скачать книгу бесплатно
– Когда я был маленький, у деда был диван – длинный, как в метро…
– А где он теперь? – спросила она.
Но я не ответил. Мне не хотелось с ней об этом говорить.
Она не гасила ночник на тумбочке. Мы валялись, ели шоколадку, шурша фольгой, и почему-то разговаривали шепотом.
– Расскажи смешную, страшную или дурацкую историю, – попросила она.
– Двадцатого декабря такого-то года в роддоме на Покровке родился мальчик Сева.
– Дальше.
– А всё! Вся история – смешней, страшней и глупей быть не может.
Потом опять все начиналось сначала. Я умолял ее: ну не спеши, не бойся! Но она нагнетала недозревшую страсть. В самый ответственный момент в свете ночника увидел, как с наволочки под ее головой круглым глазом таращится на меня павлин, словно обескураженный открытием, что на свете кроме женщин есть еще и мужчины. Это было так нелепо, я расхохотался, она не поняла, оттолкнула меня, потом затряслась в плаче.
– Ну прости. – Я пытался успокоить ее. – Прости. Этот дурацкий павлин…
– Послушай… – Она села на кровати, подтянув простыню. – Зачем ты этим со мной занимаешься?
– Ну как, все этим занимаются…
– Так, все. Прекрасный ответ. А как ты ко мне относишься, ты сам хоть понимаешь?
– Хорошо, нормально. Ты – веселая, готовишь вкусно…
– Ты любишь меня?
Ну что мне стоило ответить «да»? Частично это было бы даже правдой. Но когда тебя спрашивают вот так прямо об этом, что-то происходит внутри, опускаются километровые шлагбаумы. Может, через десять минут или через месяц я бы это сказал ей сам…
Несколько раз я звонил ей потом. Она разговаривала торопливо и равнодушно. Наверное, была права. Я не то чтоб скучал, но хотелось ее видеть, скорее – просто привык к ней.
Мама яростно ухаживала за попугаем. С утра до вечера крутилась вокруг клетки с прыскалкой. По-моему, легче было купить аквариум и поселить его там. Попугай уже боялся ее – сидел насупленный, уставший трясти перьями и ничего не говорил.
– Гера – хороший мальчик? Гера поговорит с мамой?
– Послушай, – сказала мне Эмма, когда привезла его, – попугай только на год. Люди уехали, оставили. Через год надо или платить, или отдавать.
Я не хотел привыкать к временной птице.
– Герочка нездоров, – растерянно произнесла мама. – Ничего не ест. Правильно пишут, что зима – трудное время для попугаев.
– А весна, а лето, а осень, что, мам, легкие?
– Там про это не сказано.
– Оставь его хоть на день в покое, дай ему опомниться. Ты его замотала своей заботой.
И еще раз я сделал внутреннюю попытку поехать к деду, но оказался в центре «Свободный час». Поиграл на компьютере. Потом, пока хватило денег, торчал у игрового автомата, продулся вчистую и поехал домой.
На этот раз врать чего-то не хотелось. Мать мою неразговорчивость расценила по-своему:
– Неудачно съездил?
– Почему, нормально…
– Как его здоровье?
– Нормально.
– Ну что ты заладил. Подробнее можешь?
– Кашляет он. Все старики кашляют, страдают запорами и отложением солей. Я-то чего могу?
– Ему нужно микстуру попить. Купил бы… Тем более все надо делать быстрее. Я продумаю твой следующий разговор с ним, тянуть нельзя.
Приближался Новый год. По утрам я еле вытаскивал себя из постели, приходил в школу с полузакрытыми глазами, но вовремя. Хотя опаздывали почти все, даже учителя. На свой день рожденья попытался пригласить Машку в «Макдоналдс». Шутил, что изобрел новый сорт овощных сосисок, а она знает, как толкать в рестораны ноу-хау. Но она полуофициально поздравила меня, пожелала мне повзрослеть, дотянуть по развитию хотя бы до среднего школьного возраста, не говоря уж о моем паспортном.
