скачать книгу бесплатно
«Арестуйте немедленно генерала Каледина. За неисполнение приказания ответите перед судом. Генерал Верховский».
Таким образом Каледину предъявляют обвинение, приказывают его арестовать и в то же время, очевидно умышленно, не желают проверить достоверность обвинения, что могло быть легко выполнено путем переговоров по прямому проводу с комиссаром Вр. Правительства М. Вороновым, проживавшим тогда в г. Новочеркасске.
Наэлектризованная вышеприведенными телеграммами революционная демократия Новочеркасска, поддержанная Ростовскими, Царицынскими и Воронежскими полубольшевистскими организациями, отрядила небольшой отряд во главе с есаулом Голубовым для ареста Каледина. Но последний только случайно ареста избежал.
Собравшемуся в начале сентября Войсковому Кругу Донской Атаман дал подробный отчет в своих действиях, доказывая свою невиновность, ложность и необоснованность предъявленных ему обвинений со стороны Вр. Правительства и военного министра А. Верховского. Рассмотрев всесторонне дело о «Калединском мятеже» Круг вынес следующее постановление[6 - Донская Летопись. Том 2, с. 140.]: «Донскому войску, а вместе с тем всему казачеству нанесено тяжелое оскорбление. Правительство, имевшее возможность по прямому проводу проверить нелепые слухи о Каледине, вместо этого предъявило ему обвинение в мятеже, мобилизовало два военных округа – Московский и Казанский, объявило на военном положении города, отстоящие на сотни верст от Дона, отрешило от должности и приказало арестовать избранника Войска на его собственной территории при посредстве вооруженных солдатских команд. Несмотря на требование Войскового Правительства, оно, однако, не представило никаких доказательств своих обвинений и не послало своего представителя на Круг. Ввиду всего этого Войсковой Круг объявляет, что дело о мятеже – провокация или плод расстроенного воображения.
Признавая устранение народного избранника грубым нарушением начал народоправства, Войсковой Круг требует удовлетворения: немедленного восстановления Атамана во всех правах, немедленной отмены распоряжения об отрешении от должности, срочного опровержения всех сообщений о мятеже на Дону и немедленного расследования, при участии представителей Войска Донского, виновников ложных сообщений и поспешных мероприятий, на них основанных.
Генералу Каледину, еще не вступившему в должность по возвращении из служебной поездки по Области, предложить немедленно вступить в исполнение своих обязанностей Войскового Атамана».
Итак, провокация Керенского не удалась. В глазах казачества популярность генерала Каледина возросла еще больше.
С чувством глубокого возмущения читали мы сообщения газет о том, что ввиду создавшихся недоразумении с Донским казачеством военный министр А. Верховский по поручению Вр. Правительства пригласил к себе заместителя председателя совета союза казачьих войск есаула А. Н. Грекова. Верховский старался объяснить те обстоятельства, при которых он в качестве командующего Московским округом обвинил казаков в мятеже и приказал войскам быть готовыми для воспрепятствования замыслам генерала Каледина. Просто не верилось, что все это исходит от А. Верховского, который в течение более года был среди нас в штабе IX армии, обращая на себя внимание большой трудоспособностью и скромностью. Работая с ним долгое время в оперативном отделении штаба армии, проводя вместе целые дни, будучи, наконец, в добрых и приятельских с ним отношениях, я никогда не замечал, чтобы он был одержим болезнью социализма, да еще в такой острой форме, как то выявилось в начале революции и в конечном результате увенчалось его службой у большевиков. Я знал, что в молодые годы его жизни с ним произошел случай, показавший его неуравновешенность и ложное понимание воинского долга, но затем вся его дальнейшая служба давно искупила этот грех молодости и казалось навсегда изгладила его из памяти, не говоря уже и о суровом наказании, понесенном им. Трудно было объяснить и понять, как мог блестящий офицер Генерального штаба, кавалер двух Георгиевских крестов – солдатского и офицерского (первый – в Русско-японскую войну, второй – в Великую) а также и золотого оружия, отлично воспитанный, хорошо владевший иностранными языками, человек большой работоспособности, в жизни очень скромный и застенчивый, вдруг сразу стать не только на ложный, но и преступный путь перед своей родиной. В дальнейшем разговоре с А. Н. Грековым, Верховский, ссылаясь на заявление казачьих частей в Москве, что до получения указаний с Дона они не могут стать на сторону Вр. Правительства, обещал приложить все средства, чтобы создать между Правительством и казачеством отношения, основанные на взаимном доверии, и при этом выразил желание, чтобы генерал Каледин выехал в Могилев для дачи показаний следственной комиссии, причем подчеркнул, что ген. Каледин арестован не будет.
А. Н. Греков в ответ предложил ему предписать следственной комиссии поехать на допрос к ген. Каледину, не надеясь, что Дон отпустит Каледина в Могилев.
Читая это, мы, конечно, негодовали, волновались, горячо обсуждали события, комментировали их, делали свои выводы и предположения, но дальше разговоров и споров дело не шло и однообразие жизни ничем не нарушалось.
В ноябре месяце приток сведений еще более сократился. Мы вынуждены были довольствоваться только тем, что случайно долетало до нас и, чаще всего, в искаженном виде. Под секретом передавалось, что Дон власть большевиков не признал Всероссийской властью и что впредь до образования общегосударственной всенародно признанной власти Донская область провозглашена независимой, в ней поддерживается образцовый порядок и что, наконец, казачья армия победоносно двигается на Москву, восторженно встречаемая населением. Вместе с тем, росли слухи, будто бы Москва уже охвачена паникой; красные комиссары бежали, а власть перешла к национально настроенным элементам. Из уст в уста передавалось, что среди большевиков царит растерянность, они объявили Каледина изменником и тщетно пытаются организовать вооруженное сопротивление движению, но Петроградский гарнизон отказался повиноваться, предпочитая разъехаться по домам. Можно себе представить какие розовые надежды рождались у нас и с каким нетерпением ожидали мы развязки событий. К сожалению, в то время мы жили больше сердцем, чем холодным рассудком, не оценивая правильно ни реальную обстановку, ни соотношение сил, а просто сидели и ждали, веря, что гроза минет и снова на радость всем засияет солнце.
