banner banner banner
Патологии
Патологии
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Патологии

скачать книгу бесплатно


Семёныч с капитаном Кашкиным написали объяснительную бумагу – о том, что боец был ранен при выполнении задания по разминированию помещения.

Не скажу, что парни огорчились из-за того, что нас на одного стало меньше.

Пару перекуров мы обсуждали произошедшее, а потом – забыли, как и не было.

Отвлеклись на иные заботы.

iv.

Наверное, от местной воды у парней началось расстройство животов. Держа в руках рулоны бумаги, бугаи наши то и дело пробегают по коридору, топая берцами и на ходу расправляя штаны.

– Хорошо, что мы пока никому не понадобились! – ругается Куцый, впрочем, глаза его щурятся по-отцовски нежно. – Вот сейчас бы нас на задание сняли! А команда – вдрызг обделалась!

Когда подходило время дежурства, некоторые вообще впадали в неистовство – охота ли по крыше туда-сюда, таясь, елозить, когда хочется бежать изо всех сил. За подобное беспокойное поведение на посту Шея вставил бы парням пистон, кабы сам не страдал тем же недугом.

Меня это расстройство миновало.

Хоть мы и прожили два дня спокойно, массовый понос на настроение парней действует удручающе, это чувствуется. Разве что Плохиш ведёт себя так, как, верно, вёл себя в детском саду. Тем более что у него с желудком тоже нет проблем, и это даёт ему все основания подкалывать парней. Правда, когда он в коридоре, придуриваясь, повис на рукаве спешащего в сортир Димки Астахова (“Подожди, Дим, сказать кое-чего хочу”), – Дима разразился таким матом, что Плохиш быстро отстал, что случается с ним исключительно редко. Астахову вообще-то не свойственно повышать голос, но в данных обстоятельствах промедление могло для него окончиться грустно.

Однако некоторый невроз, скрываемый в клубах дыма бесконечных перекуров, происходящих прямо в туалете, чтоб не удаляться от спасительных белых кругов, и откровенная мутная тоска – это разные вещи.

Вот, скажем, Монах – не курит, не шутит, он сидит на кровати, бессмысленно копошится в своём рюкзаке.

Лицо его покрыто следами юношеской угревой сыпи. Он раздражает многих, почти всех. За безрадостный душевный настрой Язва называет его “потоскуха” – от слова “тоска”. Кроме того, у Монаха всё валится из рук: то ложку он уронит, то тарелку, – что дало основание Язве называть его “ранимая потоскуха”. Утром Монах, спускаясь по лестнице, упал, и Язва тут же окрестил его “падучей потоскухой”.

Монах корябает ложкой о посуду, когда ест, постукивает зубами о кружку, когда пьёт чай, быстро и неразборчиво отвечает, если его спрашивают. Издалека его голос похож на курлыканье индюка. Когда он ест, пьёт или говорит, по всему его горлу движется кадык, украшенный несколькими длинными чёрными волосками. У него тошный вид.

– Ты чего, протух? – спрашивает его Язва.

– Что? – не понимает Монах. В слове “что” у Монаха букв шесть, причём не все они имеют обозначение в алфавите, – три буквы, составляющие произнесённое им слово, обрастают всевозможными свистящими призвуками.

Язва смотрит на него, не отвечая. Сурово шмыгает носом и выходит покурить.

Монаху ясно, что его обидели, он ещё глубже зарывается в свой рюкзак, куда с удовольствием забрался бы целиком, завязавшись изнутри. Копошась в рюкзаке, он пурхает горлом.

После обеда Монах, послонявшись по “почивальне”, подходит к моей лежанке.

– Ну что, Сергей? – говорю, разглядывая его лоб.

Монах что-то бурчит в ответ.

– Как настроение? Воинственное? – спрашиваю я.

– Война – это плохо, – неожиданно разборчиво произносит Монах.

– О как… А почему?

– Убивать людей нельзя, – продолжает Монах.

– Кто бы мог подумать, – говорю, не нашедшись как сострить.

– А почему нельзя? – интересуется Женя Кизяков, приподнимая голову с соседней кровати.

– Бог запрещает.

– Откуда ты знаешь, что Он запрещает? – ухмыляется Кизяков.

– Глупый вопрос, – отвечает Монах. – Это Божья заповедь: “не убий”. Спорить с Богом по меньшей мере неумно. Соотношение разумов – как человек и муравей…

Его поучительный тон меня выводит из себя, но я улыбаюсь.

– А зверям Он запрещает убивать? – спрашиваю я.

Кизяков смотрит на нас и даже подмигивает мне.

– Звери бездумны, – отвечает Монах.

– Кто тебе сказал? – опять спрашивает Кизяков.

Монах молчит.

– Они бездумны, и, значит, у них нет Бога? – спрашиваю я.

– Бог един для всех земных тварей.

