banner banner banner
Шоншетта
Шоншетта
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

Шоншетта

скачать книгу бесплатно


С той минуты, как Шоншетта узнала свою умирающую мать, с той минуты, как в ее руки попал предмет, принадлежавший покойной, она уже не могла думать ни о чем другом. Это совершенно наполнило пустоту ее существования и даже сделало ее вполне равнодушной к выходкам отца. Теперь она любила уединяться в полутемных комнатах громадного дома, часами разглядывать портрет друга, когда-то внезапно исчезнувшего из ее детской жизни, но твердо верила, что в один прекрасный день он явится опять.

По привычке, общей всем детям, Шоншетта даже разговаривала с миниатюрным портретом, и ее пылкая фантазия уже рисовала ей чудесные приключения, в которых «он» явится действующим лицом. Закрыв глаза, лежа в постели, она видела, как «он» подъезжает к дому; на дворе бушует непогода, льет дождь; «он» приехал верхом, ведя за собой запасную оседланную лошадь. «Он» заворачивает Шоншетту в одеяла, сажает ее на седло, и они мчатся… Как стучат лошадиные копыта по мостовой! Мимо них мелькает Париж, тот Париж, который она видела, когда Дина возила ее на Монмартр… Потом город сменялся деревней, перед ними расстилались бесконечные равнины, по равнинам лентами вились дороги, убегая в лесные заросли… Вдруг перед ними на скалистой вершине появляется замок Ред-Кэстл, с высокими, остроконечными крышами, вырисовывавшимися на грозовом небе. Навстречу путешественникам выходили молодые люди с пледами через плечо, как их описывала мадемуазель Лебхафт, и один из них говорил Шоншетте слова, которые слышала когда-то ее учительница от своего поклонника: «Я вас люблю! Позвольте мне быть всегда с вами, – или я умру!» Но Шоншетта прижималась к своему спутнику, обнимая его обеими руками, и восклицала: «Нет, я не хочу! Вот тот, с кем я не расстанусь никогда!»

Ведь действительно много значит иметь друга, даже хотя только воображаемого! Помощь этого друга была так сильна, что даже поддерживала мужество Шоншетты, когда она по утрам шла к отцу. Ее мысли отсутствовали, она входила к нему без всякого смущения; и старик пронизывал ее взорами, стараясь прочесть на ее лице, какие мечты увлекали ее. Ему подменили его маленькую Шоншетту.

Ложась спать, девочка целовала портрет, как сделала это при ней мадемуазель Лебхафт; засыпая она думала о «нем». Иногда она даже чувствовала «его» присутствие.

– Люблю тебя, – шептала она, – не покидай меня!

В один вечер, придя в свою комнату, Шоншетта только что принялась любоваться портретом, как легкий треск паркета заставил ее обернуться. Она с трудом подавила крик и поспешно спрятала медальон: перед нею стоял Дюкатель со сложенными на груди руками. Если бы сказочные герои, изображенные на стенах, сошли со своих мест, Шоншетта и тогда не почувствовала бы большого ужаса: с тех пор как они покинули Супиз, она всегда-всегда видела отца только в его комнате. Теперь она молча смотрела на Дюкателя, ожидая вспышки, но он только спросил:

– Что ты тут делала, Шоншетта? И почему у тебя такой вид, точно я поймал тебя на чем-то дурном?

– Папа, я… – прошептала Шоншетта, у которой зубы стучали от страха, – я собиралась лечь спать…

– Непохоже, – возразил Дюкатель. – Покажи, что у тебя в руках!

Девочка побледнела как смерть, и прижала свое сокровище к груди.

– Дай мне то, что у тебя в руках, и сию минуту! – повторил старик, причем насильно разжал ее руку, и раскрытый медальон упал на стол.

Дюкатель увидел портрет, и его лицо исказилось. Он грубо схватил Шоншетту за плечи и с силой тряхнул ее, почти ломая ей кости.

