скачать книгу бесплатно
– Да я как-то… Мне бы на болото завтра пораньше. Да и неловко.
Ответ в целом удовлетворил профессора, и он начал примериваться, как бы максимально приятным для себя образом продолжить разговор, но ему помешало, как всегда, в высшей степени бесцеремонное появление Калистрата.
Он подошел к столу, посмотрел в упор на самовар и задумчиво произнес:
– Однако полон.
Евгений Сергеевич саркастически усмехнулся.
– Вот она, загадочная русская душа. Ну как ты вот определил, что самовар полон?
Калистрат поиграл правой бровью.
– Да уж, – был ответ.
– А скажи-ка мне, откуда ты взял, что через месяц пойдешь на каторгу, а?
– Да уж знаю, – смыслом в себя произнес худобый мужик и с тем удалился.
Профессор еще раз усмехнулся, даже возмущенно всплеснул руками.
– Ну что, скажите мне, молодой человек, что кроме вечного валяния Ваньки есть в этом столь самобытном субъекте?! Ведь не может он знать, что самовар полон, не может он видеть сквозь никелированное железо. Шатается туда-сюда от дури и безделья. От дури и безделья же врет про каторгу. Разве нет?
Саша потупился и тихо сказал:
– Он поглядел, что все чашки чистые, стало быть, воду мы и не тратили совсем. Ведь Груша чашки после первого самовара переменила. Мы и не прикасались.
Студент стеснялся своей правоты и охотнее промолчал бы, чтобы не вступать в разногласия с таким человеком, как профессор Корженевский. Но он был в том возрасте, когда истина почему-то дороже всего.
– Это пусть, самовар – он и есть самовар. А вот каторга, что вы на каторгу скажете?
Юный друг истины неуверенно улыбнулся.
– То-то же! – победоносным тоном, скрывая некоторое тайное недовольство собой, заявил профессор.
Между тем процессия мучимых нездоровым любопытством свеченосцев продвигалась по тихому лабиринту ночного дома. Бесшумные причудливые тени шарахались по стенам. Кресла, столы, диваны корчились и неохотно замирали, попадая в поле устойчивого света. Осталось только догадываться, что они вытворяли, будучи предоставлены сами себе в полной темноте.
Войдя в очередную комнату, Фрол останавливался. Молча, неторопливо, внимательно поворачивался. Спутники, не сговариваясь, распределялись по помещению, дабы осветить его равномерно. Мысленно сличив картину со своим необъяснимым видением, Фрол отрицательно мотал головой в ответ на немые вопросы, обращенные к нему, скупым народным жестом предлагал двигаться дальше.
Почти полная бесшумность (не считая шарканья подошв, треска свечей, судорожных вздохов) процессии постепенно придала ей оттенок торжественности. Те, кто унес в душе с веранды некоторое количество иронического недоумения, очень скоро расстались с ним. Смесь любопытства и трепета – вот что царило в душах. Даже Василий Васильевич принужден был умолкнуть, тем более, что ему не перед кем стало демонстрировать свое главенство: кадетский умник был на сегодня повержен.
Марья Андреевна передвигалась почти сомнамбулически. Даже непонятно было, отдает она себе отчет в происходящем или просто плывет себе по эмоциональному течению.
Афанасий Иванович не скрывал волнения на правах будущей и, возможно, скорой жертвы. Поправлял галстук и дергал щекой, чего раньше за ним не было замечено. Аркадий улыбался (хотя и молча), руки нес засунутыми в карманы форменных брюк, всем своим видом демонстрируя, что он привлечен, конечно, одним лишь только любопытством. Интересно все же узнать, как именно сходят с ума некоторые старики.
Глаза Галины Григорьевны сверкали, весь день она скучала, большую часть вечера томилась, наконец, ей пообещали развлечение с оттенком чего-то таинственного, а таинственное – хлеб подобных натур.
Зоя Вечеславовна во время хождения не только светила, но и дымила – курила жадно и непрерывно. Она молчала, но генерал немного ее опасался. Он был уверен, что она специально послана профессором, чтобы в самый интересный момент все испортить своим ядовитым ехидством. Это в ее стиле – внезапно шлепнуть в апельсиновое желе ложку хрена.
Настенька выглядела уместнее других. Глубоко запавшие глаза, сухое, вытянутое, воскового оттенка лицо, прижатые к скромной груди руки, походка, списанная с какой-нибудь особо деликатной тени. Вместе с тем ощущалось, что она что-то понимает.
О Груше сказать нечего: сбитая с толку горничная – и все. Может быть, вот еще что… Нет, поздно, Фрол остановился. Это была так называемая «розовая гостиная», самое изящное место в доме и, пожалуй, самое нелюбимое. Она получила свое наименование во времена Ивана Ивановича Столешина, потому что стены ее были затянуты розоватым штофом, а в центре потолка вылеплен большой медальон, в котором до сих пор угадывались соответствующие лепестки и шипы.
