banner banner banner
Дёминские записки (сборник)
Дёминские записки (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Дёминские записки (сборник)

скачать книгу бесплатно


Хромоногий учитель физики Григорий Анисимов, бывший сбитый лётчик, по обыкновению зайдя к директору, когда все разошлись, – на стопарик, не преминул заметить:

– Ну, Тихоныч, ты как кочет расквохтался, далась тебе Клавдия…

Однако Грач, при случае всегда мирно пропускавший шкалик с товарищем, травивший с ним анекдоты про баб, не стеснявшийся погордиться своими кочетиными победами, на сей раз развернул грудь и выдохнул:

– Мы, Гриша, с тобой победили фашизм – тем более справимся со школьными недостатками.

А Клавдия… Клавдия с двадцати лет была членом партии и в глубине души гордилась этим больше, чем замужеством, а позже даже больше, чем рождением дочери. Ведь дети были у всех колхозниц, а партийные билеты – у единиц. Была и ещё одна причина, почему Клавдия так рано стала коммунисткой. Об этой причине знали не все, сама же она относилась к своей партийности со святой верой, что именно так и должно было быть, и никогда не задумывалась об ином пути в жизни.

А причина была следующей.

…В тот день, воскресенье 23 июня 1942 года, Клавдия, ещё девочка, с утра пошла с мамой на рынок. День был солнечным, безоблачным, сухо жарким. На Ново-Анненский рынок, располагавшийся в центре рабочего посёлка, съехалось с ближних и дальних хуторов и станиц почти всё взрослое население. Колхозники – в основном бабы в туго повязанных белых платочках – на застланных арбах привезли пшено, гречку, муку, сало, топлёное масло и жир, неснятое и портошное молоко; в скотную часть рынка, располагавшуюся по обеим сторонам железной дороги близ переезда, пригнали стада коров. Местная кооперация выкинула керосин, соль и спички. Три дня прошло, как немцы в первый раз бомбили вокзал, и все заспешили сделать запасы, либо поднакопить деньжат. Рынок также заполонили приезжие и военные.

Клавдия с мамой, выйдя с Ленинской улицы, сначала прошлись по правым рядам рынка, где в магазинчиках продавали пальтушки, чулки, нитки, другой галантерейный товар. Поговорили с продавцом дядей Васей Аристовым, прошли мимо смешного старика-татарина, который без конца повторял: «Товар – двадцать пять кипеек». Потом завернули на крытый рынок, располагавшийся в центре площади. Приценились к мясу, молоку, маслу. Клава, конечно же, высматривала конфеты монпасейки и ералашки, а мама больше здравствовалась со знакомыми, чем посматривала на товар: её, секретаря райкома партии Галину Макарову, многие замечали и многие приветствовали улыбчиво, дескать, и мы здесь, простые смертные. Потом они несколько раз прошлись по открытым рядам, где люди торговали кто чем: кофтами, старыми пиджаками и фуфайками, нитками на пуховые платки, солью, серебряными ложками и вилками, обмененными за питание у проезжавших через станцию Филоново ленинградцев. У монопольки встретили Лёлю Митрофанову – сестру председателя исполкома Федота Васильевича с подружкой Катей Егуновой и вместе с ними мимо аптеки направились к продмагу и галантерейному магазину, стоявшим в левом дальнем углу рынка напротив друг друга. В продмаге проведали Марию Попову, в галантерейном – Марусю Шаповалову. Все радовались друг другу и сообщали главное: кто жив, что с кем случилось, кто пропал на фронте.

В одиннадцать часов дня радостно гомонившие на рынке люди услышали приближающийся небесный гул. Кто-то вскинул ладони, но на солнце ничего не было видно. Через несколько секунд поначалу невидимые, со стороны всё того же солнца показались около десятка самолетов с чёрными крестами. Никто из людей, кроме редких военных, бросившихся наземь, даже не присел. Первые самолёты шли низко и разом ударили по толпе пулемётными очередями и выбросили бомбы. Раздались взрывы, и бабы неистово заголосили, дети закричали, раненые коровы испустили дикий рёв. Многосотенная толпа дёрнулась было бежать, но новые и новые самолёты, устроившие карусель, поливавшие людей пулями, заставили всех в ужасе залечь на месте.

