banner banner banner
Весенняя коллекция детектива
Весенняя коллекция детектива
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Весенняя коллекция детектива

скачать книгу бесплатно

Мы вчера с Олежкой всерьез поссорились! Помирились, конечно, но с большим трудом и не сразу. Не сразу!..

В этом «не сразу» была даже определенная гордость – их отношения настолько серьезны, что они не только поссорились, но и помириться смогли с трудом!

– Нет, ты мне скажи! Дом, значит, твой, а я тут никто, и мое мнение не важно, да?! Да?!

– Олежка, там лежит мертвый Парамонов.

– Какое мне дело до Парамонова?! Это который Парамонов? С третьего этажа?

– С этого, со второго.

– Почему он мертвый?

– Я не знаю, но мне нужно спуститься. Там Люся одна.

– Сколько раз я тебе говорил, чтобы здесь не было никакой Люси!

Олимпиада Владимировна, женщина совершенно спокойная, уравновешенная, умеющая держать себя в руках, умудрившаяся под началом Марины Петровны проработать почти год, медленно повернулась от своей кособокой двери, наспех прибитой на четыре гвоздя, и сказала Олежке громко и раздельно:

– А мне наплевать, нравится тебе или не нравится! Если хочешь, уходи! Только мой чемодан занят! Я в него сложила всякое барахло! Так что штаны в руках понесешь!

Олежка так оторопел, что не смог произнести ни слова. Она будто отчетливо видела, как в голове у него резко затормозили и остановились все мысли до одной, и речевой аппарат тоже не действовал.

Она больше не сказала ни слова, протиснулась в щель, захлопнула дверь за собой и стала спускаться на первый этаж.

– Что там такое, Липа? – спросила гадалка Люба.

Она мыкалась на лестнице в цветастом халате, вязаной шали, с белым, плоским, немного помятым лицом. Ноги в шерстяных носках обуты в персидские туфли с загнутыми носами.

– Опять шум какой-то.

– Я не знаю, Любовь Васильевна, – соврала Олимпиада. – Я сейчас… сейчас посмотрю.

– Да что ж это такое делается!.. – доносилось из-за входной двери. – Да что ж это за жизнь, а? Да почему у всех как у людей, а у нас все с крыши падают!

Люба и Олимпиада переглянулись.

– Кто там? – тревожно спросила Люба. – Кто там, а? Липа, скажи мне, что случилось?!

Наверху хлопнула дверь, и кто-то быстро побежал, сильно топая по деревянным ступеням, обшитым вытертым линолеумом.

– Кто ж его так… уходил, а? Да что ж нашему дому покоя нет, а?!

На площадку выскочил Олежка. К груди он прижимал портфель, до того распухший, что замки на нем не застегивались.

– Ноги моей!.. – выпалил он в сторону Олимпиады. – Ноги моей никогда больше здесь не будет!..

– Стой-стой! – закричала Люба и сзади схватила его за куртку. – Ишь, прыткий какой! Тебе дорога дальняя еще не скоро предстоит, у тебя сейчас никакой дороги нет!

– Да отпустите вы его, Любовь Васильна!

Олежка рванулся из рук гадалки и кинулся вон из подъезда.

– И-и! Еще вернется, девушка! Ты не переживай.

– А разве я переживаю? – пробормотала Олимпиада Владимировна, которая вдруг отчетливо поняла, что ее голова больше не голова, а огромное жестяное ведро, в котором гулко отдаются все голоса и даже самые тихие звуки.

Следом за Олежкой она вышла на улицу, под крупные и веселые мартовские звезды, под торопливый звук льющейся с крыши воды, и остановилась.

Люсинда Окорокова, пригорюнившись, смотрела на Парамонова, распростертого перед крыльцом, а Олимпиадин «бойфренд» прытко чесал по дорожке.

Он не успел дочесать до угла, когда навстречу ему выехал милицейский «газик» и поскакал по ухабам прямо на него, так что Олежке пришлось повернуть обратно и большими шагами мчаться обратно к крыльцу.

Добровольский и сам не мог бы толком сказать, что именно ему нужно на крыше и зачем он туда лезет, но все-таки полез.

– Сидел бы дома, – сказал он себе, когда отворил тихо и жалобно скрипнувшую металлическую сетчатую дверь на чердак, – сидел бы дома, а тебя все куда-то несет!

Да, да, он не должен и не может привлекать к себе внимание, но в этом чертовом доме творятся совсем уж странные дела!

Он приехал уверенный, что тишина и спокойствие дедовой старенькой квартирки дадут ему возможность сделать все дела, но не тут-то было!

Добровольский не хотел думать о том, что все последние события в дедовом доме как раз и могли быть связаны с его… делами, но никакого другого объяснения найти не мог.

Слесаря с завода «Серп и Молот» он помнил смутно – только то, что Анастасия Николаевна, жившая напротив деда, называла его исключительно «голубчик» и никогда по имени.

Вот он и запомнил «голубчика», а как там его звали, бог весть!

Вполне возможно, что это был вовсе какой-то другой слесарь. А этот появился уже потом, но такое построение показалось Добровольскому слишком сложным, и он его «отверг».

