banner banner banner
Певец боевых колесниц (сборник)
Певец боевых колесниц (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Певец боевых колесниц (сборник)

скачать книгу бесплатно

Тетя Поля печально вздохнула и, подперев щеку, задумалась, быть может, вспоминала своих умерших детей, от которых остались в сундуке линялые рубашечки, а под потолком – железное кольцо, на котором висела зыбка.

– Тогда послушай, как в Средиземном море на Пятой эскадре мы ходили на суденышке радиолокационной разведки у берегов Ливана. Там в долине Бекаа шла война, израильские самолеты взлетали из Хайфы и летели низко над морем, невидимые для радаров. Мы фиксировали их массовый взлет, передавали информацию советским зенитно-ракетным полкам, прикрывавшим Бекаа. И когда израильские «Кфиры» собирались нанести удар, они попадали под выстрелы наших зенитных ракет и, сгорая, падали на оливки и виноградники. Это тебе интересно?

Тетя Поля молчала, только смахнула краем платочка слезу:

– Расскажи-ка мне лучше, Витюша, как видел лису.

Ну конечно, он видел лису тем февральским солнечным днем, когда в счастливом одиночестве праздновал свое рождение. Лиса была послана ему в подарок этими янтарными полянами, розовыми шишками на вершинах елей, красной веткой брусники.

Он работал лесником, и его угодья касались стен Ново-Иерусалимского монастыря, взорванного немцами, напоминавшего гору с осевшей вершиной. Божественный Никон своей русской необъятной мечтой решил перенести под Москву святую Палестину, чтобы здесь, в подмосковных лесах, во время второго пришествия опустились стопы Христа. Белосельцев носился по снежным полям на своих широких, как лодки, лыжах, не ведая, что, влетая в леса, он погружается в кущи Гефсиманского сада. А шагая по черным лесным дорогам среди красных и синих цветов, не догадывался, что повторяет крестный путь. А ныряя в студеную Истру, не задумывался над тем, что погружается в Иордан.

В монастыре он подружился с местным краеведом Львом Лебедевым. Дружба с ним длилась всю его жизнь и одарила его священным обожанием, русской тайной, знанием о русской Голгофе, русской пасхальной судьбе. Ночью они со Львом Лебедевым прихватывали керосиновый фонарь и шли в разоренный храм, хрустя по разбитым изразцам. Вставали под провалившийся купол, и сквозь огромный пролом смотрело на них все сверкающее звездное небо, как Божье лицо. Они молились, не зная ни одной молитвы. Лев Лебедев крестился и стал отцом Львом, а позже крестил Белосельцева в смоленском селе Тесово. В день Казанской Божьей Матери Белосельцев опустил голые стопы в ледяную купель, и отец Лев облил его крещальной водой. И ночью они шли по Смоленской дороге, неся перед собой керосиновый фонарь, пели, читали духовные стихи, говорили о Русском Чуде, Русской победе.

Отец Лев, повторяя судьбу многих русских батюшек, пил горькую, ссорился с иерархами и позже ушел в лоно зарубежной церкви. Он умер от разрыва сердца на аэродроме Кеннеди, возвращаясь в Россию. Тетя Поля, дававшая приют Белосельцеву в течение нескольких лет, умерла дождливым осенним днем. Несколько лесников и он, Белосельцев, несли ее легкий гроб на гору, где темнели кладбищенские березы. Могила была отрыта, и на сырой земле были разбросаны маленькие коричневые кости ее детей. С ними она соединилась в могиле, на которой через год выросла желтая пижма.

Белосельцева не удивило, что тетя Поля, бывшая одновременно Господом Богом, куда-то исчезла, растворилась, истаяла среди других праведников, населявших Царство. Господь Бог являлся ему в разных обликах, и Белосельцев безошибочно узнавал его присутствие по признакам святости, таким, как отсутствие тени, или хождению по травам, которые не сгибались под его шагами.

Белосельцев шел по чудесным влажным лугам, которыми изобиловало Царствие. В травах краснели цветы с липкими головками, которые он в детстве называл «богатырскими». Ему казалось, что в таких лугах среди таких цветов пробирались на конях русские богатыри, и кони тонули в травах по самые гривы.