Я обиделся. Но через день еще раз позвонил ей и сказал то, что она хотела от меня услышать. Стоило мне вымолвить признание, как я тут же понял, что это – голая правда, но в прошедшем варианте. Что, действительно, все это время я любил ее, и скучал, и хотел быть с ней, но вдруг этой вынужденной, обязательной моей фразой она как бы мгновенно освободила меня от всего этого. И теперь, когда она сказала в ответ тихо и коротко «заходи», я уже находился по другую сторону своего признания и не пошел к ней ни в тот вечер, ни в другой…
Тридцатого декабря я вытащил из шкафа новый, подаренный мне два года назад шарф. Потихоньку от матери убрал его в пакет, спрятал туда же коробку конфет «Ликер в шоколаде». По дороге решил докупить остальное. Не хотел говорить ей, что еду сегодня. Хотел сделать это без ее ведома, без этих осточертевших: «Повтори, что ты должен сказать, так, правильно, умница». «Гера – хороший мальчик, Сева – хороший мальчик…»
На вокзале продавались шутихи. Сам не зная почему, я купил одну, подумал: может, выйдем во двор, воткнем в сугроб. Мне очень хотелось увидеть деда. Я не собирался у него задерживаться и вести мамины программные беседы. Просто хотел его поздравить, побыть без всякого внутреннего напряжения. Может, если была у него искусственная, нарядить елку.
Когда я подошел к его дому, заметил, что свет не горит. Но в прошлый раз он тоже не горел. Утопая в снегу, подобрался к калитке. Ее давно не открывали. С трудом отодвинув калиткой целый сугроб, втиснулся во двор и пошел по дорожке, оставляя за собой не следы, а глубокие норы. На ступеньках крыльца лежали пышные снежные пироги, и даже форточку на кухонном окне подбило снегом так, что любому понятно – ее давно не открывали.
Я постучал. Никакого движения. Окна были занавешены, и заглядывать в дом было бесполезно. Но на всякий случай я обошел вокруг, привстал на завалинку, цепляясь за наличник, – на одном из окон столовой шторы не сходились посредине… Но что можно разглядеть в темной комнате? На мой стук отозвался только дятел: он починял сосну возле душа и не обращал на меня внимания.
Скинув сапогом снег, я присел на крыльце, не зная, что делать дальше. По здравому смыслу паниковать нечего. У человека в городе квартира, на носу праздник, чего сидеть в этой берлоге? Правильно сделал, что уехал. Я успокаивал себя, но всякая пакость лезла в голову. Чтоб не думать о том, что элементарно могло произойти, чтоб не участвовать в этом даже мыслями, я вытащил шутиху, поставил ее в сугроб и полез за зажигалкой. Но либо забыл ее, либо выронил на вокзале. Подгреб снег, слепил снежок, попытался сбить сосульку с козырька над крыльцом. Попал с четвертого раза. И тут вспомнил про баскетбольную корзину. Пошел между деревьями, утопая так, будто две зимы сложились вместе, объединив свои сугробы, – еще б немножко, и вплавь! Корзины не было, но у одного дерева сбоку торчало снежное ухо. Сбив снег, увидел ее. Мерзлая сетка прилипла к дереву – видно, застыла на ветру. Сверху, на кольце, лежал снежный ком – у зимы свои игры. «Главное, записывай. Черта вертикальная – бросок. Не попал – минус. Попал – кружок…» Почему-то мне тогда очень нравилось это слово – «вертикальная». Я употреблял его к месту и не к месту. Теперь я смотрел на корзину сверху, не трогая снежный ком, хотя очень хотелось сбить, наверное, в отместку за те детские непопадания.
Показалось, скрипнула дверь. Я оглянулся. Но скрипело дерево – поднимался ветер. На яблонях болтались яблоки, я их увидел случайно – так они были высоко. Это те самые ветки, которые виднелись с верхней террасы и яблоки на которых во время заката казались розовыми. А сейчас они чернели на голых ветках и выглядели каменными.
Я вернулся на крыльцо. Там валялся пакет. Рядом с ним сидел кот. Я ему страшно обрадовался. Но угостить его было нечем. Взял на руки, погладил. Он не удирал. «Эй, – сказал ему, – не ты ли шуровал по кастрюлям?»
Идиотизм какой-то, почему все так? Был бы такой портной по времени – вырезал лишний кусок: минуту, день или год, сшил края – и все нормально! Никаких тебе провалов, ошибок, раскаяний – крои как хочешь. Но кто знает, может, после этого у многих жизненного пространства осталось бы с носовой платок.
Отпустил кота, повесил сумку на ручку двери и пошел. Чего сидеть? Остановился на том месте, где видел деда в последний раз, он испугал меня тогда своей неподвижностью. Но он вообще мало двигался, с трудом донашивая свое старое тело.
Я позвонил по телефону в московскую его квартиру. Долго никто не подходил. Потом приглушенный кашляющий голос: «Алё, слушаю вас».
Даже не смог поздравить его, повесил трубку. Не знаю почему, но не смог. Какая-то страшная обида на то, что его не оказалось тогда в доме, когда все могло начаться сначала, когда я так скучал по нему и так боялся его смерти.