– Кто дал тебе это?.. Кто тебе дал?.. Кто?.. Да отвечай же!

Но слова как будто исчезли из головы Шоншетты; в ней оставалась только одна мысль:

«Отец убьет меня!»

И вдруг он успокоился. Он выпустил из рук плечо девочки, взял медальон и долго рассматривал портрет.

– Понимаю, – прошептал он, – это старая дура Дина спрятала эту вещь… Я сделал тебе больно, малютка? – прибавил он, силой воли преодолевая свое волнение.

– Немножко, – нерешительно ответила Шоншетта и, стараясь говорить как можно почтительнее и покорнее, прибавила: – Папа, пожалуйста, отдайте мне этот портрет!

Лицо старика конвульсивно передернулось.

– Молчи, Шоншетта! – произнес он дрожащим голосом, – ты сама не знаешь, чего просишь… ты – еще дитя… Не доводи меня до крайности… Я подарю тебе другие игрушки, подарю медальон гораздо красивее этого… А этот… смотри, что я с ним сделаю!

Он швырнул его на пол и одним ударом ноги раздробил на мелкие кусочки.

Шоншетте показалось, будто ее ударили прямо в сердце; бледная как смерть, она вытянулась во весь рост; даже ее губы побелели. В глазах у нее потемнело; тот, кто разбил все, что она любила, внушал ей отвращение.

– Я вас ненавижу! – вырвалось у нее одним криком, – а он… он придет… и увезет меня!.. И я никогда больше не увижу вас!

Людей, возбужденных сильным волнением, соединяет какая-то таинственная нить взаимного понимания: Дюкатель понял странные слова Шоншетты.

– Чтобы он мог вернуться? – повторил он, и его глаза расширились от ужаса, – нет!.. Никогда!.. Он уже не может вернуться… никогда!

Обессиленная пережитой сценой Шоншетта без чувств упала на пол; старик не поднял ее, а медленно направился к своей комнате по длинным коридорам, двигаясь посреди нагроможденной повсюду мебели твердым, уверенным шагом лунатика.

Глава 5

На дворе ночь, глухая ночь; ни звука кругом. Шоншетта только что проснулась после долгого, – о, да! Очень долгого сна; такого долгого, что она совершенно потеряла ясное представление об окружающем и продолжает неподвижно лежать на своей огромной кровати, не смея открыть глаза. Даже решившись приподнять веки, она не тотчас узнает предметы. Например, что это за серая стена над ее головой? Это – полог ее постели! Она чувствует странную радость, что наконец поняла это; долгое время она положительно страдала при виде нависшей над нею, давившей ее серой массы, присутствие которой она никак не могла объяснить себе… Теперь она понимает: серые занавески почти совсем задернуты; в их разрезе она видит неясно вырисовывающиеся предметы; на туалете мерцает ночник; над ним, на потолке, колеблется круглое пятнышко отраженного света. Но вот что Шоншетта не может понять: что это за неясная тень между кроватью и ночником? Тень движется, и она узнает отца.

Тогда она вспоминает все, что произошло, вспоминает: ужасную сцену, предшествовавшую ее исчезновению из реальной жизни, – исчезновению, длившемуся неопределенное время. Она вся съеживается, старается не шевелиться, чтобы не привлечь внимание отца. Но он встает и, стараясь неслышно ступать, подходит к кровати, раздвигает занавески. Шоншетта начинает дрожать: что-то он сделает? Она несколько успокаивается, когда он тихо спрашивает:

– Ты проснулась, Шоншетта?

– Да, папа. Который час? Я долго спала?

– Теперь четыре часа утра… Ты не приходила в себя целых три недели… Тебе нехорошо?

– Нет, папа! Мне кажется, я могла бы встать… мне хочется есть.

Она старается припомнить, но тотчас же чувствует страшную слабость и падает на подушки.

Дюкатель нашел под одеялом ее влажные руки и сжал их в своих худых руках.

– Лежи, лежи спокойно! – сказал он, – лежи! Хочешь скушать апельсин?

