, приходит в совершенное одурение от неожиданной эпиграммы и нашего дикого натиска. Добрая душа был этот Кюхель! Опомнившись, просит он Пушкина еще раз прочесть, потому что и тогда уже плохо слышал одним ухом, испорченным золотухой.

Послание ко мне:

Любезный, именинник, и проч.[56 - Так начинается стихотворение «К Пущину» (1815) с подзаголовком «4 мая»; но это день рождения И. И., именины его – 9 мая.] —

не требует пояснений. Оно выражает то же чувство, которое отрадно проявляется во многих других стихах Пушкина. Мы с ним постоянно были в дружбе, хотя в иных случаях розно смотрели на людей и вещи; откровенно сообщая друг другу противоречащие наши воззрения,[57 - В рукописи после этого густо зачеркнуто несколько строк; в этом абзаце зачеркнуто еще несколько отдельных строк.] мы все-таки умели их сгармонировать и оставались в постоянном согласии. Кстати, тут расскажу довольно оригинальное событие, по случаю которого пришлось мне много спорить с ним за Энгельгардта.

У дворцовой гауптвахты, перед вечернею зарей, обыкновенно играла полковая музыка. Это привлекало гулявших в саду, разумеется и нас; l'inevitable Lycеe,[58 - Неминуемый, неизбежный Лицей (франц.).] как называли иные нашу шумную движущуюся толпу. Иногда мы проходили к музыке дворцовым коридором, в который, между другими помещениями, был выход и из комнат, занимаемых фрейлинами императрицы Елизаветы Алексеевны. Этих фрейлин было тогда три: Плюскова, Валуева и кн[яжна] Волконская. У Волконской была премиленькая горничная Наташа. Случалось, встретясь с нею в темных переходах коридора, и полюбезничать – она многих из нас знала, да и кто не знал Лицея, который мозолил глаза всем в саду?

Однажды идем мы, растянувшись по этому коридору маленькими группами. Пушкин на беду был один, слышит в темноте шорох платья, воображает, что это непременно Наташа, бросается поцеловать ее самым невинным образом. Как нарочно, в эту минуту отворяется дверь из комнаты и освещает сцену: перед ним сама кн[яжна] Волконская. Что делать ему? Бежать без оглядки; но этого мало, надобно поправить дело, а дело неладно! Он тотчас рассказал мне про это, присоединясь к нам, стоявшим у оркестра. Я ему посоветовал открыться Энгельгардту и просить его защиты. Пушкин никак не соглашался довериться директору и хотел написать княжне извинительное письмо. Между тем она успела пожаловаться брату своему, П. М. Волконскому, а Волконский – государю.

Государь на другой день приходит к Энгельгардту. Что ж это будет? – говорит царь. – Твои воспитанники не только снимают через забор мои наливные яблоки, бьют сторожей садовника Лямина (точно, была такого рода экспедиция, где действовал на первом плане граф Сильвестр Броглио, теперь сенатор Наполеона III[59 - Это сведение о Броглио оказалось несправедливым; он был избран французскими филеленами в начальники и убит в Греции в 1829 году (пояснение И. И. Пущина).]), но теперь уж не дают проходу фрейлинам жены моей».

Энгельгардт, своим путем, знал о неловкой выходке Пушкина, может быть и от самого Петра Михайловича, который мог сообщить ему это в тот же вечер. Он нашелся и отвечал императору Александру: «Вы меня предупредили, государь, я искал случая принести вашему величеству повинную за Пушкина: он, бедный, в отчаянии; приходил за моим позволением письменно просить княжну, чтоб она великодушно простила ему это неумышленное оскорбление». Тут Энгельгардт рассказал подробности дела, стараясь всячески смягчить вину Пушкина, и присовокупил, что сделал уже ему строгий выговор и просит разрешения насчет письма. На это ходатайство Энгельгардта государь сказал: «Пусть пишет, уж так и быть, я беру на себя адвокатство за Пушкина; но скажи ему, чтоб это было в последний раз. «La vieille est peut-?tre enchantеe de la mеprise du jeune homme, entre nous soit dit»,[60 - Между нами: старая дева, быть может, в восторге от ошибки молодого человека (франц.).] – шепнул император, улыбаясь, Энгельгардту. Пожал ему руку и пошел догонять императрицу, которую из окна увидел в саду.

Таким образом, дело кончилось необыкновенно хорошо. Мы все были рады такой развязке, жалея Пушкина и очень хорошо понимая, что каждый из нас легко мог попасть в такую беду. Я, с своей стороны, старался доказать ему, что Энгельгардт тут действовал отлично; он никак не сознавал этого, все уверял меня, что Энгельгардт, защищая его, сам себя защищал. Много мы спорили; для меня оставалось неразрешенною загадкой, почему все внимания директора и жены его отвергались Пушкиным: он никак не хотел видеть его в настоящем свете, избегая всякого сближения с ним. Эта несправедливость Пушкина к Энгельгардту, которого я душой полюбил, сильно меня волновала. Тут крылось что-нибудь, чего он никак не хотел мне сказать; наконец, я перестал и настаивать, предоставя все времени. Оно одно может вразумить в таком непонятном упорстве.[61 - Пущин по своему добродушию и по личным отношениям к Энгельгардту приписывал директору Лицея чрезмерную любовь к Пушкину. На самом деле Энгельгардт относился к Пушкину даже в официальных отзывах отрицательно (см. примеч. 55).]

Невозможно передать вам всех подробностей нашего шестилетнего существования в Царском Селе: это было бы слишком сложно и громоздко – тут смесь и дельного и пустого. Между тем вся эта пестрота имела для нас свое очарование. С назначением Энгельгардта в директоры школьный наш быт принял иной характер: он с любовью принялся за дело. При нем по вечерам устроились чтения в зале (Энгельгардт отлично читал). В доме его мы знакомились с обычаями света, ожидавшего нас у порога Лицея, находили приятное женское общество. Летом, в вакантный месяц, директор делал с нами дальние, иногда двухдневные прогулки по окрестностям; зимой для развлечения ездили на нескольких тройках за город завтракать или пить чай в праздничные дни; в саду, за прудом, катались с гор и на коньках. Во всех этих увеселениях участвовало его семейство и близкие ему дамы и девицы, иногда и приезжавшие родные наши. Женское общество всему этому придавало особенную прелесть и приучало нас к приличию в обращении. Одним словом, директор наш понимал, что запрещенный плод – опасная приманка и что свобода, руководимая опытной дружбой, останавливает юношу от многих ошибок. От сближения нашего с женским обществом зарождался платонизм в чувствах: этот платонизм не только не мешал занятиям, но придавал даже силы в классных трудах, нашептывая, что успехом можно порадовать предмет воздыханий.

Пушкин клеймил своим стихом лицейских сердечкиных, хотя и сам иногда попадал в эту категорию.

Раз на зимней нашей прогулке в саду, где расчищались кругом пруда дорожки, он говорит Есакову, с которым я часто ходил в паре:

И останешься с вопросом
На брегу замерзлых вод: