banner banner banner
Кровавый век
Кровавый век
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Кровавый век

скачать книгу бесплатно


Монахи обречены еще на один вид аскезы – они не имеют собственности. Монах не имеет также собственного имени – он отрекается от него, как и от другой собственности, когда идет послушником в монастырь, и получает новое, когда становится полноправным монахом. Правда, монастыри чаще всего были богатыми, да и бедные монастыри способны были обеспечивать своим монахам надежное существование. Иереи, которые распоряжались собственностью церкви и контролировали ее и потребление ее благ, на деле часто были богатейшими бесконтрольными владельцами, но юридически, как и более поздние председатели колхозов или директора советских заводов, оставались бедными как церковные мыши.

Наконец, еще один вид аскезы – добровольный отказ от мышления через сознательное принятие догматов.

Бытовое сознание различает жизнь светскую, где неограниченно господствует здравый смысл, и сакральную – с ее священным безумием. Плебейское влияние на христианскую веру хранит священное безумие в виде разного вида визионерств и вещеваний. Но собственно религиозная философия признает своего рода дисциплинированное безумие – веру через догмат, которое с гениальной выразительностью Тертуллиан сформулировал как credo quia absurdum – верую, потому что абсурдно. Догматизм не есть мистика, он не обязательно есть и абсурд – он может быть и абсурдом, иррациональностью, потому что критерии разумности и здравого смысла просто неприменимы к нему.

Аскет-священник, аскет-монах – двойник реального живого христианина; аскет для простого верующего является искуплением, простой верующий для аскета – искушением. Светское и священное находятся в дуальной дополнительности.

Гармония, «единство противоположностей» разрушаются по мере того, как в церковь проникает коррупция. Это тайное распутное баловство изголодавшихся от аскезы иереев получило в христианстве название симония по имени мага Симона.

В развитом виде напряженное противостояние верующего и искушения символизируется образом беса, который, в отличие от добиблейских верований, порожден Богом, как и все в бытии, только «отпал» от Бога, является его отчуждением – без чего невозможна свобода как свободное преодоление искушения.

Кстати, настоящее еврейское имя апостола Петра – Симон. Имя Кифа, по-гречески – Петрос, что означает «камень», он получил при крещении за твердость в вере.

Решительный мировоззренческий поворот, осуществленный Реформацией, полнее всего выражен в отношении к этой дуальности. Лютеранство (а еще больше кальвинизм) отбросило саму идею священнической искупительной аскезы. Коррупцию-симонию оно считало изобретением дьявола – неестественной ролью страждущего пастыря человеческих душ. Лютеранский священник – это в первую очередь нормальный человек, сдерживаемый так же, как и его паства, и святость его заключается в том, что всякий человек является образом Божьим. Найти в себе этот образ Божий – значит найти веру.

Жизнерадостному простому немцу теперь противостоит такой же простой немец-пастор. Что же касается аскезы, то с ней – по крайней мере в начале – ассоциируется «схоластическая наука», засушенный Вагнер из гетевского «Фауста». Жизнь понимается не как жертва и страдание – тему радости, которая мощно зазвучит в Шиллеровской оде и в Девятой симфонии Бетховена, можно услышать уже в лютеранском неприятии аскетизма как дьявольского искушения. Правда, Лютеровская радость слишком напоминает ту радость визионерского единения с Богом, которую мы можем почувствовать у мистиков, в частности у Якоба Беме. Повседневность остается слишком упорядоченной – Томас Манн не без основания видел в бюргерской сдержанности ганзейских городов преобразованное продолжение давней отваги купцов-разбойников. Но факт остается фактом: отвергнув аскезу, лютеранский протест принимает жизнь как дар Божий вместе с его радостью – радостью, которая может служить не только разъединению эгоистичных индивидов, но и их единству.