Меблировка с некоторою натяжкой (надобно учесть и качество освещения) могла быть признана павловского стиля. Герой Евгения Сергеевича, надо понимать, сориентировался бы определеннее.
Бородача в лаптях заинтересовал более всего большой изразцовый камин. Рядом с ним высилось во всю стену темное зеркало. В нем чувствовалась такая же глубина, как в поставленном на бок пруду.
– Здеся.
Аркадий заглянул в темные воды стекла, но таким ничтожным и неуместным себе показался, что принужден был немедленно бежать оттуда с легким чувством позора в душе. Бежал он с такой поспешностью, что слегка толкнул свою мачеху. Галина Григорьевна хихикнула, Василий Васильевич поморщился (неизбежные семейные узлы) и заговорил:
– Так ты утверждаешь, что это случилось здесь, да?
Генерал пытался взять свой прежний, времен веранды, тон. Это удалось ему не вполне. Фрол поставил его на место одним словом:
– Тута.
– А как, может, сообщишь нам, ты определил? Ведь должны же быть…
– По приметам.
– А-а, понятно, понятно… И назвать сможешь, по каким?
Фрол смог. Охотно объяснил он, что зарежет Афанасия Ивановича возле этой печки без дверки, рядом с зеркалом и часами.
– Часами? – раньше генерала спросил дядя Фаня.
На каминной доске действительно стояли большие фарфоровые часы, изображавшие толстого немецкого пивовара, сидящего на пригорке с бочонком родного пива подмышкой. Дно бочонка играло роль циферблата.
– Тихон Петрович часы эти с нижегородской ярмарки привез, – сочла нужным пояснить Марья Андреевна.
– Ты не ошибаешься? – спросил генерал.
– Как можно, барин, – почти обиделся Фрол.
– Так, может… – нервно хмыкнув, выступил на первый план Афанасий Иванович, – ты покажешь, как это будет сделано, а?!
Было видно, что он бросает какой-то вызов. Фрол принял его, даже и за вызов не приняв.
– Покажу, – просто сказал он, – вы стоять будете здеся.
Толстым, в грязных царапинах пальцем он отодвинул Афанасия Ивановича от каминной пещеры чуть в сторону, одновременно другой рукой изготавливаясь к какому-то еще движению.
– А я…
– Ты топор-то мне отдай, – подал голос генерал. Фрол покосился на него, помрачнел и повторил свое сакраментальное:
– Мы не убивцы, мы плотники, – и добавил, что топорик свой для такого дела, как «убивство», он «поганить» никак не станет. А может он использовать нож. И нож у него об нужную пору обязательно будет. Кривой такой, острый, не сапожный, но очень острый.
Афанасий Иванович, глупо улыбаясь, стоял, прижавшись плечом к каминной доске; коленки у него не дрожали только потому, что он изо всех сил старался скрыть дрожь. Генерал стоял рядом. Он тоже был напряжен, он считал, что его место рядом с «жертвою», причем думал он это слово без кавычек. И еще он старался определить, не слишком ли далеко зашла игра, потому что плотник не собирался останавливаться. Левой рукой он взял Афанасия Ивановича за полотняное плечо, а правой полез за пазуху, сообщая попутно, что «ножик будет у него зде-ся» и что «оне», то есть дядя Фаня, «будут дергаться руками за веревочку (галстук), а говорить нича не будут».
Василий Васильевич уже собрался гаркнуть как следует на потерявшего чувство реальности «убивца», но тут подали голос часы. Издевательски легкий металлический звон раздался из них, и вслед задребезжала легкомысленная, в худшем смысле слова, немецкая музычка. Эти звуки подействовали на лапотного духовидца сильнее любого окрика. Он смолк, внутренне потух, опустил руки. Часы будто напомнили ему, что еще не время.
Тут, перебивая звон, раздался грохот. Это рухнула на пол Зоя Вечеславовна. Когда к ней бросились, наклонились, капая расплавленным воском на лоб, изо рта у нее еще шел дым.
Возникла конечно же суета. Одна Марья Андреевна осталась безжизненно спокойна.
– Обморок, – сказала она, – такое уж бывало.
Зою Вечеславовну подняли на руки и понесли в комнату. Тут же явились кувшины, полотенца, флаконы с нюхательными солями и т. п.
Аркадий вызвался съездить за лекарем.
Испуганный, растерянный Евгений Сергеевич, ломая руки, ходил по комнате, пытался поверх спин Насти и Груши взглянуть на бледный лик жены.