Он увидел среди луга малое светлое озерцо. Оно было окружено бахромой голубых анютиных глазок. В озерце, как в ванной, сидели молодые прекрасные женщины, выжимали из волос озерную воду, поправляли прилипшие к телу, ставшие прозрачными сорочки. Их было девять, темноволосых, златокудрых, хрупких и гибких, полных и томных. Они увидели Белосельцева и стали звать к себе, в озеро. И он узнал в них женщин, которых любил когда-то и которые среди множества других мимолетных увлечений делали его счастливым. Дарили несколько восхитительных лет, о которых теперь он вспоминал, как о божественном даре. Но среди этих девяти не было десятой, той, что стала его женой, родила ему детей, провожала на войны и умерла у него на руках, сделав навеки несчастным. Жены Веры не было среди прелестных купальщиц. Не было ее среди других праведниц, населявших Царство. И он среди несчетного множества праведников, удостоенных вечной жизни, не находил ее, чувствовал ее отсутствие как горькую пустоту.

Купальщицы обрызгали его водой, подарили на прощание большую синюю стрекозу, которая, шелестя слюдяными крыльями, повела его к лесу.

Как хороша эта лесная тропинка! Молчаливая птица перебегает ее, скрывается в кустах, на которых редко краснеют ягоды лесной малины. Вдруг паутина, сплетенная из тончайших радуг, преграждает тебе путь, и ты осторожно обходишь ее, чтобы не потревожить дивное творенье. А на тропу уже падают круглые, как монеты, листья осины, и в каждом голубая капля с отражением неба, и на губах горьковатый вкус скорой осени.

Белосельцев увидел, как навстречу идет старичок с корзинкой, полной черники. Черничный сок вытекал сквозь прутья корзинки. Губы старичка были синими от сока, а глаза на сморщенном коричневом лице казались васильками. Белосельцев сразу его признал. Это был карел Евграф, который приютил Белосельцева и жену Веру в их медовый месяц в утлой избушке на берегу лесного карельского озера. И конечно, Евграф повстречался ему не случайно, ибо был Господь Бог, и перед ним предстояло держать ответ за земные деяния.

Они сидели на поваленном дереве, и Белосельцев спрашивал карела Евграфа:

– Рассказать тебе, как в Кампучии я сидел на броне трофейного американского транспортера, захваченного вьетнамцами под Сайгоном, и мы прорывались через границу Таиланда, добивая отряды красных кхмеров? Лицо мое напоминало пухлую подушку от укусов москитов, и вьетнамский врач прикладывал к моему лицу распаренный лист банана. Или, хочешь, расскажу, как на границе Гондураса в заливе Фонсека состоялся бой пограничных катеров? Гондурасский катер был подбит, тонул, а сандинисты одиночными выстрелами добивали плавающих в воде гондурасцев. В этом заливе было много летающих рыб. Они, как блестки, выпрыгивали из воды, падали на палубу катера и высыхали на солнце.

– Нет, – ответил карел Евграф. – Расскажи о другом. Сам знаешь о чем.

Конечно, он знал. О чудесном Вохтозере, которое днем было зеленым от отражения лесов, а к вечеру в него погружалась негасимая малиновая заря, и гагара летела, роняя в озеро каплю, от которой медленно расходились серебряные круги. Они с женой шли сквозь огненно-красные сосняки, перешагивая гранитные выступы, по лесной дороге, где медведи паслись в черничнике и оставляли синие горки помета. Вернувшись домой, в полутемной бане, при свете керосиновой лампы, хлестали друг друга вениками, кидали ковшами воду на раскаленные камни, и вода взрывалась, летела под потолком огненным змеем, а они, голые, в темноте выскакивали из бани и падали в студеное озеро. Он обнимал ее, стоя в темной воде, глядя, как над лесом встает луна. Однажды в лодке на середине озера, когда, утомленные, в сладком обмороке лежали на днище среди рыбьей чешуи и обрывков сетей, она, прижимая руки к животу, сказала:

– Я чувствую, он там, во мне. Я рожу.

А в нем ликованье. Он целовал ее округлый дышащий живот, на который слетаются духи лесов и озер, и их чадо уже знает о малиновой заре и гагаре, чувствует, как он целует ее живот, и она говорит:

– Ведь правда мы никогда не умрем?

