banner banner banner
В ста километрах от Кабула (сборник)
В ста километрах от Кабула (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

В ста километрах от Кабула (сборник)

скачать книгу бесплатно

В ста километрах от Кабула (сборник)
Валерий Дмитриевич Поволяев

Военные приключения. Собрание сочинений
Эти произведения – о войне, которая долго еще будет жить в наших сердцах и памяти. Эти произведения – о мальчишках, ушедших в Афганистан, о непростых военных дорогах, которые вели одних – к подвигу, других – к предательству и позору. Остросюжетные роман и повести известного российского писателя давно отмечены критикой и получили читательское признание.

Валерий Дмитриевич Поволяев

В ста километрах от Кабула

© Поволяев В.Д., 2019

© ООО «Издательство «Вече», 2019

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2019

Сайт издательства www.veche.ru

В ста километрах от Кабула

Ночью Абдулла занял кишлак.

Абдуллу знали многие. Знала вся округа, знал уезд, в котором он родился, знал соседний уезд, знала провинция, которую он считал своей, и провинция соседняя.

Абдулла пришел в этот равнинный кишлак в половине одиннадцатого ночи, расставил посты, чтобы его не захватили врасплох части народной армии, от своего человека узнал, кто в кишлаке партийцы, кто активничает, с надеждой поглядывая в сторону народной власти, а кто еще только примиряется, и накрыл кишлак сетью. Кое-кого Абдулла поймал в эту сеть. Но несколько партийцев все-таки ушли.

– В Кабул понеслись зайцы за помощью, – усмехнулся Абдулла, помяв пальцами мягкое, лишенное растительности лицо. Сколько Абдулла ни пробовал, он никак не мог отрастить бороду и усы – продолговатое, с мягким женским абрисом лицо его всегда было голым. – Давайте, давайте, зовите помощь, ведите сюда! Тут мы вас, зайчики длинноухие, и прихлопнем! Пусть вам в этом праведном деле Аллах поможет!

Щеки у Абдуллы были покрыты крупными плоскими оспинами, бровей, как и бороды, тоже не было – почти не было, брови, как и волосы на голове, вылезли в детстве от странной болезни и больше не восстановились; кожа у Абдуллы была гладка и нежна, будто у женщины. Отсутствие волос делало Абдуллу несовершенным по мусульманским понятиям, и Абдулла, осознавая это, нередко вскипал от одного только любопытного взгляда, будто кумган, подвешенный за дужку над жарким костром, маслянисто-черные глубокие глаза его от ярости светлели, делались прозрачными, лишенными цвета, будто вода, и такой холод искрился, плыл в этой воде, что всем, кто видел глаза Абдуллы, делалось страшно, храбрецам становилось зябко: лучше в руки этого человека не попадать.

– А еще, муалим, у нас в кишлаке умные люди появились, – сообщил Абдулле верный человек и согнулся в поклоне: знал этот человек, что Абдулла любит, когда его называют муалимом – учителем. – Только не от Аллаха эти люди.

– А от кого? – спокойно спросил Абдулла. – Кем рождены?

– Они из Кабула. В Кабуле, как известно, Аллаха нет.

– Не гневи небо, в Кабуле шестьсот мечетей. Еще четыре года назад было только триста.

– Что кабульские мечети, муалим! Сырая глина! С гвоздями для электропроводки. Разве в старых мечетях была электропроводка? А муллы? Я был как-то в Кабуле, в мечети, там выступал мулла. Из кармана у него торчал партийный билет, щеки были разукрашены помадой падших женщин, а изо рта несло так, будто он по самое горло был налит кишмишовкой.

Губы у Абдуллы сжались в тонкую жесткую линию, гладкокожее нежное лицо с удлиненным черепом округлилось, глаза посветлели: несколько лет назад в Кабуле его угостили кишмишовкой – крепким, с дурным духом самогоном, сваренным из винограда, прозрачно-желтым, чистым, будто мед, а на самом деле таким, что за него надо бы тому, кто кишмишовку делал, вспороть живот. В кишмишовку для того, чтобы она была крепче, намешали разных дешевых таблеток. На них Абдулла попался – хватил стакан сгоряча – вначале вроде бы хорошо было, а потом чуть Аллаху душу не отдал – его выворачивало вместе с непереваренной едой, с кровью шла желчь, с желчью еще что-то, еще часа два Абдуллу рвало, пока окончательно не вывернуло наизнанку. Ослабший, оглушенный, с тяжелыми мозгами, он трое суток провалялся в постели. Еле-еле втащил свою телегу в гору, не помер.