Дни шли, просвета не было, а хаос и бестолковщина увеличивались. У более слабых уже заметно росло разочарование, у других определеннее зрела мысль о бесцельности дальнейшего пребывания в армии, появилось и тяготение разъехаться по домам. Но что делать дома, как устраивать дальше свою жизнь, как реагировать на то, что происходит вокруг, все это, по-видимому, не представлялось ясным и отчетливо в сознании еще не уложилось. Видно было только, что неустойчивость создавшегося положения мучит всех и вызывает неопределенное шатание мысли. Между тем, обстановка складывалась так, что необходимо было решить вопрос – что делать дальше; требовалось выйти из состояния «нейтралитета», нельзя было дальше прятаться в собственной скорлупе разочарования и сомнений, казалось, надо было безотлагательно выявить свое лицо и принять то или иное участие в совершающихся событиях. Делясь этой мыслью со своими сослуживцами, я чаще всего слышал один и тот же ответ: «Мы помочь ничему не можем, мы бессильны что-либо изменить, у нас нет для этого ни средств, ни возможности, лучшее, что мы можем сделать при этих условиях – оставаться в армии и выждать окончания разыгрывающихся событий или с той же целью ехать домой». Такая психология – занятие выжидательной позиции и непротивление злу, подмеченное мною, – была присуща командному составу не только нашей армии, ею оказалась охваченной большая часть и русского офицерства и обывателя, предпочитавших, особенно в первое время, октябрьской революции, т. е. тогда, когда большевики были наиболее слабы и неорганизованны, уклониться от активного вмешательства с тайной мыслью, что авось все как-то само собой устроится, успокоится, пройдет мимо и их не заденет. Поэтому многие только и заботились, чтобы как-нибудь пережить этот острый период и сохранить себя для будущего. Можно сказать, что в то время их сознанием уже мощно овладела сумбурная растерянность, охватившая русского обывателя; они теряли веру в себя, падали духом, сделались жалки и беспомощны и, тщетно ища выхода, судорожно цеплялись иногда даже за призрак спасения. Чем другим можно объяснить, что во многих городах тысячи наших офицеров покорно вручали свою судьбу кучкам матросов и небольшим бандам бывших солдат и зачастую безропотно переносили издевательства, лишения, терпеливо ожидая решения своей участи[7 - По приблизительному подсчету в крупных городах Украины в конце 1917 г. и в начале 1918 г. скопилось офицеров: в Киеве 35–40 тыс., в Херсоне – 12 тыс., Симферополе – 9 тыс., Харькове – 10 тыс., Минске – 8 тыс., Ростове около 16 тыс.].
И только кое-где одиночки офицеры-герои, застигнутые врасплох неорганизованно и главное – не поддержанные массой, эти мученики-храбрецы гибли, и красота их подвига тонула в общей обывательской трусости, не вызывая должного подражания.
Пробираясь на Дон в январе месяце 1918 года, я был очевидцем такого героического поступка на станции Дебальцево. Красногвардейцы, обыскивая вагоны, вывели на перрон несколько человек, казавшихся им подозрительными в том, что они, по-видимому, офицеры и пробираются на Дон. На стенах станции пестрели приказы: «Всем, всем, всем», которыми предписывалось каждого офицера, едущего к «изменнику Каледину», расстреливать на месте без суда и следствия. Подступив к одному из них, комендант станции, полупьяный здоровенный солдат, закричал: «Тебя я узнал, ты с… капитан Петров, контрреволюционер и, наверное, едешь на Дон!» Он не успел докончить фразы, как маленький, щупленький и невзрачный на вид человек, к кому относились эти слова, выхватил револьвер и на месте уложил коменданта, а также и двух ближайших красногвардейцев, после чего сам пал под обрушившимися на него ударами. Чрезвычайно показательно, что другие арестованные застыли, как окаменелые, не использовав ни удобного момента для бегства, ни употребив для своей защиты оружие, которое, как оказалось, у них было. Они покорно стали у стены и были тут же расстреляны рядом со станционной водокачкой.
Я не знаю, был ли этот маленький, худенький человек действительно капитан Петров, но я должен сказать, что в моих глазах он был настоящий герой, большой русский патриот, который смело взглянул в глаза смерти. На суд Всевышнего он предстанет вместе со своими земными самозваными судьями, осмелившимися его судить за его патриотизм, за горячую любовь к Родине и честное выполнение им своего священного долга.
Мир праху Вашему, все такие чудо-храбрецы герои. Собой вы явили пример беспредельной неустрашимости, ибо, совершая такой поступок, Вы твердо были уверены, что идете на неминуемую гибель, пощады для Вас быть не могло. Вы ее не ждали, и Вы геройски и красиво приняли самую смерть.
Вынужденное бездействие сильно меня тяготило. Ужасно было думать о России и томиться без дела в румынском городке, проводя время в ненужных спорах, в обществе столь же праздных офицеров. Меня все чаще и чаще назойливо преследовала мысль оставить армию, пробраться на Дон, где и принять активное участие в работе. Дальнейшее пребывание в армии, по-моему, было бесцельно, а бездействие – недопустимо. Из совокупности отрывочных сведений постепенно слагалось убеждение, что в недалеком будущем юго-восток может стать ареной больших событий. Природные богатства этого края, глубокая любовь казаков к своим родным землям, более высокий уровень их умственного развития в сравнении с общей крестьянской массой, столь же высокая степень религиозности, патриархальность быта, сильное влияние семьи, наконец, весь уклад казачьей жизни, чуждый насилию и верный вековым казачьим обычаям и традициям, – все это, думал я, явится могучими факторами против восприятия казачеством большевизма.
Уже тогда в нашем представлении Дон был единым местом, где существовал порядок, где власть, как мы слышали, была в руках всеми уважаемого патриота ген. Каледина.
Мне казалось, что Донская земля скоро превратится в тот район, где русские люди, любящие родину, собравшись со всех сторон России, плечо о плечо с казаками, начнут последовательное освобождение России и очищение ее от большевистского наноса. При таких условиях, конечно, долг каждого быть там и принять посильное участие в предстоящем большом русском деле, а не сидеть в армии, сложа руки и выжидать событий под защитой румынских штыков.
О своем решении оставить армию я в средних числах ноября доложил командующему армией ген. Келчевскому, подробно мотивируя ему причины, побуждавшие меня на это. Анатолий Киприянович выслушал меня очень внимательно, но, к глубокому моему удивлению, не высказал ни одобрения, ни порицания моему решению. Мое заявление он встретил равнодушно и выразил лишь сомнение в благополучном достижении мною пределов Донской области.