Тождественность религии и морали заложена задолго до консерваторов в идеологии реформаторской церкви. Но следует сказать, что и в католицизме, и в православии эта идея задана неявно – уже тем, что единение с Богом понимается как личное единение, – догма требует принятия тезиса о Боге как личности, невзирая на все абстрактные характеристики сверхчеловеческой и сверхрациональной природы несотворенного и трансцендентного Божьего бытия. Иудаизм считает христианство шагом назад из-за того, что оно возвращает человечество к идее кровавой жертвы-сыноубийства, запрещенной Богом праотцу Аврааму. Действительно, христианство вводит идею выкупной жертвы, но сыноубийство Божье повторяется в человеческом бытии лишь символично, через таинство евхаристии. Зато в человеческом бытии через появление среди людей Сына Божьего возможным становится человеческое и интимное чувство любви и сопереживания в отношениях Бога к людям и людей к Богу. Храня идею человека как образа Божьего, Реформация по-своему продолжает утверждаемую Ренессансом гуманистическую трактовку человечности Бога и божественности человека. По-своему – без аскезы, с радостью жизни, доступной для всех верующих через общение с Богом.

Фауст был реальным лицом времен Реформации, земляком и знакомым Меланхтона, студентом, а возможно, и профессором в университете не то Гейдельберга, не то Ингольштадта, не то Виттенберга. В народных легендах, персонажем которых он стал, отношение к нему отображает плебейское отношение к интеллектуальной элите вообще. С одной стороны, как и Пьер Абеляр, Роджер Бэкон, Альберт Великий, Раймонд Луллий, как и все или почти все папы, в народном сознании интеллектуал Фауст является одним из чернокнижников, который подписал договор с дьяволом и продал ему душу, как это делают многочисленные ведьмы и колдуны. Характерно, что союз с дьяволом человека вообще, непонятного и опасного ученого в частности, понимается как договор, с оплатой деньгами, как и в ситуации Симона-мага, тогда как праведный путь должен вести к успеху через жертву – бескорыстный дар Божий, как то уместно между своими, родными. Пара «искупление – искушение» примитизирована и преобразована в преступное торговое соглашение опасного умника с сатаной или его воплощениями-иноверцами, «чужими», – мавром-мусульманином или, чаще, евреем (в одном немецком шванке Мефистофель называется Моше). С другой стороны, опущенный таким способом в нижний мир ученый приобретает смеховые черты, как и фольклорный монах; его мудрые непонятные и опасные открытия превращаются в шутовские выходки, подобные выходкам Тиля Уленшпигеля. Смех снимает страх, и в конечном итоге фольклорный грешник-Фауст воспринимается с веселой симпатией и сочувствием.

Это фольклорное отношение родило в протестантской просветительской литературе Фауста, не побежденного грехом и дьяволом. Если у Лессинга Фауст просто побеждает, то у Гете он погибает, согласившись остановить прекрасное мгновение и признав таким образом конечную цель человеческого развития, – погибает, но душу его Мефистофелю забрать не удается. Потому что она была направлена в бесконечную даль истины, добра и красоты.

В эпоху Гете часто отождествляли сферы ума, воли и чувства, относя все к душе, и стремление к бесконечности у Фауста – это в то же время стремление и к бесконечному познанию, и к бесконечной неограниченности воли, и к безграничной неугасимой чувственности. Во всех трех сферах Фауст рвется вперед, разрушая запрещения-догматы.

Фауст в просветительском и романтичном протестантском восприятии стремится к бесконечному, потому что он отбросил аскетическое самоограничение и самопожертвование.

Либеральные защитники Фауста, как правило, пишут о бесконечных возможностях познания, консервативные противники «фаустовского человека» должны показать опасность жизнерадостного аморализма. У Гете все это практически одно и то же. Человек, который способен жить мгновением, но не ограниченным гедонистическим «теперь», а мигом как «посланцем вечности» (Гете в разговоре с Эккерманом), который способен познавать в конечном образ бесконечности, а в незавершенных реальных делах, которые ему предстоит сделать в течение своей короткой жизни, спокойно видеть фрагменты большой и величественной истории, – такой человек и является «сверхчеловеком».