– Но собаке, например, той, что Шея застрелил, ей не нужен человечий Бог, она в нём не нуждается. Ни в отпущении грехов, ни в благословении, ни в Страшном суде, – говорю я.

– Она бездумная тварь, собака, – отвечает Монах.

Я изумлённо наблюдаю за движением его кадыка, такое ощущение, будто у него в горле переворачивается плод.

– Всё это старо… – неопределённо добавляет он, и кадык успокаивается, встаёт на место. Монах поворачивается, чтобы уйти.

– Погоди, Сергей, – останавливаю я его. – Я ещё хочу сказать…

Монах уходит к своей кровати, садится с краю, словно он на чужом месте.

– Сергей! – зову его я.

Он оборачивается.

– Сказать кое-чего хочу.

Монах молчит.

– Как появляется вера? – говорю я, перевернувшись в его сторону. – Верят те, кто умеет сомневаться, чьи сомненья неразрешимы. Не умеющие разрешить свои сомненья начинают верить. Звери не умеют сомневаться, поэтому и верить им незачем. А человек возвёл своё сомнение в абсолют.

– Это… ерунда… – отвечает Монах, он встаёт с кровати и вновь возвращается ко мне. – Ересь. Человек возвёл в абсолют не страх свой и не сомнение, а свою любовь. Любовь с большой буквы, неизъяснимую… Только любовь человеческая предельна, а Бог – не имеет границ, Он вмещает в себя всю любовь мира. И сама Его сущность – это любовь.

– И Бог велел нам возлюбить любовь?

– Да. Возлюбить Бога, возлюбить ближнего своего, потому что только на этом пути есть истина.

– И Он сказал: “Не убий, ибо гневающийся напрасно на брата своего подлежит суду”.

– Сказал.

– А как ты думаешь, почему Он сказал “гневающийся напрасно”? Значит, можно гневаться не напрасно?

– Что ты имеешь в виду?

– Ты знаешь что. Бог заповедовал нам возлюбить Бога, ближних своих и врагов своих, но не заповедовал нам любить врагов Божьих. Ты же читал жития святых – там описываются случаи, когда верующие убивали богохульников.

– Бог не принимает насилия ни в каком виде.

– А когда ты ребёнку вытираешь сопли – это насилие? Когда врач заставляет женщину тужиться – насилие?

– Согласно заповеди Божьей убийство неприемлемо.

– Бог дал человеку волю бороться со злом и разум, чтобы он мог отличить напрасный гнев от гнева ненапрасного.

– Бессмысленно бороться со злом – на всё воля Божья.

– Если на всё Божья воля, так ты не умывайся по утрам – Бог тебя умоет. И подмоет. Не ешь – Он тебя накормит. Не лечи своего ребёнка – Он его вылечит. А? Но ты же умываешься, Монах! Ты же набиваешь живот килькой, презрев Божью волю! Может, Он вообще не собирался тебя кормить!

– Не идиотничай, Егор. Ты хочешь сказать, что здесь ты выполняешь волю Божью?

– Я просто чувствую, что гнев мой не напрасен.

– Как ты можешь это почувствовать?

– А как человек почувствовал, что нужно принять священные книги как священные книги, а не как сказки Шахерезады?

– Человеку явился Христос. А тебе кто явился, кроме твоего самолюбия? Ты же ни во что не веришь, Егор!

– Эй, софисты, вы достали уже! – кричит Язва.

Я и не заметил, как он вернулся.

Мне очень хочется ответить Монаху, но я понимаю, что этот разговор не имеет конца. По крайней мере, сегодня его не суждено закончить.

Я выхожу из школы, я возбуждён. Я всё ещё разговариваю с Монахом – про себя. Обернувшись на него, вновь усевшегося на кровать и начавшего копошиться в рюкзаке, я вижу, что и он со мной разговаривает, – молча, сосредоточенно, глубоко уверенный в своей правоте.

Во дворе, за своей кухонькой, Плохиш, натаскав из школьного подвала поломанных ящиков, разжёг костёр. Пацаны сидят вокруг костра, курят, переговариваются. В ногах лежат автоматы.

Плохиш подбрасывает в огонь щепки, ему жарко. Он снимает тельняшку, остаётся в штанах и в берцах.

Выходит из школы Женя Кизяков.

– О, Плохиш, какой ты хорошенький! Как Наф-Наф.

– Иди ко мне, мой Ниф-Ниф! – дурит белотелый пухлый Плохиш, призывая Женю.

Кизяков спускается по ступенькам. Он шутливо хлопает Плохиша по спине:

– Потанцуем?

Кизяков и Плохиш начинают странный танец вокруг костра, подняв вверх руки, ритмично топая берцами. Пацаны посмеиваются.

– Буду погибать молодым! – начинает читать рэп Плохиш в такт своему танцу. – Буду погибать! Буду погибать молодым! Буду погибать!