Помню, точно такое же безразличие я встретил и со стороны начальника штаба ген. В. Тараканова и большинства моих сослуживцев. Только в лице 2–3 из них я нашел сочувствие моему решению, что послужило мне большой моральной поддержкой для приведения в исполнение моего замысла. Чрезвычайно были характерны и не лишены исторического интереса рассуждения большинства моих соратников по поводу моего отъезда, являвшиеся отражением тогдашнего настроения огромной массы нашего офицерства. В главном, они сводились к тому, что-де на Дону казаки ведут борьбу с большевиками, Поляков – казак и потому, если он желает, пусть едет к себе. Именно такова была тогда психология нашего офицерства, и лучшим доказательством этого служит то, что несколько позднее из целого Румынского фронта, насчитывавшего десятки тысяч офицеров, полковнику Дроздовскому удалось повести на Дон только несколько сотен. Остальная масса предпочла остаться и выжидать, или распылиться, или отдаться на милость новых властелинов России, а часть даже перекрасилась если не в ярко-красный, то, во всяком случае, в довольно заметный розовый цвет.
Возможно и то, что не всякому было по силам оставить насиженное место или лишиться заслуженного отдыха после войны и с опасностью для жизни снова спешить куда-то на Дон, в полную неизвестность, где зовут выполнять долг, но не обещают ни денег, ни чинов, ни отличий.
В разговоре со мной ген. Келчевский между прочим предупредил меня о том, что поезда, идущие на Дон, тщательно обыскиваются, офицеры и вообще подозрительные лица арестовываются и нередко там же на станциях расстреливаются. На это я ответил, что все это мне кажется сильно преувеличенным. Опасные места можно обойти и все-таки добраться до Новочеркасска. Кроме того, продолжал я, говорят, будто бы в Киеве существует особая организация, облегчающая офицерам переезд на Дон в казачьих эшелонах.
«В таком случае, – сказал Анатолий Киприянович, – в добрый час, авось уводимся». И действительно, этим словам суждено было сбыться. Примерно через год А. К. Келчевский прибыл на Дон, после неудавшегося посещения штаба Добровольческой армии. Там он оказался нежелательным за свое пребывание на Украине и за попытку работать при гетмане Скоропадском. Будучи уже в это время начальником штаба Донских Армий, я принял в нем самое горячее участие и предложил ему занять должность начальника штаба наиболее важного – Восточного фронта, на что он охотно и согласился.
В двадцатых числах ноября я стал готовиться к отъезду. Официально считалось, что я еду в отпуск к родным на Кавказ. Для сокращения времени было очень удобно автомобилем доехать до Каменец-Подольска, а оттуда уже по железной дороге до Киева. Но вопрос этот осложнился тем, что автомобильная команда штаба армии уже вынесла постановление не давать офицерам автомобилей, за исключением случаев экстренных служебных командировок. Само собой разумеется, моя поездка никак не могла подойти под «экстренную», но тем не менее я решил попытать счастья, учитывая то, что мой шофер и его помощник, обслуживавшие меня в течение долгого времени, как я мог заметить, по-прежнему относятся ко мне, сменив лишь обращение, «Ваше Высокоблагородие» на «Г-н Полковник». Взяв телефонную трубку, я позвонил в автомобильную команду штаба и, назвав себя, спросил, кто у телефона. Услышав ответ – дежурный писарь, я привычным тоном, как то всегда делал, сказал: «Передайте кому следует, чтобы завтра к 8 часам утра к моей квартире был бы подан мой автомобиль, поездка дальняя, бензину необходимо взять не менее 6 пудов, а также и запасные шины». К своему удивлению, я услышал, как и раньше, обычное «слушаюсь». Я вспоминаю этот случай для того, чтобы показать, как иногда крикливые постановления делались командами только с целью создать шумиху и не прослыть отсталыми и как часто воинские чины, услышав привычное и знакомое им приказание, забывали вынесенные резолюции и выполняли то, что делали раньше и к чему были приучены. Но все же, надо признаться, уверенности, что я завтра получу автомобиль, конечно, у меня не было, и я все время томился мучительными сомнениями. В приготовлениях к отъезду и прощании с друзьями, незаметно прошел день. Когда же все уже было готово, мне стало как то не по себе, сделалось ужасно грустно и не хотелось покидать армию, с которой, проведя всю кампанию, я успел сродниться. Невольно меня охватило жуткое чувство перед неизвестностью, стало страшно отрываться от насиженного места и одному пускаться в путь, полный опасности, неожиданности и препятствий. И, помню, как сейчас, понадобилось огромное усилие воли, чтобы совладать с собой и побороть колебание. Вся ночь прошла в анализе и оценке этих, неожиданно нахлынувших, переживаний. Около 8 ч. утра мои грустные размышления были прерваны шумом мотора, подкатившего к дому. Сомнения рассеялись, отступления быть не могло, надо было садиться и ехать.
Наступил последний момент трогательного прощания с моим верным и преданным вестовым, Лейб-Гвардии Павловского полка, Петром Майровским, состоявшим при мне еще в мирное время. Он не мог сдержать слез и плакал, как ребенок. На его попечение я оставлял все свои вещи и коня, а конного вестового А. Зязина, столь же преданного, брал с собой в виде телохранителя до Киева, намереваясь оттуда отпустить его в Петроградскую губернию, где у него была семья. Наконец все было готово, и мы двинулись в путь. С чувством тяжелой грусти я навсегда оставлял родную мне армию, сердце болезненно сжалось при мысли, что никогда уже не придется увидеть ее, как некогда мощную, гордую, в полном блеске ее славы одержанных побед. В голове одна за другой мелькали картины славного прошлого, свидетельствовавшие о бесконечно дорогом, светлом и несравненно лучшем, чем была горькая действительность. Автомобиль быстро нес меня в неизвестность, где меня ждали приключения, или подвиги, или авантюры, будущее скрывалось непроницаемой завесой.
По пути заехал за подпоручиком А. Овсяницким, офицером связи штаба нашей армии, братом моей невесты, ехавшим, как и я, в «отпуск». К вечеру благополучно добрались до Каменец-Подольска. На станции застали обычную картину: толпы утративших воинский вид полупьяных солдат хозяйничали на вокзале. В воздухе висела отборная брань, смех, крик, раздавались угрозы по отношению к растерявшейся и запутанной администрации дороги. Продолжительная интервенция моих шоферов и вестового Зязина, выразившаяся временами в довольно откровенной перебранке, временами в таинственном нашептывании наиболее активным товарищам, увенчалась успехом, и я с подпор. Овсяницким были водворены в малое купе I класса, перед дверью которого, в коридоре, в виде цербера растянулся мой вестовой.