Шоншетта утвердительно кивнула головой, и он пошел за апельсином. Девочке казалось, что апельсин слишком мал, чтобы утолить ее громадный, как она думала, голод, но странно: пососав его немного, она почувствовала, что уже совсем сыта.

– Где Дина? – спросила она, протягивая отцу апельсин.

– Спит… Не будем будить ее, не правда ли? Если бы ты видела, как она ухаживала за тобой!

– Значит, я была очень больна, папа?

– Ну, не очень, малютка… Но теперь все прошло, ты выздоровела. Ну, спи же! Еще четыре часа ночи.

Он поцеловал Шоншетту в щеку, задернул занавески, чтобы свет не беспокоил ее, и вернулся к своему креслу. Шоншетта была поражена. Неужели это – ее отец, тот самый страшный человек, который так сурово обращался с ней, так часто заставлял ее плакать? Ее сердечко совсем растаяло от нежности, которой она никогда не подозревала в нем. Так, значит, он любил ее? Но почему же он никогда не говорил ей этого? Как мог он забавляться тем, что причинял ей горе? Все эти вопросы в связи с утомлением – следствием того, что она разговаривала и ела – совершенно спутали ее мысли, притупили чувства; вытянувшись на постели, протянув руки вдоль тела, как маленькая восковая Мадонна, она заснула.

Выздоровление Шоншетты тянулось много-много дней, тусклых зимних дней; она не могла ни вставать, ни читать, ни долго разговаривать. Дюкатель и Дина чередовались у ее постели. Старая мулатка молча, со слезами, часами не сводила с нее взора, видя, до чего бледна девочка; иногда она тихонько напевала ей песни креолов. Отец приносил ей картинки, чудные книга в тисненых переплетах с золотыми застежками и сам показывал их больной, когда она не чувствовала себя утомленной.

В одно утро Шоншетту разбудил яркий солнечный луч, заглянувший в окно. Она радостно захлопала в ладоши и воскликнула:

– Дина! Дина! Сегодня хорошая погода, и я хочу встать!

Она встала. Опираясь на отца и на Дину, она могла ходить, хотя еще неверными шагами. На другой день она захотела выйти из своей комнаты и дошла до половины коридора, увешанного коврами, но быстро ослабела, и пришлось привести ее назад. Однако на следующий день Шоншетта могла уже сойти в кухню, где Дина в ее честь развела большой огонь.

С этого дня девочка начала понемногу входить в обычную колею, но завтракала и обедала теперь в комнате отца, за одним столом с ним. Он старался занимать девочку, вначале пугавшуюся этой большой пустой комнаты, которая прежде казалась ей каким-то святилищем. Он рассказывал ей о днях своей молодости, когда он был военным инженером; о чудесах, которые он видел в Африке, в Китае, в Италии… И как дивно умел он рассказывать!

Отец прогуливался с ней по бесчисленным комнатам огромного дома, объяснял ей, как и откуда явилась эта коллекция старинных дорогих предметов, наполнявших его. Два поколения любителей собирали эти редкости – дед и отец Дюкателя, потом он сам занимался тем же между командировками, а когда вышел в отставку, то еще более обогатил свой маленький музей. Все экзотические редкости: азиатские ковры, лакированные китайские предметы, японский фарфор, – все это он сам вывез из разных мест.

– И все это рассеется по свету, исчезнет, когда меня не станет, – говорил он с грустной улыбкой. – Собирать коллекции – одно из самых больших безумий: умрешь – и все, собранное с таким трудом, идет прахом… Во всяком случае, все это стоит больших денег, и, когда продастся, ты будешь богата, моя маленькая Шоншетта, очень богата.

Но Шоншетта бросалась на шею отца с возгласом:

– Я не хочу быть богатой! Оставайтесь всегда со мной, папа, и пусть в нашем доме ничего не трогают!

Теперь девочка любила отца, которого так долго боялась.