Потом он пробовал найти того, кто его угостил этим ядом, специально ведь угостил, кафир[1 - Кафир – неверный.], – не нашел, но потом, через полгода, все-таки наскочил на этого человека – видать, Аллах помог, и пока тот распространялся в любезностях, прижимая руку к белой рубахе, поверх которой была надета толстая шерстяная жилетка с двойной подкладкой, Абдулла вытащил из кармана нож с узким, беззвучно вылетающим лезвием и ткнул кафиру в глаз. Кафир захлебнулся в крике, в глотку ему словно бы попал камень; Абдулла, чтобы неверный не орал, будто осел, которому топором оттяпали хвост, зажал ему рот ладонью, вывернул голову так, что у неверного глухо хряпнули шейные позвонки, и опорожнил второй глаз. На прощание произнес одну, одну лишь фразу:

– Моли Аллаха, что я тебе вообще глотку не перерезал.

Вспомнив о неверном, чуть не отравившем его, Абдулла проговорил жестко:

– Всем глаза выколем, дай только время. Черед придет – выколем всем, всем!

– Муалим, в этом кишлаке открыли школу.

– Школу? Зачем?

– Я вот тоже спрашиваю – зачем она тут? И себя спрашиваю, и Аллаха – не нахожу ответа. Может, вы, муалим, ответите, зачем нам нужна школа? – Верный человек говорил смело. В следующий миг он испугался этой смелости и склонился в поклоне. Под рубахой у него обозначились остренькие, неестественно уменьшенные лопатки: тело верного человека было хилым, словно его редко кормили. Плевать в конце концов на тело, главное, человек этот имел хорошую ясную голову, лисье чутье и волчью беспощадность. Абдулла ценил верного человека, поэтому и позволял ему говорить накоротке.

– Ничего не отвечу я тебе на это, – проговорил Абдулла тихо и жестко, помял щеки пальцами, – в других кишлаках школ нет и тут не нужна. – Он подвинтил огонь яркой китайской лампы, горевшей на столе, несколько раз качнул насос. Сделалось светло, как днем, лампа загудела ровно и умиротворенно, будто походный примус. Хорошую продукцию производят соседи. И фонари у Абдуллы китайские, и автоматы Калашникова, и консервированные сосиски, и пуховики, чтобы не мерзнуть в горах, и «эресы» – легкие ракеты класса «земля – земля», – все китайское. Проговорил, тяжело глядя на верного человека:

– Ну?

– Кабул прислал в кишлак двух учителей, – верный человек вдруг дробно, как-то по-птичьи рассмеялся: – Оба дураки, но занятия ведут.

– Где они?

– Крепко спят и совсем не чуют, что не там ночуют. Койоты! Они здесь, в кишлаке.

– Учителя, значит. – Абдулла усмехнулся, глаза у него начали светлеть, наливаться опасной прозрачностью; заскользили, заметались в них ледышки, – счетные палочки за ушами, вонь изо рта, медленный голос, затрещины и непременное желание научить детей читать и писать, да?

– Да, и непременное желание научить детей читать и писать, – подтвердил верный человек.

– Взять учителей! – приказал Абдулла.

Учителей взяли – те не смогли сховаться, и время на это имели, и возможности, а не воспользовались. Молоды еще были учителя – оба только что из теплого гнездышка, именуемого техникумом, летать пока не научились, крылья тощие, пера мало.

– Чему взялись, спрашивается, учить детей? Тому, чтобы они были такими же голозадыми, как и сами? – Абдулла задумчиво огладил гладкое лицо, поднял испанский, дорого поблескивавший в свете лампы пистолет «стар», щелкал курком и, что-то переборов в себе, отвел глаза в сторону. – Сосунки! Надо бы посмотреть на них, но смотреть не буду.

– Тогда скажи, что делать с учителями, Абдулла?

– Обычная процедура: отрезать головы, зашить в животы.

То, что Абдулла называл обычной процедурой, было уже исполнено не раз – к этой процедуре, вызывавшей у новичков зябкую дрожь, озноб, некоторую бледность, обмороки, люди Абдуллы привыкли. Оказалось, это так несложно – отхватить человеку голову и засунуть ее в кровоточащий, черно-перламутровый распах живота – операция, правда, требует некой последовательности и мастерства, но все-таки она несложная. У Абдуллы было несколько мастеров высокого класса, сумел воспитать.