Застлавшие воздух клубы пыли, едко запахшая бомбовая гарь, крики, стоны, рёв обезумевших от боли и грома животных – всё это врезалось в сознание людей так быстро и неожиданно, что мало кто мог вырваться из смертельной круговерти. Самолёты заходили раз за разом над рынком столь долго, пока не кончились у немецких пилотов, также называвших себя людьми и охотившихся на людей за несколько тысяч километров от родины, пулемётные ленты и осколочные бомбы. Только несовершенство убийственной техники – недостаток горючего, бомб и пуль – прекратило эту ново-анненскую голгофу. В живых остались те, кого защитили своими телами бывшие прежде живыми люди. Развороченный рынок чернел убитыми.

Мать Клавдии, Галину Макарову, как и девочку Катю Егунову, убило осколками в галантерейном у прилавка Маруси Шаповаловой. Всего же с приезжими и военными погибло около тысячи человек. Уже к вечеру молчаливые военные, чувствовавшие и свою вину за непродуманное скопление гражданского населения в прифронтовой полосе, погрузили на арбы трупы и скорым шагом вывезли их в общую могилу на Громковское кладбище. Кто успел из родственников, тот забрал своих и похоронил там же на поселковом кладбище, либо у себя на хуторе или в станице отдельно.

Клавдию своим телом прикрыла мать. Хрипя немеющим горлом, дрожа, она успела прошептать то, чего ранее никогда не произносила: «Спаси тебя Христос, доченька».

И Клавдия осталась жить. И это чувство, что она осталась жить за счет смерти матери, укрывшей её, то обостряло желание жить, то ввергало в страшную безысходность. Ведь она ничего не могла сделать, чтобы избежать осколков и пуль и сохранить жизнь матери, – и только судьба, Бог, страшное желание её матери, в последнем движении прижавшей к себе дочь, уберегли её, девочку, от страшного небытия. С тех пор для Клавдии всё, что было у её матери, стало святым. И, конечно же, святой для Клавдии была партия, куда девушку, прежде всего памятуя о её матери – секретаре райкома, приняли вскоре после войны, долго не раздумывая.

7

Удар на школьном партсобрании был такой страшной силы, что Клавдия почувствовала себя погребённой, как во время бомбёжки, – и она, как дошла до дома, так и повалилась на кровать, и провела несколько дней в полузабытьи, выкрикивая имена то мамы, то Николая, то директора школы Грача, прося помощи у одних и оправдываясь слезно у других. В бреду она никого не ругала.

А личное дело Клавдии, теперь уже и прогульщицы, быстро покатилось тележным колесом с высокой горки вниз. Был педсовет школы, где Грач опять-таки, когда дело пошло враскачку, выкрикнул, что Коммунистическая партия и весь советский народ победили фашизм и тем более справятся с мелкими недостатками. Когда большинством голосов Клавдию освободили от работы в школе, даже те, кто кричал-раздирался о пьянстве больше всех, выходя на свежий воздух, с горечью подумали: да что же мы наделали!

Не прошло и недели, как Клавдию вызвали на бюро райкома партии, где в её учетную карточку члена КПСС записали строгий выговор с предупреждением об исключении. Знающие люди понимающе шушукались: дядя-то её заболел, на парткомиссии не присутствовал, так во-он как дело-то повернулось.

Так почти в одночасье и оказалась Клавдия на задворках жизни, а точнее, на задворках хутора – на молочно-товарной ферме, в просторечии – МТФ. «Кто не работает – тот не ест», гласил один из главных принципов строителей коммунизма. И его неукоснительно соблюдали партийные или беспартийные – все на всём большом пространстве великой страны.