Здесь, кстати сказать, я впервые на деле увидел явные достижения октябрьской революции, столь импонировавшие толпе и низам населения. Не было ни контроля документов, ни билетов. Каждый ехал там, где ему нравилось и куда он хотел, как свободный гражданин самого свободного в мире государства. Главари революции правильно учли психологию черни и отлично поняли, что такими видимыми подачками создадут из подонков общества ярых себе приверженцев. Я не буду останавливаться на описании этого путешествия. Длилось оно около 3 суток. Отмечу лишь, что первое время после отхода поезда неоднократно были попытки проникнуть в наше купе, но мало-помалу они прекратились. Дело в том, что мой вестовой, Зязин, подкупив наиболее буйных товарищей – кого колбасой и салом, кого папиросой, кого какими-то обещаниями, – завоевал себе привилегированное положение, и уже до самого Киева я ехал, никем не тревожимый, несмотря на то, что мой спутник сошел на половине пути и я оставался в купе один.
Утром 1 декабря 1917 г. поезд подошел к Киеву. В Киеве я пробыл 5 дней, тщетно добиваясь нужных иноформаций, а также выясняя наиболее простой и безопасный переезд в Донскую область. К сожалению, ни то ни другое успехом не увенчалось, Везде была невоообразимая сутолока и бестолочь. Киев с внешней стороны, как мне казалось, изменился к худшему. Прежде всего, бросилось в глаза, что темп его знакомой, старой, беспечной и веселой жизни – бьется еще сильнее. В то же время поражала безалаберность и роскошь этой жизни. Кафе, рестораны и разные увеселительные заведения были полны посетителей, начиная от лиц весьма почтенных и незапятнанных, во всяком случае, в прошлом и кончая субъектами, репутация коих раньше, а теперь особенно была крайне сомнительна. За столиками, разряженные, подмалеванные и оголенные женщины в обществе многочисленных поклонников, беззаботно проводили время, и их веселый говор, смех, стук посуды и хлопанье открываемых бутылок изредка заглушался звуками веселой музыки. А над окнами, залитыми светом электричества, на тротуарах и улицах шумела праздная, завистливая, по составу и одеянию, порой чрезвычайно вычурному и фантастическому, пестрая толпа. Все куда-то шло, передвигалось, спешило, все жило нервной сутолокой большого города. Весь этот человеческий улей гудел на все лады. В воздухе стоял непрерывный шум от разговоров, восклицаний, смеха, трамвайных звонков, топота лошадей и резких автомобильных сирен.
Не кто иной, думал я, наблюдая эту картину, как такая бессмысленная, глумливая толпа делала русскую революцию.
Разве не вооруженная толпа дезертиров, черни и вообще подонков общества, науськиваемая на офицеров и других граждан, стоявших за поддержание порядка, начала углублять революцию, кровожадно и жестоко уничтожая и сметая все на своем пути. Ведь еще со времен древней Византии толпа осталась верной самой себе: коленопреклоненная и униженная перед победителем и сильным, она, как зверь, бросалась, мучила и безжалостно терзала низверженного.
Многие ли серьезно отдавали себе отчет в том, что происходит. Мне часто приходилось слышать заявления, что революция – бессмысленный бунт, нарушивший нормальное течение жизни, однако и внесший в нее что-то новое, но пройдет какой-то срок и все само собой устроится, войдет в старую колею, а о революции сохранятся только рассказы да легенды. Другие, наоборот, считали, что все безвозвратно погибло и уже непоправимо. Под гнетом грядущей неминуемой гибели, они беспомощно метались, лихорадочно спеша использовать последние минуты возможных земных наслаждений. И только немногие, как редкое исключение, одушевленные любовью к родине и святостью исполнения своего долга, ясно представляли себе обстановку. В годину стихийного российского бедствия, они не растерялись, не пали духом, в них ярко горела глубокая вера в светлое будущее, и они предпочитали умереть, нежели добровольно отдаться под пяту восставшего хама. Как паломники, голодные, оборванные, эти одиночки, со всех концов земли пробирались сквозь гущу осатанелых людей к светлому маяку – Донской земле.
Не будет ошибочным утверждать, что на каждые 10 человек киевской массы приходился один офицер. Я уже указывал, что в Киеве в это время осело около 35–40 тыс. офицеров, из коих подавляющее количество большевистский натиск встретило пассивно, с чисто христианским смирением. Оторванные при весьма трагических обстоятельствах от твоего привычного дела, оставленные вождями и обществом, привыкшие всегда действовать лишь по приказу свыше, а не по приглашению, наши офицеры в наиболее критический момент были брошены на произвол судьбы и предоставлены самим себе… Начались злостные нападки и беспощадная их травля…Они растерялись… Запуганные и всюду травимые, ставшие ввиду широко развившегося провокаторства крайне подозрительными, они ревниво таили свои планы будущего, стараясь каким-либо хитроумным способом сберечь себя во время наступившего лихолетия и будучи глубоко уверены, что оно скоро пройдет и они вновь понадобятся России.
Злободневной темой в Киеве была украинизация, она входила в моду, ею увлекались, она захватила видимое большинство и находила отражение даже в мелочах жизни. Все вне этого отодвигалось на задний план. Неукраинское, как отжившее и несовременное, преследовалось: нельзя было, например, получить комнату, не доказав своей лояльности к Украине и не исхлопотав предварительно соответствующего удостоверения в комендатуре. Благодаря знакомствам и старым друзьям, ставшим уже ярыми и щирыми украинцами, мне легко удалось преодолеть эти формальности, но далее дело не двигалось. Зайдя однажды в комендантское управление, я стал наводить справки о том, каким путем скорее и без особых процедур можно получить нужные мне удостоверения. Каково же было мое удивление, когда я узнал, что во главе наиболее важных отделов стоят мои хорошие знакомые и даже друзья. Встретив одного из последних, мы оба искренно обрадовались, и первые мои слова были: «Да разве ты украинец? Когда ты стал таковым?» Увидев, что мы одни в комнате, он, смеясь, искренне сказал:
«Такой же украинец, как ты абиссинец, суди сам: случайно я очутился в Киеве, есть надо, а денег нет. Искал службу и нашел здесь, но должен изображать из себя ярого украинца, вот и играю». Бесхитростная, ничем не прикрытая голая правда.