В это время Афанасий Иванович, стоя на уводящих в ночь ступеньках веранды, сжимая в карманах сюртука кулаки, спрашивал у медленно удаляющегося Фрола:
– Хорошо, где это будет, ты показал. И как будет – тоже. А когда будет, можешь сказать, братец, а?
Фрол остановился; видно было, что напрягся, пытаясь дать ответ.
– Нет, мы неграмотные.
И ушел.
Темнота выдала взамен него Калистрата, как бы хоронившегося за углом веранды. Что характерно, он тоже, как и Фрол, двигался бесшумно. Несмотря на сапоги. Улыбаясь грязноватым ртом, он сказал, глядя в спину невидимому плотнику:
– Куда ему, безголовица. Ему что давеча, что надысь, все одно, а вы о таком.
– Что ты говоришь? – с трудом стряхивая неприятное оцепенение, повернул к нему несчастную голову Афанасий Иванович.
– Говорю, что я, например, не таков. Например, надежно знаю, что через месяц идти мне на каторгу. А господам – смех и ничуть не интересно.
– Не понимаю я тебя, чего тебе надо?
Калистрат сокрушенно покивал.
– Да куды там понимать, да куды там.
Сказавши, развернулся, и темнота сразу предоставила ему убежище.
Первая повесть об Иване Пригожине
Призрак
Чтобы развеять следы вчерашней попойки, я отправился на раннюю прогулку. За эти две странные недели я успел привыкнуть к Ильву и даже немного полюбить его. В рассветный час он был особенно мил и даже трогателен. По узеньким, чистым, плавно изгибающимся улочкам медленно текла прохлада, стук моих парижских каблуков далеко разносился по древним и дивным лабиринтам. Двух-трехэтажные дома сонно высились по обеим сторонам Обиличевой улицы, аккуратные и малоинтересные, как экспонаты скромного музея. Вена стояла здесь плечом к плечу с Прагой и смотрела в лицо Софии, Салоникам и Стамбулу.
По ювелирно выложенному булыжнику прогрохотала повозка с дарами утреннего огорода, пробежали посыльные мальчишки. Несмотря на спешку, они успевали драться на ходу и что-то жевать.
Вдруг сделалось светло и весело на душе от мысли, что я никому не нужен в этом городе, да и во всем мире. Даже прежним возлюбленным. С какой благодарной легкостью они, должно быть, обо мне забыли. И спасибо им за это. Никто во мне не заинтересован. Кроме матушки с батюшкой, но это, понятно, другое.
Я пошел быстрее. И вот Стардвор, монарший замок. Местные жители утверждают (а иностранцу в таких случаях спорить не стоит), будто это точная и лишь слегка уменьшенная копия замка Конопишт. Я бывал в резиденции легендарных Валленштейнов, но там мне никто не говорил, что Конопишт – это увеличенный Стардвор. Четыре угловые башни замка носили имена одновременно собственные и забавные: Непорочная чистота, Осторожная надежда, Плачущая принцесса, Скорбное молчание. Если прочесть их подряд, возникает в сознании мираж банального и печального сюжета. Впрочем, пустое.
Чтобы не мешать правителю Ильва князю Петру наслаждаться отдыхом после сладких мук, принятых им во время вчерашнего фейерверка, я свернул налево к набережной Чары. Тихая, как бы не вполне здесь признанная своею речка. Нависающие над водой кроны, незаметное глазу течение – хочет проскочить мимо столицы, не привлекая к себе внимания. В другое время я бы погрустил и помечтал вместе с нею, но сегодня мне было плевать на ее укромность и природную чистоту. Жажда деятельности, оставленная спящей на гостиничной кровати, нагнала меня на набережной.
Пора бы сеньору Лобелло сделать выбор между жизнью и смертью. Обстоятельства моей жизни были таковы, что у меня оставалось все меньше желания длить свое пребывание в этом городе.
Направился домой. И освеженный и возбужденный. Другою дорогой. Мимо старых кожевенных складов, мимо квартала часовщиков, мимо педагогического приюта и, наконец, мимо «трансильванского» дворца, этого эклектического чудища, притягивающего последние пятьдесят лет тайные мысли жителей комнатной столицы.
На Великокняжеской в этот час было пустынно и шумно. За кирпичной стеной хором проснулся приют Св. Береники, полторы сотни хоть и детских, но луженых глоток объявили об этом миру. В Карлерузе я жил по соседству с католической школой, но мне казалось, что соседствую я с кладбищем. Размышляя о том, насколько славянский человек непосредственнее германского, насколько больше жизненной динамики в недрах Балканского континента, чем имеется оной в расчисленных душах передовых наций, я подошел к «трансильванскому» дворцу. И остолбенел, отмахнувшись от своих легковесных размышлений.
Ворота – высокие, обитые потемневшими металлическими полосами, – мощные и загадочные ворота были открыты.