Молодых учителей убили. Один из них перед смертью плакал – в Кабуле у него оставалась мать, одна-единственная на всем свете, и он у нее один был единственный, больше никого у матери не было, ни сыновей, ни дочерей, снова плакал, глотая слезы, читал Руни – думал, подействует, но не подействовало – над учителем посмеялись, а потом отсекли голову и развалили парня пополам. Живой человек, только что источавший слезы, тепло, звуки, стал источать лишь запах, один только запах крови и разрубленных внутренностей. Второй принял смерть молча – у него не было матери.

– А с учениками что? – спросил у Абдуллы Мухаммед – верный помощник, длиннорукий, с тяжелыми натруженными кистями и унылым пористым носом. Мухаммеда Абдулла ценил – был помощник проворен в деле, не боялся пуль и окружения, как собственные карманы знал афганские кяризы – колодцы, соединенные друг с другом в земной глуби, он мог легко увести людей в темень от любого преследования и сутками не выводить из кяризов – впрочем, Абдулле кяризы были знакомы не хуже, – знал Мухаммед, где, не поднимаясь на поверхность, можно добыть еду, воду, где можно разжечь огонь, а где вести себя беззвучно, словно тень, и на деле быть своей собственной тенью, не больше, и знал места, где можно было всласть пошуметь. Бывалый человек был Мухаммед, и это Абдулла ценил.

– С учениками? – Абдулла огладил рукою лицо, сжал узкий, с едва намеченной ямочкой подбородок – он и сам не знал, что надо сделать с учениками, не думал как-то. Спросил, недовольно растягивая слова, словно бы всплывая на поверхность самого себя. – А что с учениками?

– Я тоже думаю что, – сказал Мухаммед. – Жду указаний, муалим.

– Они что-нибудь совершили?

– Ничего, – качнул головой Мухаммед, помялся, соображая, то ли он говорит. – Ровным счетом ничего.

– Тогда в чем же дело? – Абдулла подосадовал на некую бесплотность разговора: не поступать же с учениками так, как с учителями – степень вины разная.

– Ничего не сделали ученики, но они ходили в школу, – твердым голосом произнес помощник.

– И в этом вся их вина?

– Да. Разве этого мало?

Абдулла, подумав, согласился с помощником, сжал губы, глаза его начали светлеть.

– А ведь верно, – сказал он, – чему можно научиться у кафиров?

– Сквернословию и непочитанию Аллаха, – сказал Мухаммед.

– Я сам проверю их знания, – сказал Абдулла. Пригнувшись, заглянул в узкое, словно божница земляного укрепления, оконце. На востоке обозначалась легкая серовато-розовая светлина, горные звезды утишили свой свет, птицы, чувствуя рассвет, перестали петь – вот-вот должно было явиться чудо, но чудо не являлось, хотя и ощущалось: оно через секунду-другую обязательно явится, вот только что-то медлит, смущается, ведет себя, будто девица, которую готовят под калым: завтра пригонят верблюдов с платой, и она навсегда перейдет в пользование мужа. – Хорошая пора для стрельбы, – задумчиво проговорил Абдулла.

– Хорошая, муалим. – Помощник тоже пригнулся, чтобы увидеть игривую жемчужно-серую зарю.

– Люди спят?

– Как убитые, не шелохнутся.

– Посты расставлены?

– Да. Я сам проверил их.

– Проверь еще!

– Будет сделано, муалим.

– Ну а с учениками, решившими отступиться от Корана, я поговорю сам. Ты прав, это надо обязательно сделать. Хорошо, что обратил мое внимание.

– Иначе бы вы, муалим, не были муалимом, – произнес Мухаммед.

Фраза эта была заискивающей, хотя в тоне не было ничего заискивающего, тон был жестким, в голосе звучало железо.

Абдулла поглядел на помощника и сделал рукою отсекающий жест:

– Все, иди, Мухаммед!

