скачать книгу бесплатно
– Разное чудится; часто вижу, будто страшный китаец метится в меня из пистолета. Мне хочется, чтобы все время было наполнено.
– Как?
– Вот как эта звездочка – у нее нет темных мест.
Капитан вдруг пожал ему руку и ничего не сказал.
Сердце сжалось у Алпатова, и он не мог удержаться.
– Я все знаю, – сказал он, – мне дядя доверил, и я привык уже заниматься конспирацией: вы сегодня уезжаете в степь. Вот бы мне тоже с вами вместе пропасть.
– Я должен скрываться, – ответил капитан, – а вы еще подождите, вам надо жить иначе.
– Вы правы, – вздохнул Алпатов, – мне еще много нужно доказать.
– Кому и что вы будете доказывать?
– Всем. Я непременно хочу быть первым учеником.
– Первым? Чтобы настоящим быть первым, не нужно много думать о первенстве, а если станете это доказывать, то сверху только будете первым.
– Как это? – живо спросил Алпатов.
Но в эту минуту тихо подъехал верховой киргиз, с ним была другая оседланная лошадь.
– Помогите мне поднять сумку на плечи, – сказал капитан. – Вот спасибо, дорогой, милый юноша, прощайте же.
Алпатов долго стоял на крыльце и думал, что, если бы у него был такой отец, как легко бы жилось, как хорошо бы во всем с ним советоваться. Загадочны слова капитана! Он просит объяснить свою звезду, но она ему шепчет неясное. Слышатся отдельные крики в степи. «Кто это? – спрашивает себя Алпатов. – Может быть, все тот же второй Адам ищет себе землю, вот ищет же, нельзя ему иначе, так и я хочу быть первым, и буду, и докажу это всем».
Компания
Бежит дорога – иди по ней, широко ляжет вокруг тебя земля, и высоко станут навстречу города. Но если на пути о себе задумался, то это как змея укусила, и в самое сердце. Тогда и дорога, радостно бегущая по зеленой земле к городам, свитком совьется вокруг себя самой и закроет хороших людей и природу.
Любят причиной этого считать самолюбие. Скажут: «Потому что у него слишком большое самолюбие». А бывает, и обратно скажут: «У него нет никакого самолюбия». Можно вселенную мерить на свой аршин, а можно себя измерить вселенским аршином: мера одна и та же – аршин. Так, верно, и самолюбие.
Проходит и год, и два. Наступает последний сибирский год. Прекрасно, первым идет Алпатов в гимназии, но все учителя и ученики в один голос говорят про него: «У него слишком большое самолюбие». Сам Алпатов тоже хорошо знает, что причина его одиночества – самолюбие, но как же быть иначе, если задался целью всем доказать самого себя. Ему очень трудно дается положение первого в классе, но еще трудней, достигнув, удерживаться, – чуть отвлекся в сторону, и другой, тоже с большим самолюбием, настигает, и смотришь – четверть прошла, он не король, а принц и платит дань королю. Так все и уходит на достижение первого, а вокруг самому заметно, как складывается среди других учеников интересная, таинственная и ему недоступная жизнь.
Из всей серой массы обыкновенных учеников мало-помалу выдалась группа, как все ее называли – компания, и директор был ее тайный руководитель; они все собирались у него, будто бы для занятий по естественной истории. Николай Опалин, смуглый юноша и крепкий, как кремень, успевал все делать: и семью кормил уроками, и препарировал директору чучела сибирских птиц и зверей, и все книги перечитал, и вечера устраивал разные в пользу кого-то, и, чуть продремлет Алпатов, занимал в классе его первое место. Но только ему это давалось шутя, он все схватывал на лету, с губ учителя, и дома никогда не сидел, как Алпатов, за уроками. Настоящий ученый вырабатывался из сына директора Левы; он даже на переменах в классе все разглядывал в лупу жучка или цветок, и от него, такого тихого, на весь класс было высшее влияние, – все любили и уважали его. Еще был попович Фортификантов, переведенный за вольнодумство из семинарии, толстый, с квадратной головой, маленькими и страшно умными глазками. Фортификантов читал даже философию и всякие ученые споры прекращал одной какой-нибудь коротенькой и по-своему сказанной фразой. Еще был украинец, здоровенный малый, лентяй, но зато развитой и политику знал так, что в этом одним словом каждому рот зажмет. Семен Лунин, бледный, с горящими черными и в то же время добрыми кроличьими глазами, был весь в заплатах, самый бедный в классе, и тоже, как и Опалин, уроками кормил свою семью. Он занимался статистикой по книге Николая – она, в рассуждениях у него непременно были слова: безлошадные, бескоровные, однолошадные, двухлошадные. С компанией еще держался почему-то Соловей, вежливый, очень воспитанный юноша; никакого особенного в нем развития не было, но прекрасно он пел и выступал всегда на вечерах, устраиваемых компанией в пользу чего-то. Еще хорошо пел Земляк, с узенькими татарскими глазками, всем приятель, всем земляк. Эта компания в классе вся рассаживается рядом и на переменах ходит вместе, а на улице часто еще пристает к ним гимназистка Жучка, черненькая, с книжкой журнала «Вестник Европы» в руке. Жучка всегда идет впереди, а за ней вся компания. Алпатов слышал, как однажды Фортификантов сказал про Жучку: «Это – женщина будущего».