По нескольку раз в день я посещал вокзал, надеясь, что именно там легче всего ориентироваться, особенно если встретишь знакомых, приехавших с юга. Поезда на юг, в частности на Ростов, не шли. Станция представляла сплошное море воинских эшелонов, ожидавших отправки. Сообщение с югом поддерживалось лишь на небольшом сравнительно расстоянии, эшелоны дальнего следования оставались в Киеве. Измученный бессонными ночами, задерганный и сбитый с толку грубыми требованиями солдат и нетерпеливой публики, комендант станции на многочисленные вопросы, сыпавшиеся на него, давал охрипшим голосом сбивчивые, несвязные и неудовлетворительные объяснения, что не только не вносило умиротворения, но еще сильнее разжигало страсти всей огромной массы, осевшей на вокзале. Видно было, что и сам комендант не знает причины задержки эшелонов и поездов южного направления и потому, естественно, не может удовлетворить любопытство нетерпеливой публики. Но вот, мало-помалу, сначала неуверенно, а затем уже определенно стали утверждать, что поезда не идут потому, что Каледин с казаками ведет бой с Ростовскими большевиками, восставшими против него. Как затем подтвердилось, эти слухи отвечали истине. Действительно, в эти дни решалась судьба Ростова, и только благодаря своевременному участию добровольцев ген. Алексеева положение было восстановлено и Ростов остался за казаками.
Вместе с тем, приехавшие с юга подтвердили известие о том, что ген. Алексеев бежал на Дон, где формирует армию и приглашает всех добровольно вступить в ее ряды.
Одновременно, распространился слух, будто бы ген. Корнилов, после неудачного столкновения конвоировавших его текинцев с большевиками, отделился от них и тайно пробирается на Дон.
Если слухи о генералах Алексееве и Корнилове были довольно определенны, то далеко не так стоял вопрос о положении в Донской области. Здесь радужные надежды одних тесно переплетались с отчаянием и безнадежным пессимизмом других. По одним сведениям, ген. Каледин уже сформировал на Дону большую казачью армию и готов двинуться на Москву. Поход откладывается из-за неготовности еще армии ген. Алексеева, технически богато снабженной, но численно пока равной армейскому корпусу. На Дону всюду большой порядок, и это особенно чувствуется при переезде границы. Ощущение таково, будто попадаешь в рай. Поезда встречаются офицерами в «погонах», производящими контроль документов и сортировку публики соответственно имеющимся билетам. Даже с матросами – красой революции происходит моментальная метаморфоза. Еще на границе области у них бесследно исчезает большевистско-революционный угар, и они как по волшебству превращаются в спокойных и дисциплинированных воинских чинов.
Стойкости, неустрашимости и сильному патриотическому подъему среди казаков при этом пелись хвалебные гимны. По мнению этих лиц, Дон обратился в убежище для всех гонимых и сборный пункт добровольцев, непрерывно стекающихся туда со всех концов России. Так говорили одни, но, со слов других, картина рисовалась совершенно иная. Они утверждали, что казаки, распропагандированные на фронте и особенно в дороге, прибыв домой, становятся большевиками, расхищают и делят казенное имущество и с оружием расходятся по станицам, становясь будирующим элементом на местах. Каледина знать не желают, будучи против него крайне озлоблены за то, что он дает на Дону приют разным буржуям и контрреволюционерам. Вся воинская сила Каледина состоит из нескольких сотен главным образом молодежи – добровольцев.
Каледин, как Атаман, потерял среди казаков всякую популярность. Последнему обстоятельству в значительной степени способствовало неудачное его окружение, любящее только говорить да расточать сладкие словечки, а не умеющее ни работать, ни действовать энергично. Даже Ростовское восстание большевиков он не подавил бы, если бы ему не помог генерал Алексеев, но и у последнего никакой армии, кроме названия, нет; вместо нее один батальон добровольцев да несколько отдельных офицерских и юнкерских рот, плохо вооруженных и слабо снабженных.
Расположение в районе Новочеркасска и Ростова запасных солдатских батальонов, численно больших, прекрасно вооруженных и настроенных явно большевистски, крайне осложняет положение Каледина, и надо думать, что и его и Дона дни сочтены. В станицах казаки настроены против интеллигенции и офицеров, говоривших им, что революция – зло, а на самом деле она дала им свободу и эту свободу они будут защищать от посягательств всех контрреволюционеров. В заключение всего меня красноречиво убеждали не только не ехать, но раз и навсегда отбросить всякую мысль о поездке на юг. Наоборот, настойчиво советовали как можно дальше уйти от Донской области, дабы не попасть в кашу и не погибнуть в ней бесцельно. Большевики всюду поставили рогатки, ловят офицеров, едущих на юг, и согласно московским инструкциям на месте, без суда, зверски с ними расправляются.
При таких диаметрально противоположных слухах трудно было, даже введя известный коэффициент на паничность одних и на оптимизм других, хотя бы приблизительно представить себе, что творится в Донской области. Столь же противоречивы и скудны были и газетные сведения, по-видимому, имевшие тот же источник, т. е. рассказы очевидцев, приехавших с юга, разбавленные разве субъективными мнениями и различными предположениями газетных сотрудников. Во всяком случае, никакой существенной помощи для представления себе происходящего на юге газеты не оказывали. Несмотря на такую неопределенность обстановки я, тем не менее, не хотел отказаться от своего решения ехать на Дон и принять там, если нужно, лично участие. Во-первых, думал я, о Доне все время говорят, говорят, правда, разноречиво, но это и есть лучшее доказательство того, что там что-то происходит, а если так, то нужно туда ехать именно теперь и принести возможную помощь общему делу. Во-вторых, киевское настроение мне совершенно не внушало доверия. Обстановка казалась мне весьма неустойчивой и не обещавшей ничего хорошего. Поэтому оставаться здесь, да еще в качестве зрителя, было бы по меньшей мере неосмотрительно. Если суждено погибнуть, то лучше осмысленно, а не как случайная жертва. В этом случае, благоразумнее было бы вернуться в армию, где личная безопасность гарантировалась присутствием румынских войск, т. е. поступить так, как сделали мои сослуживцы по штабу. Быть может, они правы, думал я, оставшись там. Живут в мирных условиях, спокойно, ожидая разрешения событий и будучи при этом материально обеспечены содержанием из довольно крупных сумм, оставшихся в распоряжении штаба. Такие размышления продолжались недолго. Однако, ввиду прекращения железнодорожного сообщения с югом, осуществить мое намерение в данный момент было невозможно. В силу этих обстоятельств, требовалось некоторое время выждать. Но сидеть в Киеве и ждать, когда возобновится сообщение, меня никак не устраивало, да и было рискованно остаться без копейки в кармане: жизнь стоила дорого, запаса денег у меня не было, зато искушения и соблазны встречались на каждом шагу. Рассчитывать же на какую-либо помощь было бы наивно. Взвесив все это, я пришел к выводу, что целесообразнее уехать из Киева в усадьбу матери моей невесты, находившейся в районе Хмельника, т. е. в нескольких часах езды от Киева, и там ожидать открытия железнодорожного сообщения, а кроме того, там же запастись поддельными документами, каковые, как мне казалось, при создавшихся условиях были крайне необходимы. Кроме того, мне нездоровилось, сильная простуда перешла в бронхит, что без медицинской помощи грозило неприятными осложнениями. 6 декабря я оставил Киев и в тот же день был в Хмельнике.