Мухаммед коротко, почти не сгибая шеи, поклонился и вышел. Абдулла остался один. Никто не знал, когда он спит. Дважды его пытались застать врасплох спящим и дважды натыкались на пистолет – это было еще до того, как он собрал под свое начало людей. Абдулла умел стрелять на десятую долю секунды раньше, чем стреляли в него. Он многое умел в этой жизни – и разгадывать мысли, и читать следы, и предчувствовать опасность – люди Абдуллы редко когда попадали в засады. Что же касается сна, то он не спал вообще – Аллах решил, что спать Абдулле нельзя, и Абдулла не спал: ночи у него были прозрачными, гулкими, со множеством звуков, которые другие не слышали вообще, со звонким биением крови в ушах, с болью, что исчезает с рассветом и туманом, беззвучно поднимающимся от земли, струистым, липким, бестелесным, странно мерцающим – туман всегда создавал вокруг Абдуллы защитную оболочку, сквозь которую никто не мог проникнуть. Ночи, ночи! Мается Абдулла по ночам в вязкой темени, страдает, стонет, ловит все звуки, что до него доносятся, принимает их своим усталым телом, словно пули – звуки пробивают его плоть – дергается, а уснуть не может.

Утром к Абдулле привели школьников: двенадцать человек. Все как на подбор недомерки, одетые в рванье, босоногие, коричневолицые, черноглазые, будто бы одной матерью рожденные и от одного отца произведенные. А может, они действительно от одного отца? Хмурая сосредоточенность, не позволяющая им плакать, отчужденность, испуг и в ту же пору желание казаться взрослее, чем они были на самом деле, – вот что было написано на лицах этих маленьких людей.

– Значит, решили научиться писать, читать, алгебру решили познать? – шевельнулся на своем стуле Абдулла. Для него во двор специально вынесли стул, поставили на землю, за спиной немыми тенями застыли Мухаммед и два молодых телохранителя-суннита – два брата, которых Абдулла знал с малых лет: по годам Абдулла был моложе своего заместителя и ненамного старше телохранителей, но опыта имел больше, чем Мухаммед и телохранители, вместе взятые, и в жизни своей хлебнул горького варева гораздо больше, чем они, и одно только осознание этого иногда оборачивалось для Абдуллы глухой тоской, на глазах у него даже слезы наворачивались: ну к чему ему все эти тяготы? Абдулла жалел себя. – Разве вы не знакомы с простой истиной – чем меньше знаешь, тем лучше живешь? – спросил он у ребятишек.

Ребятишки молчали.

– И денег больше, и еды в доме, и скота в дувале, – всего больше, и сон хороший… Так нас учил Аллах, все это завещано Аллахом. Аллах велик, человек мал, ничтожен, словно конопляное зернышко. Что все мы перед Аллахом? И что вы перед Аллахом?

Ребята продолжали молчать, стояли перед Абдуллой смирно, будто куры, только сумрачно блестели глазами. Иногда переступали с ноги на ногу – ноги у всех были одинаково черными, с навечно въевшейся в поры грязью, теперь уже мой – не мой их – никогда не отмоются.

– Аллах запретил вам учиться, но вы нарушили этот запрет, неверные. Зачем вы это сделали? – Абдулла смежил веки и откинулся на стуле назад. Был он одет в чистую коричневую рубаху, в такие же штаны – ткань легкая, нежная, привезена из Пакистана, – подпоясан офицерским ремнем с перекинутой через плечо портупеей, из легкой, с укороченным клапаном кобуры торчала перламутровая ручка «стара». – Ну, объясните, зачем вы это сделали? – спросил Абдулла с неожиданной болью и, качнувшись на стуле, открыл глаза. В глаза ему было лучше не смотреть: прозрачные, жесткие и холодные, будто вода в горах. – Сколько раз вы ходили в школу?

– Два, – раздался тоненький, с дрожащими птичьими нотками голос.

– Кто сказал два? – тотчас спросил Абдулла.

– Я, – помедлив немного и кое-как справившись с собою, отозвался длинношеий, с большими выпуклыми веками паренек, одетый в латаные джинсы. Джинсы были стары, их столько раз стирали, что они не то чтобы потеряли свой цвет, они потеряли цвет вообще, в нескольких местах светились.

– Ты, бача[2 - Бача – сын, сынок.], Аллаха почитаешь?

– Почитаю, муалим, – по-прежнему тоненьким дрожащим голосом произнес паренек, переступил с ноги на ногу, грязные отвердевшие джинсы на нем захрустели.