Новый для Клавдии коллектив МТФ – в основном доярки и скотники – встретил Клавдию по-людски, то есть сделали вид, что она всю свою жизнь без перерыва работала здесь, на ферме. В первое же утро на планёрке в красном уголке заведующий фермой Александр Двужилов, как бы не замечая Клавдии, распределил по работам механизаторов и подменных скотников, переругиваясь с наиболее ретивыми да несогласными и по-будничному определил Клавдию работать телятницей. Народ долго мялся в комнате, словно ожидая ещё чего-нибудь, но завфермой громко прокричал «всё, чего вылупились!» и, не глядя по сторонам, лично повёл Клавдию показать ей место работы: загаженные навозом клетки-стойла, небогатый инвентарь: скребки, лопаты-шахтёрки, алюминиевые ёмкости-соски с порепанными резинками выпаивать телят, да тускло отсвечивающие жестью цибарки.

– Становим тебя, Клавдия, на самый нужный участок, – сказал Александр, – поднимать на ноги теляток. Пока походи с телятами-летошниками на попас, а придёт январь – направим на выпойку, будешь принимать новорожденных, кормить их-выпаивать.

– Они и сами в первый час на ноги становятся, – почему-то весело ответила Клавдия, показывая, что и она всё знает в этом деле и как бы благодаря его, что тот не стал разводить тары-бары на потеху досужим женщинам.

– Так-то оно так, да в прошлом годе спасибо с Косовской фермы показатели к нам перекинули – еле план сообча с ней по поголовью телят выдюжили. То три коровы в прохолосте зазимовали, то на телёнка первотёлка, опрастываясь, ногой ступнула да поскользнулась на ровном месте, дурьи рога.

Помолчав, добавил тихо:

– Ты у нас, Клавдия, самая ответственная будешь – давай не подводи.

Конечно же, Клавдия всё это видела ещё в девчонках и на этой ферме, и в собственном котухе, но в первые минуты планёрки она чувствовала себя если не в тюрьме, то на пороге страшного суда. Но суда не оказалось. Помыкнулась было звеньевая, доярка Шурка Александрина, по дороге уточнить что-то, как Александр так о надоях вскричал, что голуби, жавшиеся вверху у разбитых оконцев, шумно форкнули, улетая. Александрина и заткнулась.

Народу на МТФ действительно не хватало. Чуваши да марийцы, в основном безмужьёвые женщины с детьми-малолетками, приехавшие в богатый хутор, освоившись, стали время от времени запивать да прогуливать. «С Колюськой сели поузынать, да сосед засол – ну и проспала…» – бесхитростно отвечала одна. Товарка её и вовсе не говорила ни слова, будто немая.

Клавдии поручили пасти телят. Внутренне снеся унижения, ни жива ни мертва, уже через пару недель она, обветренная, прижжённая солнцем пополам с утренними заморозками, освоилась и в синем халате стала почти неотличимой от других. И лишь приятный картавящий голос, держание себя на отдальке от других даже в битком набитой комнате, да полное отсутствие матерщины выделяло её среди доярок.

Был разгар осени. Клавдия выгоняла телят почти на рассвете, благо светать начинало поздно. Дорога была одной и той же – в Репный, пологую длинную балку с прудом, запертым низкой плотинкой.

После первых ноябрьских заморозков, побивших почти всю заматеревшую травку, неожиданно наступили яркие солнечные дни, и вернулось бабье лето. Через три-пять дней теплыни сквозь пожелтелый старник стала пробиваться свежая зелень, земля преобразилась. Паутинки снова залетали в воздухе, отсверкивая острыми лучами-стрелками, прелью запахло пряной, воздух стал упругим и звонким, небо, будто синькой подкрашенное, почти до звёзд вверх выгнулось. «Это мне подарок, это природа говорит мне, что даже на развалинах вдруг блеснёт солнце и обновит всё и вдохнёт настроение жить и любоваться всем сущим: и пчёлкой проснувшейся, и лебедем запоздалым», – не раз думала Клавдия.