Кому бы, как не Алпатову, казалось бы, занять в этой компании самое почетное место, но вот как ни старался вначале он, а ничего не вышло. Он выбрал было себе Земляка, самого простого, рассказал ему, как выгнали его из гимназии, как он Бокля читал и понял законы исторические, а все, чему учили с детства, оказалось сказками. Земляк долго его слушал, и, видно, ему было как-то не по себе. Когда же Алпатов кончил, он ему вдруг и говорит:
– Тебе, брат, надо высморкаться.
Алпатов схватился за нос.
Земляк засмеялся.
– Дурень, дурень, ты и вправду подумал…
После Земляка Алпатов обратился к самому ученому – Фортификантову, и тот его долго, поощряя частыми репликами, выслушивал, а сам все смотрел своими маленькими глазками в одну точку и наконец осмелился спросить:
– У тебя, кажется, там колбаса? Дай мне немного.
Алпатов дал ему отломить от своего завтрака. Фортификантов стал есть и рассказывать, что исторические законы имеют под собою более глубокие – естественно-исторические, а чтобы приблизиться к их пониманию, нужно прочитать книгу Сеченова «Рефлексы головного мозга». Рассказывая, Фортификантов уплетал колбасу и не оставил Алпатову ни крошки. В другой раз было то же самое, и наконец, поняв, что Фортификантов расположен к нему только из-за еды, Алпатов попытался обратиться к украинцу. Широкий этот украинец и на вид такой открытый, как большая дорога: приходи и уходи, когда хочешь, и ночью и днем.
– Какие такие законы? – сказал он насмешливо.
Разговор был на улице, вся компания шла за Жучкой. Алпатов нарочно громко сказал, чтобы слышала Жучка:
– Ис-то-ри-чес-ки-е.
– Вздор, – ответил украинец, тоже так громко, что Жучка обернулась и внимательно поглядела на Алпатова.
– Ну, естественные, – сказал Алпатов, наверняка пуская в ход мудрость Фортификантова.
– Вздор и это, – воскликнул украинец, – никаких нет законов, все относительно.
– Ну, это вы чересчур, – обернулась Жучка, – есть же все-таки нечто.
– Нечто? – воскликнул украинец. – Я вам сейчас скажу, что это нечто.
– Что?
Украинец поднес палец к самому ее носу и, обрубая им каждый слог, отчеканил:
– Ав-то-ри-тет-с!
– А как же первая причина? Первое движение? – рискнул спросить Алпатов.
Украинец опять отчеканил, рубя пальцем перед самым носом Алпатова:
– Ме-та-фи-зи-ка!
Слово «метафизика» было сказано с таким презрением к ней, с таким авторитетом, что дальше спорить было невозможно.
Алпатов отошел от компании и слышал, как женщина будущего спросила:
– Кто этот франт?
– Купчик, – ответил украинец, – племянник Астахова.
Уничтоженный и подавленный шел Алпатов, и казалось ему, какие-то шкуры стали слезать с него: конечно, у него было это чуть-чуть в уме, что он племянник самого богатого человека, но ведь это случайно. Он кончит гимназию, уедет, и опять он – бедный, просто Алпатов. И потом, ведь это отец его был Алпатов, и он отца своего не знал, значит, он же и не Алпатов. Кто же он сам по себе? Как же украинцу нет никакого дела до этого и до самого главного? Смутно, как бы веянием пролетающих над ним мыслей, Алпатов чуял в этом «сам по себе» самую ту первую причину и самое важное, но тут же и упирался в то, чем его все упрекали, – в са-мо-лю-би-е.
Раз во время урока Алпатова осенило, что лучше всех из всей компании Семен Лунин, прекрасно бедный, каким бы и он хотел быть и когда-нибудь непременно и будет, вечно занятый своими любимыми вычислениями по статистике. На большой перемене Алпатов подходит к нему и заводит разговор, такой же, как с Фортификантовым. Семен, не отводя карандаша от своих вычислений, обертывается к нему и спрашивает:
– Читал ли ты Чернышевского «Что делать?»?