Находясь в стороне от главных железнодорожных артерий, Хмельник в то время не испытал еще революционных потрясений и уклад его старой, мирной жизни, пока ничем нарушен не был. Тлетворное влияние революции его совсем еще не коснулось. В нем сохранились прежние условия и порядок, что обеспечивало мне некоторое время спокойную жизнь, а домашняя обстановка, заботы и уход врача быстро восстановили мое расстроенное здоровье. Но, как всегда, полного удовлетворения не бывает, так было и тогда: меня сильно огорчало то обстоятельство, что газеты были здесь особо редкой ценностью. Местные интересы жизни преобладали, все жили только ими, мало уделяя внимание всему остальному. Если случайно попадала киевская газета, то она тщательно прочитывалась включительно до объявлений, переходила из рук в руки и в довольно растерзанном виде иногда попадала ко мне. Естественно, при таких условиях кругозор моей осведомленности о юге не только не расширился, но, наоборот, сократился до крайности, и через несколько дней я потерял и то смутное представление о событиях на Дону, которое у меня было, когда я приехал в Хмельник.
За все время моего пребывания только раз лицо, приехавшее из Киева, передало мне как слух известие о том, что на Дон под видом больного солдата благополучно добрался ген. Корнилов, ставший тотчас же во главе армии, формируемой ген. Алексеевым. Туда же, ища спасения от большевистского гнева, бежали и все быховские узники, так как только Дон сохраняет еще порядок, и потому они могли быть уверены, что там они не подвергнутся самосуду и не будут растерзаны толпой. Других новостей до Хмельника не долетало. По мере того, как проходили дни, не принося мне ничего нового, утешительного, я нервничал все больше и больше, не зная, как поступить, на что решиться, – ехать ли сейчас или еще выждать. После долгих и энергичных настояний друзей, я уступил им и окончательно назначил свой отъезд после Нового года. Праздники прошли быстро, и незаметно наступило 2 января – день моего отъезда в жуткую неизвестность, полную опасностей и препятствий, что сильно беспокоило моих близких, и потому расставание с ними было крайне тягостное и даже мучительное. Скорбные их лица, глаза, полные слез, крепкие пожатия рук, трогательная предупредительность и забота, особый тон напутственных пожеланий, все это еще более увеличивало тяжесть переживаемого момента. Было как-то неприятно пускаться в далекий путь, в совершенно неизвестные условия, одному. Напрягая силу воли, дабы совладать с собой, не выдав волнения и подавив минутную слабость, я пытался утешать их, как мог, внутренне желая только одного: чтобы как можно скорее наступил решающий момент отъезда. Моему грустному настроению немало способствовало и холодное, сырое, с резкими порывами ветра, неприветливое январское утро. В пять часов утра мы были на станции, совершенно пустой. Наконец, все готово. Вот и поезд какой-то неживой, еще спящий. Остановка одна минута. Пробуем открыть одни, другие двери, но безуспешно. Вдруг в салон-вагоне спускается стекло и показывается физиономия в матросской кепи. Не раздумывая прошу меня подсадить, и через окно я – в вагоне, со мной и мои вещи – небольшой мешок-сверток. Поезд трогается. Там, вне, вдали мелькают платки, поднятые руки, я вижу слезы дорогих и близких мне, а здесь внутри – какие-то разношерстные, незнакомые люди; три-четыре интеллигентных, крайне измученных тяжелыми переживаниями и, видимо, бессонными ночами лица, несколько неопределенных солдатских физиономий; остальные – аристократы революции – матросы с наглыми, хамскими и зверскими мордами. В вагоне трудно было дышать. Воздух от ночного испарения нечистоплотных, скученных тел был невыносимо удушлив. Мое намерение открыть окно встретило дикий вопль протеста. Пришлось примириться, дабы не вызвать нежелательных эксцессов.
По внешнему виду – бекеша не то военная, не то штатская, каракулевая шапка, высокие сапоги – я мог быть принят за среднего купца, спекулянта, кулака или подрядчика. Наличие в кармане свидетельства «неподдельного», а настоящего, с законными подписями и печатями на установленном бланке, удостоверяющем, что я, представитель Подольской губернской управы И. А. Поляков, командируюсь на Кавказ для закупки керосина для нужд названной губернии, придавало мне храбрости и уверенности в моей лояльности. Стоя у окна, держусь довольно непринужденно, всецело занятый своими грустными мыслями и внутренними переживаниями. Через несколько минут общее внимание, сосредоточенное до того времени на мне, сначала ослабевает, а вскоре и совершенно исчезает. К вечеру этого дня я опять в Киеве.
В городе было все то же, что и прежде. Только настроение стало как будто бы более напряженное, а жизнь еще беспорядочнее. Доказательства этому встречались на каждом шагу. Уличные инциденты участились, жадная до таких зрелищ праздная толпа сильно увеличилась. Увеличилось заметно и число солдат. Они группами демонстративно бродили по улицам, затрагивали публику, ели семечки, временами со смехом выплевывали шелуху в лицо проходящих, и проделки их оставались безнаказанными. Когда их внимание привлекалось кем-либо из идущих или проезжающих, витриной, домом, они останавливались и громко, без стеснения, весьма примитивно выражали свое удивление и восхищение, наоборот, неодобрение сопровождалось гиканьем, улюлюканьем, а подчас и уличной бранью. Трудно было определить, что привлекало их сюда и как попали они в Киев, но одно не подлежало сомнению, судя по их удивленным физиономиям, что многие из них в городе впервые.