Эмма потом рассказала – да, он перебрался до весны в Москву. Его опекает какая-то Антонина Семеновна, не то чтоб старушка, средних таких, пожилых лет.
– Прекрасно, – сказала мама. – В городе это гораздо удобнее. А со старушкой-нестарушкой надо выяснить.
Я продлил себе каникулы фолликулярной ангиной. Меня оставили в покое. С температурой тридцать девять, с шерстяным «ошейником» на горле я разгадывал головоломки. Как быстро начинает соображать голова, когда вправе этого не делать!
Но в начале февраля врачи выпихнули меня в школу, хотя анализ крови был не очень. У меня кружилась голова, одежда на мне висела как ворованная, даже не хотелось курить. Я стал носить шапку.
Как-то пришел поздно, слонялся после уроков, хотя мать просила не задерживаться: должен был зайти по вызову слесарь, у нас засорилась труба. Когда открыл дверь, в коридоре стояла мама, Эмма и какой-то мужик. Я решил, что слесарь-водопроводчик. Оказалось – мой отец. Он повернулся, и я увидел свое лицо, только старое.
– Привет! – сказал я.
Мама держала в руках раскрытую папку, перебирала листки.
– Когда ж он успел это сделать? – спросила Эмма. – И дачу, и квартиру…
– Давно, – ответил отец. – Четыре года назад.
– Дедушка умер, все маме оставил, – сказала мне Эмма. И к отцу: – Но вы-то как, будете подавать на апелляцию?
– Зачем? Он так решил – всё. Да, вот еще ключи. – Он достал дедушкин очешник.
– Ну правильно. Одному Богу известно, как они, – Эмма кивнула на нас с мамой, – жили. Так по справедливости. Тем более вам-то зачем: четыре магазина, протезная мастерская – наверное, хватает?
– У кого, у меня четыре магазина? Кто вам сказал? Я работаю на протезной фабрике, жена – врач-окулист. Да какая разница… Я тут привез… – Отец полез в боковой карман, вытащил длинный плотный сверток, стоял и не знал, кому отдать, протягивал то мне, то маме…
Мама взяла, положила в карман кофты.
– Ну хорошо, – сказала она, оторвавшись от бумаг в папке. – Все понятно. Благодарим, что завез. Всего хорошего.
Отец посмотрел на меня, отвел глаза, стоял мялся.
– Может, можно посидеть полчаса, покурить? – спросил отец и взялся за молнию на куртке.
– Нет, – отрезала мама. – У нас не курят.
– Что, не поговорим даже? Столько лет… Я виноват, знаю, но может, хоть полчасика? Я даже прощения, не знаю, могу ли… Так вышло, по дурости… Жалел, да теперь поздно!
– Послушай, – сказала мама, – мне твои исповеди ни к чему. Не хочу ничего муссировать и ни во что вникать. Достаточно своих проблем, и на чужие нет ни времени, ни сил. Так что – не задерживаем. Сева, открой дверь.
Он повернулся ко мне. Я сказал:
– Раздевайся, папа, проходи…
Хорватский дог
Я вру, вру, вру… Вру бесконечно, всегда и везде, всем и себе тоже. Вру, как прыгаю со скалы, не задумываясь, что там, внизу, и не сверну ли себе при этом шею. Вру, даже не стараясь запоминать все эти навороты собственного вранья, воздвигаю из них курганы, и мне все равно – раскопают ли, начнут ли сверять с тем, что на самом деле, уличать меня. А, пусть! Им некого будет ловить на слове – это буду уже не я. Ведь мне приходится врать даже своим существованием, будто я все еще та, прежняя, веселая и беззаботная, удачливая и легкомысленная, хотя меня той давно нет. Но мне надо быть именно той, удобной для всех, к которой не надо присматриваться и напрягаться, ожидая внезапных поступков. Меня можно, как готовый блок, вставить в ПСЖ, и я не подведу. ПСЖ – это очень просто: Привычная Система Жизни. Вечный двигатель. Еще бы не вечный – сколько энергии сберегается, а тратится совсем чуть-чуть!