И великий Шиллер обращается к людям с призывом сломать панцирь индивидуалистской ограниченности, питаясь враждебной аскезе радостью бытия:

Freude, sch?ner G?tterfunken,
Tochter aus Ellisium,
Wir betreten feuertrunken
Himmliche, dein Heiligtum.
Deine Zauber binden wieder,
Was die Mode streng geteilt,
Alle Menschen werden Br?der,
Wo dein sanfter Fl?gel weilt.
Seid umschlungen, Millionen!
Dieser Kuss der ganzen Welt!
Br?der – ?ber Sternenzelt
Muss ein lieber Vater wohnen.

(Радость, прекрасная Божья искра, дочь Эллизиума, мы начинаем пить огненный напиток из твоего небесного святилища. Твои чары опять связывают то, что так разделила мода, все люди станут братья там, где нежно присутствует твое крыло. Обнимитесь, миллионы! О, этот поцелуй всего мира! Братья – под шатром звезд должен жить дорогой Отец.)

Под знаком этой пламенной романтической веры прошел весь девятнадцатый век. А возможно, и двадцатый.

В конечном итоге, это уже не связано с романтизмом как литературно-философским и политическим течением.

В предисловии к русскому переводу «Монологов» Шлейермахера один из глубоких мыслителей начала XX ст. С. Л. Франк писал, что «от одного лишь Шлейермахера идет в Германии непрерывная нить традиции и духовного действия вплоть до наших дней».[94 - Франк С. Л. Личность и мировоззрение Фр. Шлейермахера // Фридрих Шлейермахер. Речи о религии. Монологи. – М.; К., 1994. – С. 6.] В сущности, речь идет не только о Шлейермахере, а о всей протестантской теологии, которая очень долго – вплоть до середины XX века – одна из всей христианской теологии позволяла себе относиться к Священному Писанию как к рукотворному тексту и подготовила методику анализа евангелий, сформулированную уже после Первой мировой войны. Небольшая статья Шлейермахера, напечатанная в 1832 г., знаменовала появление гипотезы о двух первоисточниках евангельских текстов.[95 - См.: Лёзов С. В. Канонические евангелия (введение) // Канонические евангелия. – М., 1992. – С. 37.] Хотя во всей полноте проблема возникла перед христианской теологией лишь после 20-х гг. XX ст., научный филологический подход к «синоптической проблеме», проблеме расхождения между четырьмя признанными церковью каноническими текстами евангелий, требовал переосмысления основных представлений традиционного христианского вероучения. И хотя Шлейермахер писал, что «существует большая, могучая мистика… которая в самом мудром человеке вызывает благоговение своей героической простотой и своим гордым презрением к миру»,[96 - Шлейермахер Ф. Речи о религии. Монологи. – С. 165.] признание религиозного опыта и религиозного чувства только подчеркивало светский и рациональный характер науки о религиозных текстах.

Вопрос о том, что отвечало в истории духовным легендам, изложенным в евангелиях, оказывается второстепенным, Священное Писание рассматривается как свидетельство истории веры, а не истории Христа. Происходит разделение труда между религией и рациональным познанием, мистика оборачивается индивидуальным и неповторимым чувством, свойственным личности: «…кто религиозен, тот безусловно сосредоточен на себе самом… предоставляя пока еще рассудочным людям для их целей исследования всего внешнего, как интеллектуального, так и физического».[97 - Там же. – С. 164.]

Как же тогда появляется Бог, общий для всех?

Именно отсюда начинается Гегель. «В понятии позитивной веры, – писал он в ранней молодости, – во-первых, есть система религиозных положений, или истин, которые, независимо от того, считаем ли мы их верными, должны рассматриваться как истины, которые в любом случае оставались бы истинными, даже если бы они не были известны никому и никем не считались бы истинными, и которые потому часто именуются объективными истинами – такие истины должны становиться истинами для нас, субъективными истинами».[98 - Гегель. Работы разных лет. – Т. 1. – С. 200.]