– Нет, не читал, – ответил Алпатов.
– Прочти, а потом приходи разговаривать.
И принялся за своих безлошадных.
У дяди в библиотеке книга «Что делать?» была на почетном месте. Алпатов ее читает и никак не может понять, чем же эта книга замечательна и почему запрещена. Ему кажется, после социалистов и нигилистов, какими они изображены у Тургенева в «Накануне», в жизни уже не может быть таких людей, и зачем их повторять в жизни, если они уже кончились у Тургенева. Главное же понял Алпатов из чтения Сеченова, Дарвина, Чернышевского, Спенсера, что, должно быть, не развитие разделяет его с компанией. «Тут что-то в директоре», – решил он однажды во время обедни в гимназической церкви. Это он не раз замечал, что, когда священник Иоанн Лепехин говорит свою проповедь, директор вдруг подхрюкнет и начнет сматывать и разматывать свою бороду. Тогда непременно на лицах всей компании отражается та же самая насмешливая улыбка директора. Но Алпатов сначала никак не может понять, что же такого особенного в обыкновенной поповской проповеди, над чем можно такому, как директор, смеяться. Раз священник Иоанн говорил, что вода святая, крещенская никогда не портится; поставить две бутылки – с болотной и святой водой, одна непременно скоро испортится, другая – никогда. Мгновенно, без всякого намерения смеяться, Алпатов подумал: «Вот хорошо бы освящать воду в болотах, где разводятся комары и всякая нечисть, в них вода бы стала живой, как в реке». В то время как Алпатов подумал по-своему об осушении болот, директор хрюкнул, и на лицах всей компании появилась улыбка. Рядом стоял Николай Опалин, и Алпатов перешепнул ему свои мысли о святой воде. Очень понравилось Опалину средство от комаров, и, когда приложились к кресту, он сказал:
– Давай догоним директора и предложим ему твое средство от комаров, он естественник, ему это нужно.
Со смехом они побежали по коридору и настигли директора у самой его квартиры. Опалин сказал:
– Алпатов сейчас выдумал средство оздоровления болот, я не мог утерпеть…
– Где тебе утерпеть!
– Нет, правда, замечательно: в Крещение нужно освящать не только реки, но и болота, а так как святая вода не портится, то комаров в болотах не будет.
– Комар – полезное насекомое, – ответил директор, – он жалит и спать не дает, вы бы что-нибудь от мух придумали – те сладкое любят.
В это время Алпатов не принял замечания на себя, и правда, директор, конечно, не намекал на Алпатова, что он, как муха на сладком, живет на всем готовом у богатого дяди.
– Тебе нравится директор? – спросил Алпатов при выходе из гимназии на улицу.
– Еще бы, – ответил Опалин, – наш директор – крупная политическая фигура, это у нас единственный человек с выработанным миросозерцанием.
Так и сказал, как обыкновенное слово: ми-ро-со-зер-ца-ни-е.
Конечно, и Алпатову слово это встречалось в книгах, сам он еще ни разу не произносил его вслух. Краснея от волнения, чтобы как-нибудь не ошибиться в первый раз, Алпатов робко спросил:
– А какое это миросозерцание?
– Человеческое, – ответил Опалин.
Навстречу гимназистам по улице несли большую чудотворную икону, многие падали на землю и потом пролезали под нее.
– А разве может быть и нечеловеческое миросозерцание? – спросил Алпатов.
– Вот! – показал Опалин на икону и толпу. – Это нечеловеческое.
– Как нечеловеческое? – удивился Алпатов. – Это изображен Спас, он был человек.
– Надо сказать – «и человек», а главное – Бог. Знаешь, тебе это не приходило в голову, что Христос если бы не захотел страдать, то всегда бы, как Бог, мог отлынуть, и у него, выходит, страдание по доброй воле, а настоящий обыкновенный человек не по доброй воле страдает.
– По злой воле? – сказал Алпатов. – Да, мне это часто приходило в голову.
– Вот и директор нас так учил, что люди, берущие себе в образец Бога-человека, совершают сделку с самими собою: когда им трудно быть как Бог, они говорят: «Мы же не боги, мы слабые человеки», – а когда им по-человеческому трудно, они прячутся на небеса. Но в человеческом миросозерцании вся ответственность падает на себя, тут человек заперт в себе, не увильнет. Так нас учил директор.