Вы скажете: что же делать, если ты такая уродилась – не в ладах с действительностью? Это не так, я не родилась с этим пороком, просто продолжаю говорить то, что раньше было правдой, а теперь стало враньем. И мне нет дела до того, что теперь это вранье. У меня даже нет угрызений совести, что я кого-то ввожу в заблуждение, выдаю желаемое за действительное. Я просто живу так, как жила раньше, продлеваю ту жизнь своими силами и не меняю в ней ничего. Пока. Как и мама. Но каждое утро она смотрит на меня глазами человека, которому давно поставили горчичник: «Что, пора?» – «Нет», – отвечаю ей тоже молча, и она терпит дальше. Она думает, что я вижу какой-то смысл во всей этой мучительной процедуре или знаю, как правильно себя вести, когда случается такое… И я вру ей своей уверенностью – да, знаю, только так, и не иначе! Она верит мне, а кому ей верить еще? Когда кругом столько вранья, оно в конце концов становится похожим на правду. Правда – кто знает, что это такое? Может, в девяноста случаях из ста – сбывшееся вранье. Хотя, может, и нет…
Какое мне дело, как там у остальных. Пусть у меня все будет как было, пусть будет! Все так и есть. Полуоткрыта дверь в отцовский кабинет, и полувыдвинут верхний ящик его письменного стола. Так бывает, когда он, оторвавшись от дел, выходит на кухню перекусить. На бюро – бумаги с пометками на полях, какие-то нераспечатанные письма, не вынутый из принтера листок с четкими рядами строчек…
К нам по-прежнему приходит массажистка. Неслышно раздевается в прихожей, неслышно моет в ванной руки. Это одна из лучших массажисток, она сделала маме «овал», когда та начала полнеть. Ее зовут Рина, у нее черные волосы, смуглое лицо и зеленые глаза. В ней есть что-то такое древнеегипетское и кошачье одновременно. Хотя – ничего удивительного. В Древнем Египте почитали кошек, их даже бальзамировали. Может, именно она и бальзамировала и вот – сохранилась, выскользнула из тайных, темных лабиринтов и теперь исправляет «овалы» теми же руками! Придет же в голову… Мама говорит – Рина знает всё и про всех. Но про нее, видно, еще не пронюхала, иначе пришла бы не сама, а прислала свою девочку. Когда где-то что-то у кого-то рушится, она отскакивает от этого дома, и вместо нее является «чудненькая девочка», ее дублер. Похоже, многие из тех, к кому она ходит, ее побаиваются. Мама раньше по телефону: «А кто к ним сейчас ходит? Риночка? Сама?..» Мне всегда было смешно это выщупывание, а теперь вот – нет.
Утром в восемь на пороге Нина, наша домработница. Она собирала отцовские вещи и знает всё. Нина глухонемая, она не разболтает, и вообще она хорошая. Но видите ли – сочувствует нам, а кто ее просит? Не надо соваться, когда не просят, и денег ей за это не платят. Я хохочу над ее скорбью, я и ей вру, что мне весело. Она непонимающе смотрит, вздыхает громко и протяжно, будто проткнули дирижабль. Думает, наверное, если человек так хохочет, еще не все потеряно. Она надеется. Я вижу плоды обмана, вижу, как она успокаивается. Прямо Фирс в юбке! Любит она нас, что ли? С Ниной нам повезло, она у нас уже десять лет. Трудно представить, что в один нераспрекрасный день с ней пришлось бы распрощаться, взвалить на себя эти дикие уборки, мытье ковриков у двери и плескатню у раковины с посудой. Ладно, ладно! Все это я могу не хуже других, просто не хочу. И не хочу, чтоб мама. Не хочу, чтоб она такими руками, как у нее, это делала, не хочу, чтоб тратила свои боттичеллиевские пальцы – да, они у мамы тонкие, совершенной формы – на какую-то примитивную грязную работу. Я не говорю, что мама вся – совершенство, наоборот! У нее довольно заурядное лицо, и если б не спасенный овал, не помогла б ни стрижка, ни косметика. У нее невыдающаяся фигура, но обалденные плечи и руки. На этих руках смотрится все: кольца, браслеты, перчатки. Сохраняют ведь животных из Красной книги в каких-то там заповедниках, почему не сохранить человеческую красоту? Да, дурацкие сравнения. Ну разумеется, я и буду ее сохранять.