Оставляя личности внутренний мир человека с его религиозным опытом, последний большой романтик Шлейермахер отдавал рассудку исследование Святого Письма как «внешнего», как текста среди текстов, и на горизонте маячила перспектива осознания того обстоятельства, что представление о Боге каждый человек создает себе – или открывает в себе – сам.

Здесь уже в сущности все гегельянство. Его объективный идеализм начинается с противостояния с немецкими романтиками, и именно в философии религии, – а в первую очередь это было неприятие Шлейермахера. Очень характерно, что это обстоятельство показал только творец «философии жизни» и «философии понимания» Вильгельм Дильтей в 1870 г. и что марксист Дьердь Лукач в книге о молодом Гегеле[99 - Лукач Д. Молодой Гегель и проблемы капиталистического общества. – М., 1987.] почти не вспоминает о Шлейермахере.

Понятно, что представления о сверхчеловеческих истинах, которые существуют даже тогда, когда не существует людей, закладывали основу немецкого консерватизма в политике. В философии Гегеля формулируется принципиальное для консерватизма положение: истина является не соответствием мысли с реальностью, а соответствием мысли и действия их понятию, канону и норме, тому, чем эта мысль и действие должны быть. А из осознания того обстоятельства, что путь от человека к человеку через взаимное понимание составляет самую глубокую проблему, начинается (с Дильтея) и гуманистическая философия понимания, которая повлияла и на социологию Макса Вебера, и на обоснованную им идеологию немецкого либерализма.

Дьердь Лукач писал свою книгу в Москве в 1938 г.; по-видимому, он написал бы ее иначе тогда, в начале века, когда, будучи студентом из Венгрии, очень молодым человеком, левым, но еще не марксистом, входил в Гейдельбергский кружок интеллектуалов вместе с братьями Веберами и нашим Богданом Кистяковским.

Следом за консервативным гегельянством революционный марксизм отбросил саму проблему пути от человека к человеку, к которому остались чувствительными только индивидуалисты-либералы.

Балканы – цивилизационный разлом

Младотурецкое протофашистское государство

Балканский полуостров вместе с Придунавьем может служить типичным примером «разлома цивилизаций». К югу от Карпатского хребта на огромной гористой территории, через которую пролегают широкие долины Дуная и его полноводных притоков, у прорезанного гористыми заливами теплого средиземноморского побережья и островной части Эгейского моря – здесь, на землях одной из колыбелей мировой цивилизации, столкнулись не только интересы, но и культурные влияния трех империй: Австрийской, Российской и Турецкой.

«Тюрк» – самоназвание пришлых из степей и пустынь Закаспия и Центральной Азии на земле Анатолии кочевников; но уже во времена султана Мехмеда II тюрками называли крестьян-мусульман, а впоследствии слово «тюрк» употребляется исключительно в значении «простолюдин», «плебей».[100 - См.: Мебде-и канун-и йеничери оджагы тарихи. – М., 1987. – С. 211.]

Империя Османов стала турецкой только с 1908 г., после младотурецкой революции, когда султанат провозгласили государством турецкой нации. Сами слова «отчизна», «нация», «свобода», «патриотизм» и «революция» появились в турецком языке благодаря первым просветителям – идеологам реформ, в частности основателю первой турецкой общественно-политической газеты «Тасвир-и ефкяр», участнику революционных боев в 1848 г. в Париже Ибрагиму Шинаси и его ученику, поэту и драматургу Намику Кемалю. Созданную их последователями в 1865 г. в Стамбуле тайную организацию, которая превратилась в партию «Иттихад ве терраки» («Единение и прогресс»), европейцы прозвали «Молодой Турцией» по аналогии с многочисленными тогда другими «молодыми нациями» – Италией, Польшей и тому подобное.