В 10 часов вечера город совсем замирал. Как бы в предчувствии грозы, окна и двери тщательно закрывались, в домах тушился свет, электричество на улицах уменьшалось и город погружался в полумрак, принимая особо жуткий и зловещий вид. Лишь изредка таинственная тишина нарушалась бешено мчащимися автомобилями да редкой ружейной и пулеметной стрельбой, объяснить причину возникновения каковой никто не мог.
Киев жил сегодняшним днем, не зная, что будет завтра. Напряженность томительного ожидания углублялась фантастическими слухами, обычно появлявшимися к вечеру. Чувствовалась общая тревога в ожидании грядущего – неопределенного, неясного, но жуткого, все были в напряженно-нервном состоянии, но ночь проходила, наступал день, и ночные страхи рассеивались. Однако тревожное чувство за будущее не исчезало, становясь еще более сильным и мучительным. Атмосфера была донельзя сгущенная, напоминавшая ту, которая обычно предшествует грозе: когда небо не совсем покрыто тучами, временам показывается даже солнце, но тем не менее воздух уже тяжел, дышится трудно, чувствуются невидимые, но осязаемые признаки, бесспорно говорящие, что будет гроза, и люди, боясь непогоды, спешат домой, а животные инстинктивно ищут укрытия.
За большие деньги далеко от центра мне удалось найти маленькую конуру в отвратительной и подозрительной на вид гостинице. Не желая засиживаться в Киеве и терять время, я энергично принялся подготовлять свой отъезд. На этот раз сведения, полученные мною на вокзале, были несколько утешительнее, чем прежде. Сообщение с югом поддерживалось, хотя нерегулярно. Неизвестно было только, доходят ли поезда до места своего назначения или нет. На станции Киев ожидало отправки несколько казачьих эшелонов. После неоднократных попыток, сначала, правда, неуспешных, мне в конце концов удалось отыскать казачье бюро, заботившееся проталкиванием казачьих эшелонов на юг и нелегально содействовавшее и отправке офицеров, выдавая им особые квитанции на право следования в этих эшелонах. Эти маленькие квитанции, как я узнал позже, офицеры прозвали «бесплатными билетами на тот свет». Такое название объяснялось тем, что офицеры, пойманные в дороге с этими удостоверениями, беспощадно уничтожались большевиками как контрреволюционеры. Начальника этого бюро я не застал, но его помощник, которому я назвал себя и объяснил цель моего посещения, весьма любезно и предупредительно поделился со мной сведениями о Доне. К сожалению, его осведомленность о тамошних событиях не была особенно полна и многое ему совсем не было известно. Он подтвердил лишь, что на Дону идет ожесточенная борьба с большевиками. Атаман Каледин тщетно зовет казаков на эту борьбу, но его призыв не находит у них должного отклика. Главной причиной такого настроения среди казаков являются «фронтовики». Еще до Киева они сохраняют видимую дисциплину и порядок, но затем, по мере приближения к родной земле, они подвергаются интенсивной большевистской пропаганде многочисленных агентов советском власти, осевших на всех железных дорогах. В результате такой умелой обработки на длинном пути казаки уже в дороге приучаются видеть в лице Каледина врага казачества и источник всех несчастий, обрушившихся на Донскую землю. Искусно настроенные и озлобленные против своего Атамана и правительства, фронтовики, прибыв на Дон, выносят резолюцию против Каледина и демонстративно расходятся по станицам с оружием и награбленным казенным имуществом. По его словам, проехать в Новочеркасск весьма затруднительно, ибо большевистские шпионы зорко следят за всеми едущими на юг.
«Я дам вам удостоверение, добавил он, для следования в казачьих эшелонах, но имейте в виду, что большевики часто обыскивают эшелоны, отбирают у казаков оружие и попутно вылавливают посторонних, и, конечно, с ними не церемонятся. Следует все время быть начеку, держаться дальше от казаков, не вызывая у них излишнего любопытства и, по возможности, избегать тех эшелонов, которые еще не разоружены и, следовательно, подлежат обыску». Эти указания я выслушал очень внимательно, стараясь запомнить каждое слово. Помню, во время нашего разговора, в комнату несколько раз входил и возился у печи какой-то субъект, одетый в полувоенную форму. Его внешний вид и особенно хитрая и на редкость неприятная физиономия произвели на меня сразу отталкивающее впечатление, и каждый раз при его появлении в комнате я инстинктивно настораживался. Однако, полагая, что это вестовой, служащий здесь, я не расспросил о нем офицера, о чем после мне пришлось пожалеть, ибо в скором времени этот незнакомец сыграл видную роль в моей жизни.
Здесь же я познакомился с молодым офицером, поручиком С. Щегловым, пришедшим сюда как и я, за информациями. Слыша, очевидно, наш разговор, он подошел ко мне, представился и очень настойчиво стал просить взять его с собой на Дон. Искренность его тона, убедительные доводы, выражение лица, горящие добрые глаза невольно вызывали к нему симпатию и в то же время не оставляли никакого сомнения в непоколебимости его желания во что бы то ни стало попасть к Каледину. Слово за слово, мы разговорились. Оказался он начальником пулеметной команды, которую привез с собой в Киев с тайным намерением вместе с нею пробраться на юг. Люди команды были надежные, большевизм к ним не привился, его любили и слушали, но мечте его все же не суждено было осуществиться. По прибытии в Киев, не получая долго разрешения на дальнейшее следование, команда подверглась большевистской пропаганде. Ее результаты сказались быстро. Команда вышла из повиновения, люди разошлись, имущество частью расхитили, частью бросили на произвол судьбы. Предоставленный самому себе, в чужом большом городе, без дела, далеко от дома, в обстановке, чрезвычайно сложной и противной его натуре, пор. С. Щеглов, еще совсем мальчик, не хотел, однако, мириться с горькой действительностью, мечтая быть там, где, зовя на смертный подвиг, ему чудился трубный звук похода. В тот же день он посетил меня и в течение нескольких часов делился со мною сведениями и слухами, впечатлениями о Киеве и строил широкие, фантастические планы будущего. Захлебываясь от восторга, он увлекательно рисовал перспективы нашего путешествия, гордился предстоящим риском и здесь же предлагал и разные рецепты. Жил он с несколькими офицерами, которые, по его словам, охотно поехали бы на Дон вместе со мной. Я обещал зайти на следующий день и переговорить по этому вопросу. В небольшом номере довольно приличной гостиницы в условленное время я застал, кроме пор. С. Щеглова, старого ротного командира капитана Т., уральского войска есаула К. и прапорщика, студента, кажется, Харьковского университета, М. В комнате от присутствия 4 человек, к тому же, вероятно, не убиравшейся в течение нескольких дней, царил ужасный беспорядок. Предметы военного снаряжения, солдатского образца полушубки, ранцы, подсумки, винтовки, револьверы, рассыпанные всюду патроны, наконец, даже седла заполняли собой маленькую комнату, делая из нее какой-то военный цейхгауз. Но надо сказать, кажущаяся воинственность обстановки и наличие оружия мало гармонировали с видом ее обитателей. По существу, они были весьма мирные, безобидные и далеко не воинственные люди. Особенно это было применимо к капитану и есаулу. Первый – отец многочисленного семейства, оставшегося где-то в далекой Сибири, во всяком случае, вне возможной к нему досягаемости, при существовавших тогда обстоятельствах – прошел тридцатилетнюю и суровую школу военной службы провинциального пехотного офицера. Вне этой службы, жизни он не представлял и потому, хотя и мало веря в будущее и будучи настроен весьма мрачно, он считал единственно приемлемым – ехать туда, где идет борьба. Второй – есаул, глубокий пессимист задавался целью пробраться к себе на Урал и там, в зависимости от обстановки, как сам он выразился, «определиться». Полную противоположность им составляли пор. С. Щеглов и прапорщик М. Молодые, веселые, жизнерадостные, они искренно гордились возможными опасностями, красочно рисуя себе будущее и лелея мечту, что, попав на Дон, они станут под стяг Каледина или Корнилова. Это были настоящие представители нашей героической золотой молодежи, которая без малейшего колебания, без торга и корыстных мотивов, не спрашивая лозунгов борьбы, не ставя никаких условий, гордая лишь выпавшей на нее задачей защищать дорогую, поруганную Родину, первая составила крепкий остов небольших, но сильных духом донских и добровольческих отрядов и с чисто юношеским задором и порывом беззаветно несла на алтарь отечества самое главное – свою жизнь.