– Отчего он стал теперь такой добрый? – спрашивала она у Дины, и та отвечала:

– О, я, знаете ли, поговорила с ним. Я сказала ему одну вещь, которую давно знала, да все не смела сказать ему.

Больше она ничего не сказала Шоншетте, но девочка, привыкшая к молчаливой внутренней жизни, привыкшая никому не поверять свои мысли, нисколько не удивилась этому. Притом она чувствовала себя счастливой – жить этой новой жизнью, которая продолжалась уже целых восемь месяцев: всю весну и все лето. Но с приближением сентября – времени, которого и Шоншетта, и Дина всегда ждали со страхом, так как оно совпадало с каким-то тяжелым воспоминанием Дюкателя, очевидно страшно мучившим его, – девочка начала замечать в отношениях к ней отца какую-то перемену. Он стал молчалив, их разговоры за завтраком и обедом все чаще и чаще прерывались; Шоншетта больше не решалась оглашать звонким смехом комнату отца, и та снова приняла суровый вид. Дюкатель продолжал относиться к дочери с той же добротой, но был, казалось, поглощен приближением чего-то таинственного и волновавшего его.

В одно утро Дина пришла сказать Шоншетте, лежавшей еще в постели, что отец не совсем хорошо чувствует себя и не может принять ее в своей комнате. Подавая ему завтрак, мулатка видела, что он сидит над своими бумагами, такой же сгорбленный, унылый, угнетенный, каким она находила его до болезни Шоншетты.

Девочка была в отчаянии, что не могла ухаживать за ним, как он ухаживал за ней во время ее болезни, но он упорно отказывался видеть ее, хотя и присылал ей через Дину книги, картинки или уродливые статуэтки китайцев с качающимися головами. После целой недели тревог и ожидания, Шоншетта внезапно решилась войти к отцу. Со свечой в руках она прошла по длинным коридорам и постучала в дверь его спальни, никто не отвечал. Сердце девочки билось так сильно, точно готово было выскочить из груди; ей почему-то казалось, что отец не один в комнате, и действительно она услышала голос, которого не признала за голос отца, до такой степени он изменился.

– Нет! – воскликнул он, – нет… Кончено! Не хочу… Ступай! Ступай!.. Уходи! – Потом послышался шепот… крик; потом тот же голос, заглушаемый волнением, продолжал: – О, как мне страшно… страшно!

Шоншетта почти против воли нажала ручку двери, и вошла.

Свеча, которую она держала в руке, слабо озарила громадную комнату. Дюкатель стоял посредине; он был один. Увидев Шоншетту, он медленно направился к ней, но, подойдя совсем близко, остановился и провел рукой по лицу.

– Это – ты, девочка? – прошептал он, – зачем… ты пришла? Ты стояла там за дверью? – продолжал он, так как она не отвечала, – я в этом уверен… Ты слышала?

– Да, – серьезно промолвила Шоншетта и в эту минуту почувствовала, словно тень их общей тайны скользнула между нею и отцом. Он молча обнял ее.

– Не беспокойся, дитя! Это я читал старую поэму – вон из той книги… видишь?.. Когда я один, я иногда читаю… громко.

– Но у вас даже нет огня!

– Свеча погасла, когда ты быстро открыла дверь. Ну, поди, ляг… Иди скорее!

На следующее утро старик прислал за дочерью.

– Моя маленькая Шоншетта, – сказал он, – я много думал об очень важном предмете: ты уже большая, тебе скоро минет одиннадцать лет. Я решил, что тебе пора поступать в пансион… Не огорчайся: в Верноне тебе будет очень хорошо; у тебя будут подруги и учительницы, которые будут очень добры к тебе. Дина будет навещать тебя… я также. Перестань плакать, это – вопрос решенный. Сегодня ты поедешь с Диной купить все, что тебе необходимо, а в понедельник уедешь.

Не прибавив больше ни слова, он тихонько вытолкнул девочку за дверь и повернул ключ в замке. Шоншетта спустилась с лестницы с тоской в сердце, а старик, оставшись один, дал волю слезам.