История «плодородного полукруга» к югу от Черного и Каспийского морей полна кровавых войн и геноцидов. Иногда создается впечатление непрестанного истребления очагов цивилизации. Странно, но данные антропологии не свидетельствуют о сколь-нибудь существенных изменениях населения в этом регионе. Везде в Передней Азии преобладает круглоголовый европеоидный средиземноморский (кавказоидный) тип, в регионе Месопотамии и Армении – ассироидный или, иначе, арменоидный, а близ южной части Каспия – долихоцефальный средиземноморский тип, характерный для азербайджанцев, жителей Гиляна и Мазандерана и туркменских кочевников.

Процессы появления и исчезновения народов здесь были не столько результатами больших переселений, сколько последствиями взаимной ассимиляции новых и новых волн пришельцев и коренного субстратного населения.

В исламские времена на малоазийских и балканских границах с Европой всегда толпились всевозможные искатели счастья, фанатики, авантюристы, деклассированные элементы, готовые образовать армию освобождения мира от греха, прославиться и при случае чем-то поживиться. Цементирующей силой здесь стали воинственные туркменские кочевые племена, которые проходили через Хорасан, Мазандеран, Азербайджан и Армению на земли Анатолии. Именно из этих храбрых и суровых туркменских уч бейлери, по-сегодняшнему – «полевых командиров», вышла династия Османов, которая в XVI ст. легко сбросила господство мамлюкских султанов и за шестьдесят лет завоевала весь арабский мир, включая Магриб.

Туркмены-османы, которые пришли в Переднюю Азию из кочевьев восточного Прикаспия, явно не составляли заметной части населения Анатолии.

Современные турецкие села имеют короткую историю – они построены преимущественно в XVII–XVIII веках, хотя есть поселки, которые имеют возраст 500–800 лет, то есть основаны еще до прихода тюркских кочевников. Еще в XVIII ст. самыми характерными для Анатолии были хижины из кустарника и камыша, которые назывались по-гречески кулюбе (откуда наша колыба). Сегодня такие турецкие колыбы – жилье недавно оседлых кочевников, хижины рабочих-поденщиков и хозяйственные здания.

Вплоть до нашего времени в Турции сохранились остатки кочевых племен – юрюки, которых официальная статистика не выделяет из турецкой нации, в результате чего неизвестны их численность и этнические характеристики. Они были переселены султанами и в европейскую часть империи.

Очевидно, основная масса пришлых туркмен осела и приняла типичный для региона образ жизни. От Центральной Азии до Эгейского моря распространен иранский тип жилья с плоской крышей, покрытой землей; на Балканах типичной была иная крыша – с достаточно крутыми склонами, по-гречески покрытая полукруглой черепицей. Кирпич-сырец в Турции имеет иранское название керпич. До XIX века в Болгарии и XX века в Турции можно было видеть дома с открытым очагом посередине, где скот держали прямо в жилом помещении. Турецкие крестьяне носили вышитые носки; фигуры, изображенные на них, красноречиво свидетельствуют о местном происхождении турецкой одежды – вышивки имели символический характер, в них легко узнать византийские и даже еще хеттские мотивы.[101 - Курылев В. П. Хозяйство и материальная культура турецкого крестьянства. Новейшее время. – М., 1976. – С. 121.] Это лишний раз подтверждает, что основой турецкого крестьянства стали не столько оседлые кочевники-тюрки, сколько исламизированное и отуреченное местное население Анатолии.

Ислам, как и другие мировые религии, культура сверхэтническая. Ислам создавал религиозно-правовое пространство, мамлякат-аль-ислам, от Гибралтара до Бенгалии, от Хорезма до Занзибара – пространство, которое редко бывало объединенным единым государством хотя бы в большей своей части, но обозначало определенный мир. Понятно, мир крайне разнообразный и пестрый. Однако как целое этот мир противостоял немусульманскому миру, а неразделенность в нем права и морали представлялась в отношении поведенческих норм правоверных настолько специфической, что мусульмане-славяне чувствовали себя этнически более близкими к туркам, чем к своим единоплеменникам-христианам. Правда, есть и исключения: аджарцы – в первую очередь грузины, а затем уже мусульмане. Албанцы – в первую очередь албанцы, а затем уже мусульмане или православные.