Я не знаю почему встал на цыпочки и перевел трость в горизонтальное положение. Роскошные рассказы, касающиеся этого жуткого (не только в архитектурном плане) жилища, вскипели в моем воображении. Любой ильванин после третьей рюмки сливовицы считал своим долгом коснуться стен этой тайны. Грязным пальцем намека или скользким языком сплетни. Я охотно слушал всех, кто желал поговорить на эту тему, но понимал, что мне не дано проникнуть в Трансильванию тутошнего духа глубже, чем проникает подозрение или зависть.
Но ворота открыты!
Подкравшись, я заглянул.
Приютские голоса пели что-то народное, но неуместное в этот момент.
Удивление мое умножилось: огромный двор был заставлен кроватями. Самыми разными. Это не был мебельный магазин под открытым небом, кровати стояли как попало. Взбесившаяся антикварная лавка? Четвероногие друзья сна производили по большей части музейное впечатление.
Трудно было понять самое основное – эти мебеля скопом покидают дворец в столь ранний час или атакуют его, надеясь вселиться?
Не отдавая себе отчета в том, что делаю, я медленно вошел в это деревянное (и не только) скопище. Замирая, охая, хихикая, щурясь, приседая, я бродил внутри мебельного бреда под открытым небом и при отворенных воротах. Оказывается, не полностью сын провинциального архитектора остался равнодушен к навязанному ему отцом ремеслу. Какое-то специфическое удовлетворение вспыхивало в моем сердце, когда я узнавал: вот оно, тирольское ложе. Столь узкое, что невольно начинаешь мысленно примеривать его возможности к своим ночным привычкам. Поворачиваемся – бронзовое прибежище сновидцев на фигурных ножках, попирающих покорный камень. Навечно уложенная бронзовая же подушка отполирована так, будто ее еще вчера натирала шевелюра помпеянина. А эта вот низкая так называемая кагорсинская кроватка успокаивала какого-нибудь отвратительного ломбардского ростовщика. А резьбы-то, резьбы!
А вот еще что-то знакомое, и это вот тоже! Сколько же я успел узнать, сам того не желая!
Человек, роющийся в гардеробном шкафу, невольно примеривает взглядом висящие там фраки, я мысленно повалялся на каждом ложе. Но мое веселое восхищение не могло длиться бесконечно. Как ребенок, желающий разломать игрушку, поразившую его воображение, я начал оглядываться в поисках человека, который мог бы мне объяснить, что все это значит.
Визг приютских ангелят за стеной подчеркивал безлюдность двора. Но эта ширма! Та, что высится среди моря кроватей. Старинная, гобеленовая, со слегка редуцированным сюжетом. Впрочем, главное можно понять: юноша, одетый по европейской моде столетней давности, бросается с кинжалом в руке на кого-то (этот «кто-то» как раз и скрыт в складке), сидящего на белом коне. Вокруг полно расшитых золотом мундиров и плотных ног в белых лосинах.
Но меня заинтриговала не ширма, а то, что было за ней. За траченной молью времени тканью билось человеческое сердце. Не просто человеческое – женское. Это выяснилось, когда я, встав на осторожные цыпочки, посмотрел поверх преграды. Спиной ко мне на плюшевом, заметно расплющенном пуфе сидела весьма весомая дама в явно вечернем платье. И это почти что утром и почти что посреди улицы. Левой рукой она держала зеркало, правой поправляла перья, вонзенные в сложную волосяную гору на голове. В той же руке у нее было слегка надкушенное яблоко.
– Доброе утро, – сказала дама спокойно, даже лениво. Я снял шляпу и начал, огибая преграду, речь-извинение: мне так неловко в столь ранний час, без всякого приглашения… Поскольку передвигаться я продолжал на цыпочках, вид у меня был, вероятнее всего, отвратительный.
Оказавшись лицом к лицу с сидящей, я смог ее рассмотреть. Ее честнее было бы назвать зрелой, чем юной, яркой, чем свежей, величественной, чем грациозной. Меня к тому ж слепили бриллианты, устилавшие грудь в вырезе платья. Кроме того, я все время кланялся.
– Кто вы такой?
Я, смущаясь окончательно, подумал, что вот уже полутра беседую с дамой, а до сих пор не догадался представиться.
– Пригожин. – И поклонился в четвертый раз. – Совершаю продолжительное путешествие с образовательными и познавательными целями, изучаю искусства и ремесла европейские. В частности, стили мебельного мастерства. Это отчасти, мне кажется, извиняет ту непосредственность, с которой я ворвался… одним словом, вид такого количества антикварных предметов из области…
– Так вы русский? – спросила она на моем кровном наречии.
Выговор ее был верен и замечателен неуловимым среднеевропейским акцентом. Я онемел, ибо не рассчитывал услыхать в столь отдаленных местах язык моей родины.