– Буду погибать молодым! – подхватывает Женя Кизяков. – Буду погибать!

– Буду погибать молодым! Мне ведь поебать! – кричит Плохиш.

Костя Столяр уверенно задаёт ритм, используя перевёрнутый железный бак в качестве там-тама…

Ещё кто-то пристраивается к танцующим, держа автоматы в руках, как гитары, покачивая стволами. Начинают подпевать. Плохиш подхватывает свой ствол с земли, поднимает вверх правой рукой, держа за рукоять. Кизяков тоже поднимает “калаш”.

– Будем погибать молодым! Нам ведь поебать! Будем погибать молодым! Нам ведь поебать! – орут пацаны.

В телефонной трубке, словно в медицинском сосуде, как живительная жидкость переливался её голос. Она говорила, что ждёт меня, и я верил, до сих пор верю.

На следующее утро я возвращался к ней. По дороге заходил в булочную купить мне и моей Даше хлеба. Булочная находилась к востоку от её дома. Я это точно знал, что к востоку, потому что над булочной каждое утро всходило солнце. Шёл и жмурился от счастья, и потирал невыспавшуюся свою рожу. На плавленом асфальте, успевшем разогреться к полудню, дети в разноцветных шортах выдавливали краткие и особенно полюбившиеся им в человеческом лексиконе слова, произношение которых так распаляло мою Дашу несколько раз в течение любого дня, проведённого нами вместе. У меня богатый запас подобных слов и более или менее удачных комбинаций из них. Гораздо богаче, чем у стыдливо хихикающих детей в разноцветных шортах.

Булочная располагалась в решётчатой беседке, пристроенной к большому и бестолковому зданию.

До сих пор не знаю, что в нём находилось. В ту пору никакие помещения, кроме кафе, нас с Дашей не интересовали. Чтобы подняться к продавцу, надо было сделать шесть шагов вверх по бетонным ступеням. От стылых ступеней шёл блаженный холод, в беседку булочной не проникало солнце.

Идя навстречу солнцу, я жмурился и вертел бритой в области черепа и небритой в области скул и подбородка головой, но, войдя в беседку, наконец раскрывал глаза. Видимо, от того, что я так долго жмурился и вертел головой, и от солнца, в течение нескольких минут ходьбы до булочной наполнявшего мои неумытые глаза, на меня, вошедшего в беседку и сделавшего несколько шагов по бетонным ступеням, накатывала тягучая сироповая волна головокружения, сопровождающаяся кратковременным помутнением в голове. Открытые глаза мои плавали в полной тьме, которую иногда пересекали запускаемые с неведомых станций жёлтые звёздочки спутников. Потом тьма сползала, открывая богатый выбор хлебной продукции, себе я покупал чёрный, вне всякой зависимости от его мягкости, хлеб. На выбор хлеба Даше уходило куда больше времени. Собственно хлеба, в конце концов, я ей не покупал. Тринадцать пирожных, радость от которых никак не сказывалось на красотах моей любимой девочки, впрочем, я об этом тогда и не задумывался, но когда задумался, мне это понравилось, – итак, липкая компания пирожных безобразно заполняли купленный здесь же, в булочной, пакет, измазывая легкомысленным кремом суровую спину одинокой ржаной буханки.

Хлеб продавала породистой красоты женщина. Такие никогда не работают в булочных, но, видимо, мир в то лето решил окружить и заворожить меня всею своей красотой. Пока я выбирал хлеб и сопутствующие мучные товары, она, улыбаясь, разглядывала меня. Она очень хорошо на меня смотрела, и я останавливался, и прекращал шляться от витрины к витрине, изучая качество мелочи на своей ладони, и тоже очень хорошо смотрел на неё.

– Почему у вас не продают пива? – интересовался я. – Вы не можете повлиять на это? Я вам организую небольшую, но постоянную прибыль.

На улице дети расплющенным от долгого вдавливания в тёплый асфальт сучком делали последнюю завитушку над “ижицей”, чтобы множественное число увековеченного в детской письменности объекта превратилось в единственное.

Солнце светило мне в затылок, и моя тень обгоняла меня, и забегала вперёд, а потом окончательно терялась в подъезде дома, приютившего нас с Дашей, и порой поджидала меня до следующего утра. Грохнувшая входная дверь подъезда оповещала мою девочку о моём возвращении.

Шум включённого душа – первое, что я слышал, заходя в квартиру.

“Егорушка, это ты?” – второе.

Ну конечно же, это я. Чтоб удостовериться в том, что это действительно я, я подходил к зеркалу и видел свои по-собачьи счастливые глаза.

Нас подняли в пять утра.

Плохиш снова заорал первым, кто-то еле слышно сказал за всех: “Ой, сука…”. Пацаны устали за прошедший вечер, наглухо заделывая, заваливая, забивая окна первого этажа.