Все это Белосельцев хотел рассказать карелу Евграфу, но того уже не было. Только стояла корзина с черникой, оставленная Белосельцеву в подарок.

Глава седьмая

Белосельцев услышал отдаленные рыдания. Он не мог ошибиться, рыдала его жена. Значит, она была здесь, в Царствии. С ней было неладно, и Белосельцев, торопясь увидеть ее, кинулся на звук ее рыданий.

Пробежал болотом сквозь заросли осоки, оставлявшей на теле глубокие порезы. Продрался сквозь кусты боярышника, исцарапавшего острыми иглами. Перепрыгнул рытвину, оставленную изгнанниками. Рытвина уже зарастала молодым лесом, и он больно напоролся на сук.

Он выбежал на проселок, который соединял Царствие с внешним необожествленным миром, и увидел жену. Она находилась по ту сторону тесовых ворот, билась в руках двух праведников, похожих на санитаров, вырывалась, выкрикивая:

– Пустите, пустите меня! Я хочу быть вместе с ним, с моим милым! Пустите меня к мужу, я умоляю!

Она вырывалась, а ее крепко держали, и было видно, что ей делают больно.

– Вера! – крикнул Белосельцев. – Я здесь!

Она увидала, рванулась к нему, но зеленый серафим преградил ей путь, сбросил на нее ворох березовых веток.

– Почему? – воскликнул Белосельцев. – Почему ее не пускают в Царствие? Она добрее, жертвенней, боголюбивей многих из нас. Она выхаживала меня в болезнях, она отказалась от творчества, преуспевания, выращивая детей. Почему ее не пускают?

Рядом стояла праведница с печальным утомленным лицом. Это была Зинаида Гиппиус. Она сказала:

– Ваша жена совершила неотмолимый грех. Она убила в себе младенца. Она в себе самой воздвигла плаху и на ней зарубила своего неродившегося сына. Такой грех невозможно отмолить. Даже молитвеннику Земли Русской преподобному Сергию, хотя и его, увы, нет среди нас.

Жена рыдала, накрытая шатром березовых веток. Воробьи тучами летали вокруг. Казалось, они хотят провести жену сквозь тесовые воротца, но не в силах это сделать.

Белосельцев, несчастный, беспомощный, стоял у изгороди, не в силах дотянуться до жены. Он помнил те мучительные месяцы, когда жена была беременна, а у него случился роман с красавицей, лицом своим напоминавшей воронежские иконы. Тонкая переносица, летящие брови, зеленые, лесные, таинственные глаза. Жена узнала о романе, хотела уйти из дома. Однажды, вернувшись домой, Белосельцев увидел жену, белую как мел, и на этом бескровном лице жутко мерцали черные слезные глаза.

– У нас не будет сына, – сказала она. – Теперь ты свободен.

А у Белосельцева – слепой ужас, немота, он кинулся обнимать колени жены, целовал, рыдая:

– Что же ты сделала, господи! Прости меня!

Теперь жена была отделена от него неодолимой преградой, за ее спиной горела багровая звезда, хрустели льды. Ее уводили в эту кромешную тьму, чтобы больше им никогда не увидеться.

– Милый, прощай! – донеслось до него. – Люблю тебя вечно.

Глава восьмая

Горюя, не сдерживая слез, Белосельцев брел куда глаза глядят. Встречные праведники уступали ему дорогу. Девочка, погибшая при пожаре в Кемерово, подошла и подарила ему тряпичную куклу. Две белых цапли следовали за ним в отдалении. А воробьи, они же ангелы, летели над ним, орошая его небесной росой. Но дело, ради которого Белосельцев явился в Царствие, звало его. Он должен был повидаться с Господом Богом, отправившим его на задание в земную жизнь и теперь призвавшим к отчету.