Выходя со скотного база, телята вприпрыжку, взбрыкивая, бежали на выгон, где зеленела свежая травка. Пощипывая её, либо наотмашь срывая кудели старника, либо на ветру смешно гоняясь за сухим шаром растения «перекати-поле», они спешили насытиться. Хруст срываемой травы, глубокие вздохи, сопение, шорох шагов подгонял их самих. Не снижая скорости, вся ватага поутру спешила к Репному пруду напиться. Он был километрах в трёх. Там, на склонах длинной балки, трава была пообильнее, там можно было вдоволь набегаться или просто постоять, нюхая острый воздух и по привычке стегая себя метёлкой хвоста.

Сердце Клавдии, до того закаменевшее, начало отходить. Она стала замечать кустики цикория при дороге, убранные, как новогодние ёлки, тончайшими паутинками, резные розетки одуванчика, вскатившего на взгорках, столбики одиноких сусликов, стоявших на часах у своих норок. Колхозное стадо телят неожиданно стало родным. Если раньше Клавдия отрывисто и тонко кричала на не знавшего удержу телёнка: «куда, назад!», то теперь она призывно увещевала его же, называя по имени, и тот, одарив внимательным взглядом, поворачивал, куда нужно. Неожиданно для неё весь гурт распался на «Зорек», «Звёздочек», «Белоногих», «Нравных» и даже «Любимиц». Иногда вечером бабы-доярки, смеясь, спрашивали Клавдию: «Как зовут вон ту тёлочку, в чулочках?» – и удовлетворенно почмокивали губами, услышав – «Красавица».

С разбега утыкаясь в берег пруда, телята долго цедили воду, фыркая, потом неспешно разбредались, ища травку погуще. Клавдия, подоткнув под себя ворох соломы, оброненной то там, то здесь, садилась передохнуть. Берега Репного пруда были голыми; кустики, съедаемые вечно голодными бычками и коровами, топорщились ветками только в заливаемых по весне отрогах.

Позднеосенний пруд был спокоен. Всё сущее – лягушки, ужи, озёрные птицы – либо спряталось на зимовку, либо улетело на юг. Хотя в тёплом воздухе таилась умиротворённость, мысли, свободные странники, то паутинкой мерно плыли по пространствам былой жизни, то остро кололи всполохами, высвечивая незаживающие обиды. «Почему я не могу заснуть, как ящерка, а потом вернуться в новую жизнь, весеннюю, где всё привольно? Почему я не могу сняться с места, как вольная птица, и перенестись хотя бы на станцию жить?» – вскидывалась Клавдия. «Ты мать и жена, пусть несчастная, – отвечала она себе же. – И что же ты будешь делать на станции, чёрной, задымленной, гулкающей составами?»

«Да и жена ли теперь я такая?», – вяло мелькала мысль. Её муж Пётр всё чаще стал заночёвывать в старом доме у собственной матери – то ему это надобно сделать, то другое. И одиночество ещё больше придавало жалости самой к себе. Накатывались слёзы, и только ветер мог осушить их, холодя мокрые щёки. Клавдия всхлипывала и в жалости к себе на миг засыпала и снова вскидывалась, и вновь засыпала.

Однажды она прикорнула и впрямь крепко. Стайка воробьёв, косивших глазами и сторожко чирикавших, заскакала почти у ног её, подбирая хлебные крошки да яичную скорлупу от скромного полдника. После долгого-предолгого перерыва Клавдия встретила во сне Николая, и он, как прежде, невесомо погладил её по головке и назвал её «моя донюшка» и сказал глазами, что он всё знает. Она завсхлипывала во сне и выпустила прозрачную слюнку, улыбаясь, и даже увидела себя счастливо-спящей со стороны – так сладко стало ей, встретившей Николая. И чтобы продлить это счастье, она, чувствуя, как просыпается, старалась вновь погрузиться в дрёму и ещё раз ощутить, как Николай прикоснётся к ней, своей единственной и любимой женщине. Она и не сразу проснулась, услышав чьи-то громкие возгласы.