Утро – мое. Утром я держу маму. Но к середине дня вдруг выдыхаюсь. Ненадолго. Только в этот момент меня лучше не заставать. Какое счастье, что каникулы! В школе я бы не выдержала, расквасилась на какой-нибудь ерунде. Да, это счастье, что каникулы и я могу врать по телефону. Телефон – идеальное приспособление для вранья. Как здорово обезопасило себя человечество, додумавшись до такой штуки. Вечная память Беллу Александеру Грейаму и всем тем, кто старался с ним вместе! А так я спокойно снимаю трубку и заявляю всей честной компании, что никуда, ни на какую дачу с ними не еду и к себе не зову, мне совершенно не до них. Во-первых, аллергия на цветущий кактус, во-вторых – гость, в-третьих, привезенный гостем долгожданный подарок… «Подумаешь, аллергия! – заявляют мне. – Это не причина, на воздухе все пройдет. А что за гость?» – «Вавич, – говорю им, – папин друг из Загреба». – «Тот самый Вавич?» – «Тот, тот, какой же еще?» – «Обалдеть…» И молчание на том конце. «А что за подарок?» – «Хорватский дог, он подарил». – «Щенок?» – «Нет. Здоровый, свирепый, жуть болотная! Никого не подпускает, только Вавича и меня, нас двоих». – «А почему – хорватский?» – «Ну, он же из Хорватии, порода такая, новая». – «Вавич, что ли, твой вывел?» – «Можно сказать, да…»
Они еще полчаса восторгаются, какой в этом году опупешник. Подумать только, даже Ленка Сомова не поехала в Грецию к своему полужениху, «полу» – потому, что родители за нее уже все решили, а она и не собирается. Все остались в Щеглах. Всех четверых пасет Иркин дед, Ирка заваривает ему какую-то труху от давления, и он дрыхнет на втором этаже. Но, главное, приехал Юртсе Пильонен, притащился с отцом из Хельсинки на конгресс по биоплазме. В прошлый раз этот двухметровый красавчик приезжал к Иркиным родителям с мамашей, и эта мамаша забрала две Иркины работы для своей художественной галереи, простенькие пастельки продали на аукционе, на эти деньги какому-то ребенку-инвадиду была куплена инвалидная коляска, и в этот раз Юртсе привез ей благодарственное письмо из Международного благотворительного фонда «Дети – детям» и фотографию этого самого мальчика. Ирка готова теперь пахать на этот фонд с утра до вечера, тем более на взрыве эмоций – помирилась наконец со своим диджеем… Они зовут, уговаривают: «Ты что, здесь же в двух шагах открыли дурбазу „Палатин“, там всё: бассейн, солярий, дискотека… Чего хочешь! Приезжай со своим догом, мы его будем дрессировать, в санки запряжем, а не хочешь с ним, если он бешеный такой, запри его в ванной и приезжай с Вавичем, хоть посмотрим на него живьем, он женат?» И так далее, и тому подобное…
Так какой у меня дог? А такой – долгожданный, но жуть болотная, которую не запрешь в ванной, от которой не убежишь, как от себя самой.
Да, днем со мной что-то случается. Начинает тошнить от вранья, и прилипает вопрос, простой, как сковородка: а для чего? Все равно рано или поздно все узнают – так, может, хватит? Но мамин взгляд пересекает местность и застает меня как раз на выходе из роли. «Никому ничего, слышишь? Пока никому ничего…» Да ладно, знаю, что страшно, и мне страшно. Ты же видишь, я уже почти профессионально вру, вдохновенно отвираюсь за все пятнадцать лет жизни, и, кстати, это ты, а не я бросилась то-гдак телефону, прочитав записку… Куда, зачем, кому? Вот тогда действительно не нужно было! Ты кинулась к ним, когда у тебя есть я. Что они, посочувствовали бы? Даже если искренне, что нам от этого? Понимаю, ты не хотела ничему верить, набирала чьи-то номера, нажимала на рычаг, набирала снова и снова, не понимая, что телефон отключен. Он не работал сутки, я догадалась: суток тебе хватит. А когда он заработал, ты уже смогла нормальным голосом ответить: «Нет, он не дома. Затрудняюсь ответить, он нас покинул…»
«Игорь Николаевич не поверил, – удивилась ты, опуская трубку. – Он решил, что я шучу».
«Конечно, шутишь, – ответила я тебе. – И нам не нужно, чтоб кто-то чему-то верил».
И пошло: день, еще день, и еще, и еще…
Телефон. Мы смотрим друг на друга, я подхожу.
– Натусенька, деточка, это Анастасия Максимовна. Папочка не вернулся? Он в Швеции? Да, я понимаю. Он в прошлом году – не помню откуда – привез роскошный блошиный ошейник. Я просто не знаю, как буду ему благодарна, если он сможет еще, может, даже парочку, да, детка, именно противоблошиный, именно такой…
Парочку так парочку. Папочку поцелую. Все у нас замечательно, все здоровы. Ну что вы, не стоит, вас также!
Эта останется или отчалит? Может, еще и останется: у них с мамой общая страсть к гомеопатии.
Выхожу из подъезда. Раньше, казалось, никому не было дела, куда ты там собралась, а теперь будто специально стараются столкнуться. Ничего, ничего. Жму кнопку: улыбка, сияние очей.