– Это хорошо, что ты меня зовешь муалимом, – сказал Абдулла, – и в то же время плохо. Ты боишься меня и поэтому подхалимствуешь. Ты боишься меня?

– Не знаю, – неуверенно приподнял одно плечо паренек.

– А я знаю – боишься. Прочитай мне двадцать третью суру Корана.

Паренек молчал. Скользнул глазами в сторону, приподнял второе плечо, потом хотел было плечи опустить, но не опустил – движения его были сиротскими, пришибленными – и втянул в них голову. Черные глаза его погасли: будто бы горела в них свечечка, теплилась слабо, поддерживая жизнь в тщедушном теле, которому много не надо, – и потухла.

– Двадцать третью суру ты не знаешь. Прочитай мне девятнадцатую суру. – Абдулла сцепил руки на коленях, большими пальцами, один вокруг другого, прокрутил мельницу.

Паренек продолжал молчать, лицо его сделалось безучастным, далеким, неживым – этот недомерок на глазах становился взрослым, у него было лицо взрослого человека.

– Ты когда-нибудь об Аллахе слышал? – Абдулла вздохнул затяжно, словно бы жалея себя и этих грязных ребятишек. – Отвечай, кафир!

– Слышал.

– А о Коране?

– И о Коране слышал.

Абдулла оглянулся на своего помощника.

– М-да, ну и птичка растет, Мухаммед. А? Какова? Ты понял, чему учили кафиры из Кабула этих ишаков? Вместо того чтобы воспитывать из них воинов Аллаха, учили их презрению к Аллaxy! Этого вам не простит никто. – Абдулла повернулся к детям, вновь прокрутил большими пальцами мельницу, то убыстряя движение, то замедляя. – И меня Аллах не простит, если я вас не накажу. Мухаммед, принеси-ка мне… – Абдулла, не договорив, повел головой в угол дувала.

В углу, на отвердевшей до железной прочности земле, стоял чурбак с воткнутым в него топором. На старом, иссеченном ударами чурбаке хозяин двора рубил хворост; если перепадали дрова – рубил дрова. Растительность в этом горном, забитом темной глинистой пылью районе была не самая богатая – рос кустарник, росла искривленная, завязанная ревматизмом и ветрами в узлы арча; высоких деревьев, как в Кабуле или в Джелалабаде, тут не было – не хватало воды, не хватало корма и удобрений. Не всякий житель кишлака мог позволить себе топить дом, как хозяин этого дувала.

– Топор? – спросил Мухаммед.

– Ты недогадлив, как шурави[3 - Шурави или шуорави – советский, русский.], которого угощают отравленным пловом, а он думает, что этот плов не с отравой, а с кишмишем. Тащи все – и топор, и плаху.

Мухаммед кивнул и тяжелой размеренной походкой, провожаемый глазами ребятишек, двинулся в угол дувала. Когда Мухаммед шел, то всегда казалось – Мухаммед думает о чем-то тяжелом, непростом – у него была походка замкнутого, закупоренного в собственную раковину человека, грузные натруженные руки висели вдоль тела мертво, не подыгрывая шагу, не двигались – они словно бы существовали сами по себе. Но это были руки, что могли оторвать от земли и бросить в кузов машины стапятидесятикилограммовую бочку с бензином – сильнее Мухаммеда в их отряде не было человека. Да что бочка с бензином – Мухаммед мог задушить быка, ударом ладони отсечь голову собаке, ухватиться за зад газующей с места «тойоты» и удержать машину. Мухаммед принес чурбак с топором и поставил недалеко от стула Абдуллы. Что надумал сделать Абдулла?

– Ладно, теперь вот ты мне прочти что-нибудь из Корана. Прочти… пусть это будет двадцать шестая сура. – Абдулла провертел большими пальцами мельницу и, не расцепляя рук на колене, указал на серолицего мелкозубого пацаненка в длинной, сшитой из женской накидки рубахе – голь перекатная, видно невооруженным глазом. Пацаненок невольно подался навстречу, испуганно вытянулся лицом:

– Я?

– Да, ты.

Пацаненок схлебнул воздух, пискнул, будто птица, в которую угодила дробина, и вдруг противно, как-то по-щенячьи мелко затрясся.

– Ты не знаешь Корана, – укоризненно произнес Абдулла, – ты совсем не знаешь Корана. Ни двадцать шестую суру, ни двенадцатую, ни первую.