Глава 6

Дневник Шоншетты

16-го мая

Я только что дочитала дневник Эжени де Герен, который дала мне мадам де Шастеллю, одна из наших наставниц. Чтение этой книги надолго сделало меня счастливой. Я думаю, это – очень хороший обычай – заносить день за днем события жизни в маленькую верную тетрадочку, которая может все их напомнить вам по вашему желанию. Некоторые из моих подруг ведут дневники. Я видела их; мне показалось, что они полны слишком ничтожными заметками. Мне кажется, я сумела бы выбрать для записи то, что заслуживает быть записанным… Попробую.

Что это? Уже самое начало смущает меня? Я хотела бы, чтобы эта тетрадь отразила всю мою жизнь, а не знаю, с какого же момента начать… Мне, в самом деле, кажется, что я всего лишь шесть лет, как начала жить… шесть лет, проведенных в Верноне. Хотя я приехала сюда с горькими слезами, – время научило меня любить это место, тесно связать с ним мою жизнь, подобно тому, как плющ тесно сживается со стеной, по которой вьется. Милый, милый дом! Как я люблю тебя! Ты принял меня маленькой девочкой, теперь я почти взрослая: мне шестнадцать лет. Из окна, у которого я пишу, я вижу монастырский двор, стену здания, часы на колокольной башенке и зелень большого, прекрасного сада со статуями, белеющими между деревьями. В общем, это – очень маленький мирок, и все-таки – какой большой! И какой разнообразный!

17-го мая

Ночью я пришла к некоторым заключениям: есть вещи, которые я не буду записывать в свой дневник, да и не могла бы… Милосердный Господь дал мне счастье мало-помалу забыть те воспоминания прошлого, которые преследовали меня, когда я была ребенком, и я дала обет никогда больше не думать о них. Из всего прошлого, ставшего каким-то старым-старым сном, я сохранила только одно имя, которое поминаю в своих молитвах наедине с самой собою, когда молюсь по вечерам.

Итак, я начала жить в тот день, когда меня привезли в Вернон. Ах, сколько слез пролила я, расставаясь с Диной! И какая это была ужасная бессонная ночь, первая ночь, проведенная в спальной зале! Одна из старших пришла раздеть меня; я очень удивилась, потому что умела раздеться сама. Все заснули, а я не могла сомкнуть глаза, потому что кругом меня не было тишины, к которой я привыкла в своей комнате: я слышала дыхание спящих, треск кроватей… Вдруг две или три воспитанницы громко заговорили во сне, – я страшно испугалась. Какое непонятное чувство – страх: я думаю, многие из моих подруг пришли бы в ужас от одной ночи, проведенной в нашем большом доме.

Эта первая ночь в Верноне и экзамен, который я на другой день держала у мадам де Шастеллю, являются самым ярким моим воспоминанием из того периода. Мадам де Шастеллю задала мне несколько вопросов по истории, грамматике, арифметике; я не могла ответить ни на один вопрос, да и не смела. Видя, что я стою, как дурочка, и готова расплакаться, она взяла меня на руки и стала расспрашивать о моей семье, где я училась, кто со мной занимался. Так как она казалась очень доброй, я понемногу разговорилась и рассказала ей, как я жила в большом доме, что делала; рассказала про Дину и мадемуазель Лебхафт. Но о многом я умолчала и рассказала ей гораздо, гораздо позже.

Она внимательно слушала меня, удивленная, заинтересованная; когда я кончила, она поцеловала меня и отпустила. Потом я слышала, как она говорила другой наставнице:

– Она ровно ничего не знает, но очень умненькая…

Это доставило мне большое удовольствие… Итак, я умна! В первый раз в жизни, кажется, я испытала что-то вроде гордости. А что я ничего не знала, это была совершенная правда, и мне пришлось поступить в самый младший класс, к маленьким. Этим унижением я поплатилась за свою вчерашнюю гордость. С тех пор я, к счастью, очень продвинулась, но не выдвинулась, и все мои подруги по классу моложе меня.