Ислам порожден в арабских кругах, уж никак не страждущих и не самых бедных. Однако в переднеазийском обществе, куда его занесли арабские завоеватели, он оказался религией простонародья, плебса, простых и честных скотоводов, которые уважали торговлю и ремесло, но выше всего ставили мужественный военный промысел. Лишь суфии отрицали принятое в исламе бедуинское убеждение в том, что торговля выше ремесла. Что же касается почитания мужских военных добродетелей, то они трансформировались в священный долг мусульманина – войну против неверных.

Хотя Коран неоднозначно высказывается об отношении к неверным, – отдельные места его можно трактовать как в высшей мере миролюбивые, – следует признать, что в сущности исламское понимание веры исключает неверного, кафира (гяура) из человеческого общества. По исламским представлениям, человек естественно верит в Аллаха, и, следовательно, состояние безверия – а в экстремистских представлениях даже состояние греха у мусульманина – неестественно и автоматически исключает отступника из круга людей. В целом политика исламского мира относительно Европы всегда была достаточно агрессивно воинственной. Не святыми были и христианские соперники ислама – бессмысленные жестокости португальских и испанских адмиралов, особенно великого Васко да Гама, и непрерывные попытки церкви возобновить массовый психоз средневековых Крестовых походов часто не дают возможности определить, кто в тех войнах нападал, а кто оборонялся.

Однако отношение к иноверцам как к неполноценным и неизвестно откуда взявшимся людям регулировалось шариатом. Заплатив джизья – выкуп за право жить и пользоваться благами завоеванной правоверными земли, кафиры получают статус мавля – покровительствуемых – и живут собственными самоуправляющимися обществами, которые судятся своим судом и несут перед исламским государством коллективную ответственность. А те религии, которые признают «Книгу» (Библию), то есть иудаизм и христианство всех конфессий, провозглашаются «покровительствуемыми». Учитывая, что джизья составляла большую часть доходов государственного бюджета, можно понять, что султаны были даже заинтересованы в сохранении обществ неверных – реайя, рая. Все это в XVI–XVII ст., во времена инквизиции и религиозных войн, было намного либеральнее, чем христианская нетерпимость.

Однако можно ли говорить о либерализме там, где султан Селим приказывал за потраву посевов крестьян-христиан рубить головы и виновнику – исламскому коннику – сипаги, и его коню? Это был режим дикий и жестокий, но его приспешники считали своей целью своеобразно и достаточно грубо трактуемую справедливость.

Ислам видит высшую цель деятельности светских обладателей и вообще высшую ценность власти в справедливости. Тема справедливого султана остается ведущей и ранних исламских писателей – ибн Сины, Низами, ибн Халдуна, – и у османских идеологов Кучибея Гемюрджинского, Кятиба Челеби, Али Чауша, Вейси и других.

Наиболее выразительно о справедливости высказался Кучибей: «От безверия мир не разрушится, а будет стоять себе; от притеснения же он не устоит. Справедливость является причиной долговечности, а благоустройство положения бедняков является путем падишахам в рай».[102 - Смирнов В. Д. Кучибей Гемюрджин-ский и другие османские писатели XVII века о причинах упадка Турции. – СПб., 1873. – С. 143.] И дальше: «Словом, могущество и сила верховной власти в войске, войско существует казной; казна собирается с поселян; существование же последних предопределяется справедливостью».[103 - Там же. – С. 147.] Подобных высказываний разных авторов можно привести множество.

Коран осуждает зульм (зулум) – притеснение, подавление, принуждение, обиду, унижение, захват имущества и другие виды насилия над личностью. Всевозможные виды злоупотребления властью относительно подданных, в том числе относительно рабов, расцениваются как отступления от норм ислама. Проблемой остается только способ борьбы против зульма: во всяком случае, во время бунта правитель обязан сначала выяснить, не был ли бунт следствием зульма относительно подданных. Правилом также – вплоть до конца Османской империи – была амнистия мятежникам, если они сложили оружие. Конечно, зульм оставался таким же спутником истории исламских государств, как и коррупция чиновников и судей, как и пьянство и разврат неконтролируемых исламских бюрократов.