Между тем случилось то, о чём предупреждал её зав МТФ – не потравить телятами находившиеся в полкилометре от пруда озимые.

Кричал Шурей Белозубов – верзила, сидевший по два года в каждом классе, начинавший каждый год учиться среди мелюзги неизменно за отдельной партой, где-нибудь у дальней стены за печкой, но вскоре по неведомой тяге делать, что хочет, исчезавший из школы. Его мать, Масютка, нагуляла ребёнка от кого не помнила, но кого весело, блестя глазами, называла вслух кобелями. А кобелей у неё было – пруд пруди… И вот этот полублаженный Шурка, в свою очередь пасший хуторских коз и овец, постреливая кнутом, выгонял её телят с озимых, а они, оглашенные, норовили бежать вглубь поля, вытаптывая нежные ростки. И Шурка что было мочи орал:

– Лолерейка, тялята в поле зашли, озимые жруть!

Клавдия как вихрь снялась с места и помчалась к полю, а Шурей, как заведённый, орал:

– Лолерейка, гони своё стадо отседова!

Телят вдвоём выгнали, сбили в стадо. Шурей, увидев, как металась женщина, выкрикивая то Звёздочек, то Крутолобых, ржа от ведомого только ему удовольствия, поплёлся к своим овцам и козам, поминутно оглядываясь и словно рыгая смехом, а Клавдия погнала стадо подальше от пруда. В другое время она бы только поохала, обсуждая случай, но сейчас… Тьма застилала ей глаза – что она скажет заведующему? И как бесцеремонно называл её Шурка! Какая ещё Лолерейка?

Так же неожиданно до неё дошло, что именно кричал хуторской дурачок, и Клавдия охнула, и горизонт прозрачный закачался вдали, как в летнем мареве. Шурей Белозубов, некогда слышавший, как она проникновенно выводила в классе стихотворение «Лорелея», уловив её картавость в произнесении имени грустной девушки, припечатал ей кличку.

– Да разве мог даже этот невежа позволить назвать меня так, когда я была учительницей! – вскричала она так горько, что даже Красавица, переминавшаяся в своих белоснежных чулочках, подбирая поспешно травку, сторожко вскинула голову и пронзительно умно, как делают только коровы-кормилицы, словно жалея, посмотрела на женщину.

В глубоких сумерках, насыпав телятам дроблёнки, подбросив в кормушки по паре навильников еще не перебродившего, пахучего кукурузного силоса, убравшись, – словно отрешённая, Клавдия вышла на воздух. О том, что стадо телят зашло на озимые и потравило и выбило с полгектара, уже знала вся ферма. Доярки, ничего не говоря, поблёскивали глазами, а завфермой, за что-то коря механизаторов, ладивших калорифер, матерился «в бога-мать» громко, как никогда при ней ранее.

– Давай сюда, Клавдия! – донеслось до неё от дальней скирды. – Не горюй, а подчаливай к нам, красавица.

Кричал новоприбывший в хутор комбайнёр, Николай Сидоркин, пришедший на зиму на ферму за длинным рублем достроить собственный дом, человек партийный и женатый, говоривший всегда приятным шутливым тенорком. И Клавдия пошла на зов и примостилась на минутку в соломенном пыльном закутке, чтобы объяснить случившееся, а вместо этого заплакала.

– Устала я, Николай, ведь никто не понимает, как мучаюсь я, – всхлипывала Клавдия.

– Ты, Клавдия, ещё легко отделалась. А если бы попала туда, куда Макар телят не гонял – там лучше, что ли?