И Господь Бог не замедлил явиться. Это был человек со странным именем Маркиан Степанович, который одно время часто бывал в их доме, тайно влюбленный в маму. Он был русский интеллигент из числа чеховских или бунинских героев, увлекался живописью, был знаком с художниками «Мира искусства», писал акварели, принося их на показ маме, раскладывал на полу, и они с мамой подолгу их рассматривали, находя достоинства, скрытые от глаз Белосельцева. Теперь Маркиан Степанович возник перед Белосельцевым в беседке, в плетеном кресле, со своим сухим долгоносым лицом и бесцветными губами, которые постоянно жевали пустой янтарный мундштук, ибо мама запрещала ему курить в доме. Маркиан Степанович дружески, чуть насмешливо смотрел на Белосельцева, готовясь произнести какую-нибудь свою витиеватую шутку, но Белосельцев, угадав в нем Господа Бога, спросил:

– Господи, могу ли я рассказать тебе о Карабахе, где русский летчик-наемник бомбил армянские позиции в Степанакерте, а другой русский зенитчик сбил его самолет? Раненый пилот приземлился в расположении армян, те запихнули его в огромный баллон от КамАЗа и подожгли. Баллон дымил черной жирной сажей, пока не сгорел, не распался, и в нем чернела груда обгорелых костей. Рассказать ли об этом?

Маркиан Степанович покачал головой, давая понять, что рассказ не занимает его.

– Тогда расскажу, как в Приднестровье мы обшивали стальными плитами КамАЗ, устанавливали на нем пулеметы, и эти железные слоны двигались по улицам Бендер, поливая огнем наступавшие цепи румын. Один из КамАЗов попал под удар гранатомета, и казаку Майбороде оторвало ногу.

– Нет, – произнес Маркиан Степанович, – расскажи лучше о маме.

Что он мог рассказать о маме, если она была самой красотой, самой добротой, самим возвышенным благородством, воздухом, из которого он появился на свет. Как красивы были ее густые каштановые волосы, которые она расчесывала перед зеркалом костяным гребнем, и в зеркале горела короткая сочная радуга. Как чудесно пахли ее духи, и как красиво было ее праздничное голубое платье. Мама была тем хрупким побегом, дотянувшимся из прежней жизни в нынешнюю, в которой родился и рос Белосельцев. Секира, полоснувшая их многолюдный род, пощадила ее. Она подкладывала на стол Белосельцеву подшивку журнала «Весы» со стихами Бальмонта и статьями Флоренского. Она водила его в Большой театр слушать «Пиковую даму». Она возила его в Кусково, Останкино и Мураново, и он запомнил старую церковь, полную душистого сена, в которое он нырял, как в воду. Она учила его языкам. Однажды ночью, когда на стене в зеленом пятне уличного фонаря мотались тени деревьев, она рассказала историю рода, погибшего на этапах, в тюрьмах, сгинувшего в эмиграции, и он узнал о беде, которая заставляла рыдать бабушкиных братьев во время их чаепитий.

Она овдовела в тридцать лет, когда отец добровольцем ушел на фронт и погиб под Сталинградом в штрафном батальоне. До старости, когда упоминали о погибшем отце, у нее начинали дрожать губы и глаза наполнялись слезами, и он боялся говорить об отце, боялся слез, текущих из ее прекрасных серых глаз. Архитектор, она шла вслед за войсками по сожженному Смоленску и проектировала бани и прачечные для оставшихся жителей. Она работала всю жизнь, взращивая сына, не отказывая ему ни в чем, и он помнил ее подарок, великолепный, лазурного цвета велосипед, на котором он катил по влажному голубому асфальту среди редких машин и весенних деревьев.

К старости она ослабела и много лежала. Он незаметно всматривался в ее теплую кофту, боясь, что вдруг не заметит ее дыхания. Она сетовала, что он редко бывает с ней, скучала. Однажды, проходя мимо ее комнаты, он услышал ее неразборчивый бубнящий голос. Это она на память читала вступление к «Медному всаднику». Она чувствовала, что приближается ее конец, и занималась сборами, как собираются в путь. Аккуратно в папки сложила все свои рисунки, собрала все письма и фронтовые треугольники отца. Записала всю историю рода. Однажды он увидел, что она молча сидит на кушетке и лицо у нее торжественное.

– Мама, ты что? – спросил он.

Она ответила:

– А все-таки мы жили в великую эпоху.