Опалину, верно, очень нравился Алпатов, и, по мере того как он говорил, голос его становился все мягче и мягче, и вот какая-то большая тайна готова была сорваться с губ, он даже и начал было:
– Тебе бы тоже надо примкнуть к…
Но Алпатов, раздумывая о своем, не слыхал Опалина и вдруг его перебил:
– Ты говоришь «человеческое миросозерцание». Но почему же все такие мысли мне приходят в голову днем, если я, задумавшись, смотрю на птиц, летающих в небе или отдыхающих в зеленых деревьях, а ночью на звезды, особенно звезды, и от них начинается, по-моему, миросозерцание. А ты любишь смотреть на звезды?
– У меня нет времени этим заниматься, – ответил Опалин сурово, – и птиц тоже не видно из моего окошка.
И уже больше не захотел продолжать свою начатую перед этим фразу.
– Так вот, – продолжал Алпатов, – ты сказал – у директора человеческое миросозерцание. Сколько времени прошло с тех пор, как я в первый раз его увидел, а только теперь я вполне понимаю, что он мне тогда сказал.
– Что он сказал?
– Он смотрел на меня долго, я рассердился и стал сам на него тоже смотреть, и после этого он сказал моему дяде: «Человечек у него в глазу, кажется, цел».
– Он это сказал? – удивился Опалин.
– Что же тут особенного?
– Ничего особенного, я сам знаю, что у тебя цел человек, но положение твое невыгодное: мы собрались вокруг него бедняки, дети ссыльных, а ты племянник самого богатого купца в Сибири.
Мигом вспомнил Алпатов, как Жучка сказала о нем франт, а украинец вслед за нею – купчик и что, может быть, директор своей мухой на сладком тоже намекнул на него. Вдруг ему стало понятно, почему он никак не может сойтись с компанией.
– Мне налево, – резко оборвал он разговор с Опалиным.
И пошел налево, по набережной.
А не оборви разговора, он не пошел бы один. Опалин уже с другого конца был опять близок к признанию.
Теперь же он шел совершенно один, возмущенный, погруженный в себя. «Они бедные дети ссыльных, – думал он, – а у меня такого отца не было, я сам себя сослал в Сибирь, я сам поднял бунт в гимназии, они получили от отцов своих это даром».
Вот когда свитком свертывается дорога вокруг себя: он идет по набережной и ничего не видит, он как теленок, привязанный на колу, кол – это они, теленок, идущий кругом, – я, и только всего существует в мире: я и они. «При чем тут Астахов, – говорит он кому-то, – это совершенная случайность, что я с ним, я – Алпатов… да нет, я и не Алпатов, это тоже случайность, я – это я сам, как они этого понять не могут, я сам – и больше нет ничего». И ничего больше не было, ничего вокруг себя он в эту минуту не видел; над необъятной степью-пустыней у берегов могучей бездушной реки носилось какое-то его «я сам», без Астахова, без Алпатова.
Послышались чьи-то шаги, такие гулкие на деревянных мостках набережной и такие страшные, как смерть.
Шел китаец.
Алпатов похолодел. Идет тот самый китаец, что видится ему часто во сне; китаец наводит на него пистолет, стреляет, Алпатов падает, и потом он, этот самый названный «я», с таким участием, с такой болью смотрит в щелку на ноги убитого Алпатова.
Китаец идет ближе, и ближе шаги, сейчас все так и будет, как во сне. Предсмертный холодный пот выступает. Но китаец проходит мимо, шаги удаляются и замирают. Предчувствие обмануло, и, может быть, это даже и не китаец мимо прошел.
А было воскресенье, и солнце, проникнув в пустой сучок одного забора, лучом своим ударило прямо в глаз. Алпатов очнулся, и мимолетное ощущение китайца-убийцы стало теми пустяками, какие бывают у всех и что здоровые люди отгоняют от себя, как святые – бесов. Так и у Алпатова убийца-китаец сменился радостью, широкой на весь мир; он увидел в пустой сучок, откуда на него вырвался солнечный луч: в саду с ножницами в руках бродит Алена и подрезает на яблонях лишние побеги – волчки. Все птички, что гнездились в ее веснушках, теперь вывелись, все щебетало и пело.
Вот бы сказать теперь Алене, открыться, что он не Астахов и не Алпатов, а кто-то совершенно новый и еще неведомый, неназванный. Поймет Алена? Конечно же, Алена все поймет. Но зачем ее беспокоить, искушать, пугать! Все равно она и так с ним идет и наполняет радостью. И туда она с ним идет, в этот большой мрачный дядин дом, и, конечно, это она дает ему смелость просто войти в кабинет дяди и звонко сказать:
– Будет вам, дядя, читать свою ужасную энциклопедию. Какую штуку я сейчас вам расскажу!
И рассказывает ему про святую и болотную воду.
– Вот чудо-то, – говорит дядя, – а ведь я тоже думал до сих пор, что святая вода не портится. Надо бы это попробовать.