– Там все одинаковы, а здесь я одна такая…

Но потом, развеселившись от шуток и прибауток Николая, рассказавшего, как он натерпелся от летошного бычка, когда вёл его километров тридцать на гудки паровоза через Долговку продавать в Урюпино, да попал в Бударино, где рынка отродясь не было, просмеявшись, выпила с ним стаканчик беленькой. Да подавшись вперед, ненароком коснулась, уже пьяненькая, его фуфайки щекою да прикорнула, казалось, на секунду на плече у рассказчика жалостливого и, потакая его мягким рукам, не стала сопротивляться захмелевшему Николаю, не сумевшему не утешить женщину единственно по-мужски свойским делом.

Клавдия смеялась своим воркующе-мягким смехом, всхлипывала, снова смеялась и снова всхлипывала.

8

Клавдия отработала на ферме с год, когда её дальнейшую жизнь опять подкорректировал роковой случай.

Она так же держалась особняком; насколько возможно, одевалась опрятно, не материлась, как все доярки, в основном молчала. В феврале у коров пошёл дружный отёл, и Клавдия по распоряжению заведующего фермой Александра Двужилова, как и в прошлом году, переключилась на группу новорождённых. В нужные дни она не уходила домой и успевала принять новорождённого телёночка прямо из рук доярки и ветеринара и, накрыв его, наскоро облизанного матерью, дерюжкой, относила к себе в телятник. Вскоре и сладкое молозиво подоспевало, принесённое дояркой в алюминиевом соске. Вместе они вдоволь напаивали телёночка, обтирали, и не было случая, чтобы Клавдия отлучалась, пока он самостоятельно не встанет, смешной и дрожащий, на ноги.

– Ты мой хороший, – приговаривала Клавдия, подсовывая соломку под телочка. – Отняли тебя от матери, косишься ты на нас, а не ведаешь, что по-другому и сделать нельзя. Толкнёт тебя коровка шибко, либо наступит на ножку, да откатишься ты на землю холодную да скользкую – как потом вставать будешь?

– Нет уж, – продолжала она через минуту, давая телёнку недопитый сосок, – мы тебя точно в обиду не дадим, живи, мой хороший.

Однажды доярка Ксения Плотникова, давно работавшая на дойной группе первотёлок, попросила Клавдию только что родившегося телёночка не забирать, а оставить на денёк с матерью – «разбить» у неё сосанием загрубевшие от мастита, к тому же маленькие, соски. Клавдия знала, что такой способ избавить корову от болезни действительно существует – пока у коровы три дня идёт густое молозиво, почему бы и не рассосать вымя. И она согласилась. А утром нашли телёночка мёртвым, да не в телятнике, где он должен быть по строгому определению начальства, а у опроставшейся коровы.

– Не Ксенька отвечает за телёнка, а ты! – грубо сказал завфермой. – До плана никак не дотянем, а ты…

Спустя полчаса Клавдия услышала, как Александр, разговаривая по телефону, прокричал кому-то:

– Лолерейка – она и есть Лолерейка, хоть тресни, руки не те.

И тут же добавил, отмякая голосом:

– Да нет, не пьёт.

В красном уголке на ферме, как и в клубе, висели одинаковые плакаты и транспаранты с надписями: «Догоним и перегоним Америку по надоям молока на фуражную корову!» Страна строила коммунистическое общество, в котором вся жизнь, как говорила партия, наполнится изобилием, и потекут молочные реки в кисельных берегах, и от каждого будут брать по надобностям и воздавать каждому по его потребностям. И Клавдия также была строительницей этого общества и не переставала свято верить партии и её высоким лозунгам.

Однажды, когда её неожиданно, как бы извиняясь за прошлую грубость, похвалил заведующий за выхоженного бедолагу, Клавдия подошла к Шурке Александриной, руководителю партзвена, и, потупясь, произнесла глубоким, волнующимся голосом:


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 1 форматов)