В тот же вечер, когда взорвали квартиру Олимпиады Тихоновой, он позвонил своему помощнику в Женеву, долго говорил, объясняя, что ему нужно, долго писал запрос, по пунктам перечисляя, какие сведения ему необходимо получить, а потом еще полночи думал.

Пока он писал и думал, Василий, которого он подобрал на чердаке в бытность его Барсиком, громко и старательно выводил рулады у него на коленях.

Держать кота было неудобно. Он был длинный, очень тяжелый и горячий, как грелка. Кроме того, Добровольский пытался его гладить – а что еще можно делать с котом, который лежит у тебя на коленях?! – но под шерстью у него то и дело попадались какие-то струпья, следы то ли старых ран, то ли вообще тяжелой жизни, и Добровольский решил, что в понедельник непременно сводит его к врачу.

Собственно, все началось именно с кота.

Кот орал, не давал ему спать, и он вышел на лестницу.

Нет, не с кота.

Все началось с того, что он вышел на след. След был не слишком свежий, уже заветренный, если говорить об охоте! Но все же это был первый след – самый первый за многие годы, и он поехал сам проверять, след это или все же призрак, фантом!..

Как только он приехал, с ним начали происходить какие-то странные и необъяснимые события.

В Шереметьеве у него сперли чемодан.

Мало ли что, всякое бывает, но за десять лет, когда он прилетал в Москву каждые два месяца, это случилось первый раз – и именно тогда, когда он вышел на след!

Он долго пытался что-то объяснить властям, сначала на русском, потом на французском, а потом на английском языке – из упрямства и раздражения. Не хотите по-русски, давайте тогда по-иностранному, у нас к иностранцам испокон веку отношение нежное и трепетное, гораздо более трепетное, чем к соотечественникам!

Не помогли иностранные языки. Ни капельки не помогли. Разве что Добровольский почувствовал себя дураком.

Он написал заявление, отдал шоферу уцелевший портплед и зачем-то обошел аэропорт, словно в надежде «на глаз» определить, кто именно упер у него чемодан.

Тут он его и увидел.

Человек отличался от шереметьевской толпы, как деревенский плотник отличался бы от «Виртуозов Москвы», если кому-нибудь пришло в голову зачем-то посадить их рядом.

Человек был высокий, слегка сутулый, сильно заросший бородой. Борода была нечесаная, неухоженная и, кажется, сильно мешала хозяину. Человек был одет в брезентовую курточку с карманами, почему-то некогда называвшуюся «штормовкой», парусиновые штаны, висевшие сзади пузырем, и кеды на плоской резиновой подошве – в марте месяце! Пол-лица его закрывали очки из категории «дорогих», долларов за сто.

Почему-то Добровольский такие вещи ненавидел.

Он вообще ненавидел притворство.

Ненавидел, когда еврейские мальчики, получившие от папы необходимые связи и некоторую кучку денег, открывали банчок и вдруг всерьез воображали себя банкирами.

Ненавидел бритоголовых тугодумов, которые, придя из армии, решительно не знали, чем себя занять, нанимались в какую-нибудь службу безопасности и изображали из себя охранников.

Он терпеть не мог, когда тетки и дядьки, ошибающиеся в падежах и окончаниях, изображали журналистов. Он не любил научных сотрудников, думающих, что они депутаты или экономисты, не выносил недоучившихся воспитательниц детского сада, которые изображали певиц, и выпускников нахимовских училищ, представляющих, что они шоумены!

Он ненавидел очки, красная цена которым была сто рублей, продававшиеся за сто долларов, и ненавидел именно за притворство.

Он понимал, что за клеймо с именем знаменитого модного дома на дужке очков можно содрать с клиента в десять, в двадцать, в сто раз больше денег, чем очки стоят на самом деле, но это… правила игры.

Уже давно никто не покупает просто вещи. Все давно покупают «имена». И чем прославленней имя, тем дороже товар, что продается с этим самым именем, будь то шоколад, джинсы или очки.

То есть очки «с именем» могут стоить долларов шестьсот, или восемьсот, или полторы тысячи, все зависит от имени, но сто – никогда. Они должны быть дешевле или дороже, а остальное обман и надувательство!..

Тот человек имел на носу именно такой обман и надувательство, и Добровольский несколько раз подряд обошел его с разных сторон и даже кофе пристроился попить за высокой неудобной стойкой.

Человек в темных очках и стареньких кедах с разлохмаченными шнурками стоял в сторонке, плоский худосочный пакет болтался у него на запястье, его то и дело задевали какие-то люди, которые протискивались мимо, но очкарик не обращал на них внимания.

Хорошо заточенным карандашом он строчил что-то в неудобном перекидном блокноте, перелистывал страницы.

Он показался Добровольскому до того подозрительным и странным, что на рассматривание этого типа он угрохал кучу времени и ушел в машину, только когда милицейский патруль с собакой проверил у него документы.

Он мог поклясться, что видел этого типа в подъезде собственного дома. То есть дедова, конечно.