Высокий статус судьи в обществе ислама определялся идеологией справедливости. Представитель сословия улемов – лиц, которые занимались делами веры, права и образования, – достигший учености уровня мевлиет, получал звание моллы (муллы) и мог быть назначен на должность кади (судьи) с высокой оплатой. Впоследствии муллами начали называть всех ученых людей и лиц благородного происхождения. Со времени Сулеймана I установлена должность главного муфтия – шейх-уль-ислама, который назначал муфтиев в главные города и представлял султану кандидатуры кади. Муфтий выносил фетву – ответ-толкование на определенные правовые вопросы.

Провинциальная администрация состояла из кади и беев. Бей – титул поначалу племенных военных вождей (в том числе и самого основателя империи Османов Орхана, пока он не присвоил себе титул султана), потом – среднего звена администрации, которая занималась военно-управленческими делами. Судья же не подчинялся никому, кроме султана, получал жалованье из казны, был также как бы прокурором и нотариусом, рассматривал все жалобы населения и наблюдал за деятельностью цехов.

Халиф – представитель Пророка в этом земном мире – не является священной личностью; в исламе нет процедуры, подобной миропомазанию. Обязательным условием правления халифа остается только признание его священными городами – Меккой и Мединой. Вера не требует исключительности халифа – халиф как светское лицо может быть один, их может быть и несколько в разных исламских странах. То же касается султана как носителя власти.

Такой условный характер властного благословения если не допускал оппозицию со стороны исламских авторитетов, то во всяком случае устанавливал определенную межу между властью и религиозным обществом, которая в крайнем случае могла привести к оценке обществом правления как зульму. Исламские авторитеты время от времени выступали против администрации султана как носители принципов социальной справедливости, и в этом заключается сила ислама и источник его критичности относительно властных структур. Идеологический центр веса ислама, так сказать, находился ниже линии социального равновесия, ближе к социальной психологии низов общества. Как всегда в истории, чтобы система не перевернулась, верховная власть должна быть популистской, а виноватыми во всем считались посредники между султаном и народом, чиновники, «бюрократы».

Султан империи Османов имел титул «султан двух континентов, хан двух морей, слуга двух священных городов». Следовательно, легитимация абсолютной власти над Азией и Африкой, над Черным и Средиземным морями заключалась в том, что султана признавали Медина и Мекка, чьим «слугой» он официально провозглашался. При этом правового подчинения «двум городам» не существовало.

Внутри государства должен был господствовать гражданский покой; слово алям (мир) в старой турецкой литературе употребляется как синоним слова «государство». Если положение евреев в султанате было намного лучше, чем в христианских государствах до XX ст., то христиане находились в двойственной ситуации. С одной стороны, мусульмане оценивались ими как враги Христовы. С другой стороны, даже очень ортодоксальные православные авторы XVII–XVIII веков признавали веротерпимость турков и ставили их в пример католикам. Главная поместная церковь православных до сих пор имеет престол в Стамбуле-Царьграде, на турецкой территории.

С XVIII ст., когда Османская империя вступает в полосу глубокого и безвыходного кризиса, статус христиан резко меняется. Это сказывается, в частности, на изменении содержания терминов «реайя» и «тюрк». «Реайя» до XVIII века – это крестьяне вообще, как мусульмане, так и христиане. С XVIII ст. термин «реайя» означает христианское крестьянское общество. Статус «культурно-национальной автономии» все более отчетливо меняется статусом «апартеида». В это же время более отчетливыми становятся различия между этническими группами внутри исламского мира. Образование государств греками, сербами, черногорцами, болгарами, албанцами усиливает в турецком обществе враждебность не только к неверным, но и к не-туркам.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 10 форматов)