Вскоре после этого она крестилась, и Белосельцев остро ощутил, что эпоха кончилась. Когда она умерла ночью и он держал ее остывающую руку, его поразило, что у него с мамой одинаковая форма ногтей, и он сжимал ее холодеющую руку.

Все это Белосельцев рассказал Маркиану Степановичу, а когда кончил, того уже не было. С того места, где тот сидел, медленно удалялась белая цапля, обходя розовые кустики иван-чая.

Белосельцева не удивляла многоликость Божества, которое обретало образ, облегчавший Белосельцеву общение с ним. Если Бог был в купине неопалимой, в падающем, как небесный изумруд, метеоре, с еще большей легкостью он мог предстать перед Белосельцевым в образе дорогих ему людей.

И таким дорогим человеком, что принял образ Божий, был генерал Альберт Михайлович Макашов. Он сидел за дощатым столом, на столе лежало перо кукушки, которая пролетела в безуспешных поисках родного гнезда. Макашов не убирал перо, словно раздумывал, как употребить этот дар небес. Он был в полевой форме, с зелеными генеральскими звездами, в своем черном знаменитом берете, в котором стоял на балконе Дома Советов, когда отдал приказ баррикадникам штурмовать Останкино. Белосельцев смотрел на его спокойное, с крепким носом и сжатыми губами лицо, в котором было знание о поджидавшей их всех судьбе.

– Господи, – произнес Белосельцев, – наконец-то я смогу рассказать Тебе то, что так тщательно сберегал и таил. Когда первые пулеметы ударили по баррикаде и раненые женщины поползли к подъезду Дома Советов, чтобы укрыться от пуль, я уже знал о снайперах, которые разместились на крышах и стали выбивать то защитников Дома Советов, то десантников, скрытых под броней бэтээров. Это меняет представление о всей картине того кровавого дня. Тебе это важно знать?

Макашов чуть мотнул головой, давая понять, что сведения не заинтересовали его.

– Тогда знай, что бэтээры, притаившиеся у стен Останкино, заранее получили приказ стрелять по толпе, и я слышал, как пуля чмокнула в живое тело, а другая глухо ударила в дуб, что рос у останкинской башни. И тот бешеный бэтээр с обезумевшим водителем, что врезался в толпу, я кинул в него пластиковую бутылку с бензином, но промахнулся, и бензин горел на асфальте.

Макашов взял перо, окунул в чернила и на листе мелованной бумаги каллиграфическим почерком написал: «Повесть временных лет». Отложил перо и произнес:

– Расскажи лучше о жене, которая кинулась тебя спасать.

В то утро, когда к Дому Советов потянулся народ и стали строить баррикаду из старой арматуры, истлевших досок, поломанной мебели, Белосельцев тоже отправился к Дому Советов, и два его сына увязались за ним. Он видел, как они, похожие на муравьев, тащат к баррикаде какие-то палки, катят пустые железные бочки, и он испытывал удовлетворение и отцовскую гордость, видя своих сыновей в рядах восставших. Изредка, выходя из Дома Советов, он видел сыновей среди баррикадников, которые играли на гитаре, танцевали, размахивали Андреевским флагом.

Когда формировался Добровольческий полк и в одной шеренге маршировали старики-ветераны, худосочные юнцы, бородатые старцы, он видел, как сыновья, сбиваясь с шага, маршируют и у них на боку висят противогазные сумки. Старший нес имперское черно-золотое знамя. Белосельцев увидел, как наперерез шеренге выбежала жена Вера с иконой в руках, загородила путь марширующим, истошно крича, стала выхватывать из рядов сыновей. А те сердились, отталкивали мать. Ушли вместе с утлой колонной, а жена, простоволосая, безумная, крестила иконой Дом Советов, баррикаду, угол здания, за которым скрылась шеренга.

Через несколько дней, когда грохотали танки и баррикада, разнесенная в щепки, была завалена трупами, жена, обезумев, бегала к месту побоища в поисках сыновей. Дома она стояла на коленях перед иконой и страстным слезным шепотом молилась, и когда под утро один за другим явились домой сыновья, измученные, закопченные, жена целовала их лица, их руки и упала перед иконой без чувств.