Дед умер почти восемь лет назад, и Добровольский с тех пор в этот дом не приезжал и даже толком не знал почему.

В голове у него они слишком прочно были связаны – этот дом и дед, и отдельно друг от друга он никак не мог их представить. Он расстался со своим дедом очень давно, и для него тот остался скорее голосом в трубке, насмешливым, острым, бодрым, почти всегда язвительно осведомлявшимся, каково там «за границами»?

Дед умер, у внука появились дела в Москве, но ему и в голову не приходило жить в его старой квартире, и Добровольский решился на это только нынче, когда понял, что на этот раз ему придется остаться надолго, на несколько недель, а то и больше, пока он не сможет подтвердить или опровергнуть собственные догадки и подозрения.

Но тот человек?! Как он оказался в доме? Или знал, зачем именно приехал Добровольский?

Никто не мог знать, потому что вся операция разрабатывалась и проводилась в «обстановке строгой секретности», как говорили по радио о военных учениях.

Добровольский был уверен, что бородатый и очкастый тип причастен к первому убийству, хотя так и не понял, кто и зачем убил жильца с третьего этажа.

Он слышал разговоры за тонкой дверью, и довод о том, что к покойному никогда и никто не приходил, особенно после того, как тот похоронил жену и проводил в армию сына, не произвел на него никакого впечатления.

Мало ли кто и к кому приходит!

Впрочем, соседи должны это знать. Соседи всегда и все знают, а тут как раз именно они утверждали, что никто не мог гостить у слесаря около семи часов утра в субботу! И тем не менее Добровольский слышал голоса вполне отчетливо.

И взрыв?!

Даже если предположить что-нибудь уж совсем неправдоподобное, взрыв все равно ни в какие рамки не укладывается!

Зачем убивать человека, прислонять его к чужой двери, а потом и еще взрывать?!

Добровольский гладил твердого, как доска, на которую натянута жидкая шерстка, кота Василия и прикидывал, чем это все можно объяснить.

Получалось, что ничем нельзя.

По опыту он знал, что, когда объяснений нет, думать не имеет никакого смысла, нужно ждать, когда добавятся еще какие-нибудь данные.

Вот они и добавились! Добавились, черт возьми!

Еще один труп.

Павел Петрович вылез на чердак, где было пыльно и слишком просторно, а он почему-то был уверен, что чердаки в таких домах непременно завалены всяким хламом, и огляделся.

Пыль, пыль, повсюду пыль. На пыльной поверхности следы читаются, как букварь, вот уж действительно подарок судьбы!

Вдоль стены, очень осторожно, скользя ладонями по шершавой штукатурке, Добровольский добрался до люка в крыше, к которому была приставлена шаткая деревянная лестничка.

Возле лестнички стояли широкая алюминиевая лопата и метелка с растрепанными прутьями, и в открытый люк сыпался снег, мелкий-мелкий, как пыль.

Добровольский взялся за лестничку, покачал ее из стороны в сторону – вот интересно, выдержит или не выдержит она его сто с лишним килограммов?! – и стал осторожно подниматься, прислушиваясь к каждому скрипу или шороху.

Во-первых, ему не хотелось, чтобы его застали врасплох, а во-вторых, упасть тоже решительно не хотелось и добавить свой хладный труп к двум предыдущим!

Мать, собирая его, маленького, на горку, всегда говорила, чтобы он был осторожен, не ломал рук и ног.

Добровольский замер на последней, угрожающе заскрипевшей перекладине и усмехнулся.

В те времена не существовало никаких курток и горнолыжных комбинезонов. У него была шапка до бровей, как она называлась?.. Цигейковая, или что-то в этом роде, кажется. Под шапку повязывали платок, чтобы «не надуло в уши». На шею шарф. Рубаха, кофта на пуговицах, колготки. Колготки «простые», с двумя швами, которые на попу никогда не налезали до конца, потому что Добровольский был толстый и колготки такого большого размера купить было очень трудно. На попу они не налезали, зато очень быстро с нее съезжали и болтались ниже, немилосердно и противно натирая между ног, где потом долго болело и кожа сходила струпьями.

На колготки натягивали рейтузы из крученой мохеровой нитки, на которые тут же налипали пуды снега, и, намокая, они становились тяжеленными, кусачими и пахли псиной.

Однажды мать собрала его – платок, шапка, шарф, рубаха, кофта на пуговицах, колготки, рейтузы, шуба, валенки, варежки на веревке, протянутой из одного рукава в другой, и еще ремень поверх шубы, чтобы не «поддувало снизу». Мать собрала его и выставила на площадку, потому что в крохотной прихожей было так тесно, что она не могла одеваться сама, когда там уже стоял полностью экипированный маленький Добровольский.

Она его выставила и велела держаться за перила и никуда – слышишь, никуда! – не двигаться.

Он очень старался. Он стоял довольно долго, ухватившись за перила. Рука устала, но он все равно стоял. Загривку было жарко, но он терпел. Валенки в этот раз наделись как-то неудачно, носок замялся, ноге было неудобно, но он терпел. Потом у него очень зачесалась спина, по которой тек пот.