18-го мая

Сегодня мадам де Шастеллю передала мне письмо от моего отца. Мы прочли его вместе. Какие прелестные письма пишет мне мой бедный папа! Точно книга! Не правда ли, как грустно быть всегда-всегда разлученной с ним, видясь только на несколько часов перед отъездом на каникулы? Однако я хорошо знаю, что это необходимо и что мне нельзя надолго оставаться в нашем большом доме. Ну, не будем говорить об этом! Ведь этот предмет принадлежит к тем воспоминаниям, о которых я хочу забыть. Лучше буду писать о каникулах: это – лучшее из моих воспоминаний.

Ах, как я люблю тихую, одинокую жизнь в Супизе! Два летних месяца, которые я там провожу, – самые приятные месяцы в году.

В Супизе меня так любят! И добрая старая Нанетта, и ее муж Антуан; и оба так горды тем, что я у них. По соседству с нами также все добрые люди: добрейшая мадам Капэль, толстушка, преданно ухаживающая за своим увечным мужем. Помню, как она удивилась, встретив меня в первый раз у обедни, в Форней, соседней деревне, когда Нанетта сказала ей, что я приехала на два месяца в Супиз и что Дину мой отец оставил дома.

– Как! Она совсем одна? – вскрикнула мадам Капэль, всплеснув руками, – одна в этом огромном замке?

В то время мне было ровно двенадцать лет.

– Со мной Нанетта и Антуан, – сказала я.

За эти слова Нанетта крепко обняла меня.

– Все равно, – возразила мадам Капэль, – если бы Бог послал мне счастье иметь дочь, я не послала бы ее скучать где-то за шестьдесят верст от меня самой.

С тех пор мы с нею подружились. После обеда, если я не читаю в нашей огромной библиотеке, я хожу к ней.

В некотором отдалении от Супиза лежит маленький замок де Крозан; летом там живет один инженер с очень хорошенькой женой и прелестными детишками. С этими людьми я не так близка, как с мадам Капэль.

Во всяком случае, она очаровательна, положительно очаровательна – эта жизнь в деревне в течение двух месяцев, жизнь взрослой дамы! Притом мадам де Шастеллю в последние три года приезжала навестить меня, и тогда в Супизе был уже настоящий рай… И все-таки я хотела бы чаще иметь возможность обнять моего бедного отца. Здесь о нем говорят очень редко – он уже так давно оставил Супиз, больше десяти лет назад!

Есть еще одно лицо, о котором со мной никогда не говорят, а я не смею заговорить, даже с Нанеттой. Меня удивляет, что я нигде не нахожу никаких следов «ее» жизни здесь, хотя, кажется, живу в бывшей ее комнате. Ни одного портрета, никакой вещицы, ничего! Впрочем, нет, есть маленький молитвенник, на котором стоит ее дорогое имя: «Жюльетта».

25-го мая

Сегодня директриса, мадам Огюстин, объявила мне, что меня переводят в класс «красных». Это – настоящий триумф, на который я не могла рассчитывать. О, Спаситель наш, кроткий и смиренный сердцем! Не дай мне возгордиться! Попасть в класс «красных» в шестнадцать лет! Наконец-то я догнала моих однолеток. Надеюсь не отстать от них, хотя мой перевод совершился посредине учебного года.

Отпуская меня, мадам Огюстин сказала мне слова, которые удивили меня:

– Вы переходите в другое отделение; вы – серьезная и благонравная девочка. Не допускайте, чтобы неразумные ребячества помешали вашим занятиям.

Благонравна и серьезна? Неужели мои новые соученицы окажутся менее благоразумны, чем младшие, «голубые», с которыми я расстаюсь?

26-го мая

Я начинаю любить, как друга, эту маленькую тетрадь, которой поверяю свои мысли. Я сказала про свой дневник мадам де Шастеллю; она улыбнулась.