С тех пор в ней оборвался какой-то живой стебель, она часто плакала, ездила по монастырям. В ней исчезло то обожание, которое делало ее такой восторженной, светоносной. Такой, которую он так любил с благословенных карельских времен.

Она тяжело умирала. У нее отказывали легкие, она не могла дышать, заходилась странным удушьем. Говорила, что эти мучения даны ей за неотмолимый грех, когда она избавилась от ребенка. В краткие часы, когда ее отпускало удушье, она лежала в беседке среди берез и дремала, а Белосельцев смотрел на ее истощенное любимое лицо и просил Господа взять часть его жизни и передать ей. Чтобы она не уходила, чтобы оставалась лежать в беседке среди ровного шума берез.

Та последняя страшная ночь. Она то заходилась ужасным кашлем, то падала на подушки без сил. Он обнял ее за плечи, усадил на кровати, и она, уже почти лишившись голоса, прощаясь с ним, утешая его, чуть слышно сказала:

– Нам всем предстоит пройти этот путь.

Она легла и больше не поднималась. Протянула ему руки, он взял их в свои, и они прощались. И в этих прощальных пожатиях были все их снега, все серебряные метели, все ласки, все нежные слова и признанья, и она передавала ему все это на сбереженье, на вечную любовь.

Генерал Макашов выслушал его исповедь, пожал ему руку и пошел по колючим травам, которые осыпали его цепкими семенами.

Глава девятая

На опушке неуловимой желтизной и запахами сухой листвы притаилась осень. В белесой выцветшей траве неутомимо звенел кузнечик. Тут же стоял шалаш, крытый березовыми ветвями, сладостный дух которых пьянил. Среди этих ароматов, в тени шалаша, сидел старец. Он был с непокрытой головой, редкие мягкие волосы спускались до плеч. Лицо с куцей бородкой было серебристого цвета, а глаза, влажные от непросыхающих слез, казались то серыми, если над шалашом вставала туча, то синими, если над шалашом открывалась лазурь.

– Ты Господь Бог? – спросил Белосельцев.

– Нет.

– Кто ты?

– Я инок Зосима.

– Это ты написал, что там, где кончается Россия, начинается Царствие Небесное?

– Я написал, а ты прочитал, вот мы оба и в Царствии.

– А если в Царствии, почему сердце болит?

– Ты сердце отверзни, оно и примет Царствие. А если сердце закрыто, то и чуда не будет. Говорят: «Россия! Россия!» А России нет никакой, а есть чудо. Открой сердце, и чудо впустишь, а значит, впустишь Россию. А Россию впустишь, значит, и Царствие обретешь. Глаза не открывай, глаз обманет. Сердце открой. Больше тебе ничего не скажу. Ступай.

После этих неясных слов старец скрылся в глубине шалаша и больше не появлялся.

Белосельцев не взялся толковать иносказания старца, обратив на них не разум, а сердце.

Было тихо, и только в вянущей траве заливался кузнечик.

Вечерело, но обитатели Царствия вовсе не готовились к ночлегу. Среди них царило возбуждение. Они во множестве шли по тропинкам, переходили ручьи, покидали берега далеких озер и все сходились к просторной поляне, окруженной высокими соснами. У каждого в руках была малая плошка, изготовленная из бересты, и в ней торчал клочок сухого мха.

– Что здесь готовится? – спросил Белосельцев у знаменитого летчика Чкалова, совершившего перелет через Северный полюс.

– Как, вы не знаете? Сегодня в Царствии праздник Благодатного света. Вот, возьмите, – и он протянул Белосельцеву плошку с клочком мха.

Праведников становилось все больше. Они занимали уже всю поляну, соседний бор, окрестные рощи, берег темневшей реки. Все молча стояли, держа перед собой плошки.

Птицы не ложились спать, а расселись на вершинах. Из леса вышли олени, косули и лоси и чутко вдыхали прохладный воздух. Два волка сердито рычали на овцу, которая пыталась с ними заигрывать. Наконец, стало совсем темно. Лица слабо белели, и лишь угадывалось, какое было их множество.

Внезапно на черной ночной реке возник отблеск. Усилился, и стал виден паром, которым управляли двадцать восемь гвардейцев-панфиловцев. На пароме горел стог сена, жарко отражался в черной реке. Паром причалил к берегу. Панфиловцы в несколько рук схватили горящее сено, но не обжигались, а несли на берег. Огонь не жег, а только светил. Панфиловцы несли горящее сено, и все торопились коснуться стога своими плошками. Мох в плошках воспламенялся. Бесчисленные ручьи и реки благодатного света разбегались во все стороны. Становилось светло, как в полдневный час. Дивно сверкали озера.

Цветы, голубые, белые, алые, горели на холмах. На вершинах сидели волшебные птицы, и их оперение было похоже на цветное стекло. Рыбы выскакивали из воды и казались серебряными зеркалами. Кругом было несчетное множество озаренных счастливых лиц. Праведники целовали друг друга, славили Благодатный свет песнопениями. Огромный пылающий стог сена сиял в небе, как золотой слиток, озаряя все дали.

Белосельцев испытал небывалое счастье, несказанную любовь. Это счастье и эта неземная любовь делали Царствие наградой за земные лишения. Он благословлял этот золотой шар света, пылающий в самом центре небесной обители.

Белосельцев стоял среди праведников, держа берестяную плошку, в которой, как малая звезда, сиял Благодатный свет.

Рядом с ним стояли поэты, держа в руках лучезарные светочи, и читали стихи. Каждый читал свой стих, не слушая другого, так что их голоса напомнили пчелиный гул в полном меда улье. Пушкин читал: «Буря мглою небо кроет». Баратынский декламировал: «Меж люлькою и гробом спит Москва». Из уст Языкова звучало: «Когда еще я не пил слез из чаши бытия». Лермонтов воздевал глаза к пылающему в выси светочу: «По небу полуночи ангел летел». Тютчев восклицал: «Природа сфинкс, и тем она сильней своей загадкой мучит человека». Анненский вещал, как пел: «Среди миров в сиянии светил». Блок печально возглашал: «Утреет, с Богом, по домам. Позвякивают колокольцы». Голос Гумилева звучал пророчески: «Только змеи сбрасывают кожу, мы меняем души, не тела». Анна Ахматова не сдерживала слез: «Муж в могиле, сын в тюрьме. Помолитесь обо мне». У Есенина на лице была печальная улыбка: «Мы теперь уходим понемногу в ту страну, где тишь и благодать». Хлебников воспевал Россию: «Русь, ты вся поцелуй на морозе! Синеют ночные дорози».

Белосельцев слушал гул их голосов, похожих на шум деревьев. Каждый отдельный стих был почти неразличим. Но если вслушаться, то все их песнопения складывались в молитву: «Отче наш, сущий на небесах». И все они на свой лад пели псалом и славили Господа.

Внезапно в глубине шара обозначилось лицо, огненные очи, грозные брови, сжатые сурово уста. Это был Пантократор, который когда-то так поразил Белосельцева в Киевской Софии. Пантократор из неба громоподобно пророкотал, и вослед небесному грому промчались две огненные боевые колесницы. Илья Пророк и Енох стояли на колесницах, натянув поводья, и в поводьях бились две молнии, две серебряные змеи.

– Ты явился ко мне без зова, – обратился Пантократор к Белосельцеву. – Ты не прожил свою земную жизнь до конца. Ты не исполнил мое задание и не выполнил долг разведчика. Возвращайся на землю, проживи свои земные дни до конца, до последней минуты, а потом предстань предо мной, и я решу, достоин ли ты Царствия Небесного.

Лицо Пантократора скрылось, превратилось в пылающий стог сена.

Глава десятая

Белосельцев сидел в кузове КамАЗа, упираясь грязной бутсой в железную бочку с соляркой. Край драного брезента шлепал по голове. Пыль залетала в кузов, пахло пролитой соляркой, кислым железом и выхлопной трубой впереди идущего КамАЗа. В колонне, которая тряслась по грунтовой дороге, шли шесть тяжелых машин, наполненных людьми. Впереди, оторвавшись от колонны, пылили четыре тойоты с крупнокалиберными пулеметами, приваренными к раме. Две тойоты замыкали колонну, и было видно, как пулеметчики, замотав рты и носы платками, стоят в рост, ухватившись за стальные рамы.