Мой приход, видимо, смутил всех. Сначала чувствовалась какая-то неловкость, но она быстро прошла, и через несколько минут разговор принял дружеский и откровенный характер.
Перебивая один другого, они спешили рассказать мне о своей прежней службе, о пережитом на фронте, переезде в Киев и мытарствах здесь, наконец, о своем желании проехать на юг, к казакам, при этом добавили, что отъезд свой они откладывали изо дня в день, пока поручик Щеглов не принес им приятной новости, что они могут ехать вместе со мной.
Сознавая огромную нравственную ответственность, которая была бы на мне, я заявил им, что при создавшейся обстановке я абсолютно не могу гарантировать им благополучный переезд в Новочеркасск. «Вам отлично известно, что большевики всемерно препятствуют проникновению офицеров в Донскую землю и пойманным пощады ждать, конечно, не приходится. Поэтому в нынешних условиях путешествие на Дон сопряжено с большими опасностями. Каждый из вас, без сомнения, отдает себе в этом отчет. Что касается лично меня, то я еду, вне зависимости, едете ли вы или нет, ибо, по моим убеждениям, долг каждого офицера быть сейчас там, где идет борьба с большевиками. По-моему, лучше, если суждено погибнуть, то погибнуть там с оружием в руках, нежели сидеть здесь без дела или в ином месте и ожидать своей участи стать очередной жертвой озверелой толпы пьяных солдат или рабочих».
«Итак, господа, – закончил я, – ни ручаться, ни гарантировать я вам ничего не могу, предо мною будущее столь же темно, как и перед Вами. Если судьбе угодно, мы, быть может, благополучно проберемся в Донскую землю, но не исключена возможность, что нас поймают, и тогда жестокая расправа с нами неминуема».
Несмотря на то что я умышленно сгущал краски, дабы они яснее представили себе опасность и вдумчивее отнеслись к принятию решения, они, внимательно выслушав меня, категорически заявили, что и при этих условиях они все равно поедут. Такое их решение я искренне приветствовал.
Отъезд назначили на следующий день, 8 января. Было условленно ехать в казачьих эшелонах, но, если таковые не шли бы, то не откладывать свой отъезд, а отправляться первым пассажирским поездом и уже в пути присоединиться к казакам. Выяснение этих вопросов взял на себя С. Щеглов. Принесенные им сведения дали мало утешительного. О дне отправки казачьих эшелонов ему узнать не удалось, ввиду чего мы решили ехать пассажирским поездом, идущим на Екатеринослав через Знаменку.
Весь день 8 января прошел в ликвидации ненужных вещей, в заготовке поддельных документов, в чем сильно помог пор. Щеглов, предусмотрительно запасшийся бланками и печатью своей пулеметной команды, и, наконец, в подборе одеяния, соответствующего документам.
Маскарад наиболее удался пор. Щеглову и есаулу Т., менее капитану и прапорщику, и только я остался, как и раньше, в полубуржуйской одежде, как и подобало представителю губернской управы по закупке керосина.
Я без смеха не мог смотреть на Сережу, который в заплатанном солдатском полушубке, издававшем ужасный специфический запах, в рваных сапогах, ухарски заломленной фуражке с полуоторванным козырьком – производил отталкивающее впечатление, напоминая собою заправского, распущенного солдата-большевика.
Предугадать все случайности в пути и хотя бы приблизительно предвидеть ту обстановку, в которой мы могли очутиться, было, конечно, немыслимо. Поэтому условились только основательно забыть о чинах, ехать по возможности парами, друг друга называть по именам и в случае каких-либо осложнений с кем-либо не выдавать других, утверждая, что знакомство произошло случайно в пути.
Около 9 час. вечера мы были на вокзале. За большую взятку носильщик согласился указать нам стоявший примерно в полуверсте от станции состав, который в 11.30 вечера должен быть отправлен на Екатеринослав. Нашему разочарованию не было границ, когда, добравшись до поезда почти за 3 часа до отхода, мы нашли его уже битком набитым чрезвычайно пестрой публикой.
После энергичных поисков нам удалось отвоевать одно отделение III класса и кое-как разместиться. Публика прибывала ежеминутно и в буквальном смысле слова со всех сторон облепила вагоны, размещаясь даже и на крыше. В нашем отделении вместо положенных 6 человек вскоре оказалось четырнадцать. Нас пять, две сестры милосердия, четыре по виду мирных солдата, какая-то старушка и двое штатских. Часть разместилась на полу, были заняты все проходы, уборную солдаты обратили в купе, тем самым лишив публику возможности ею пользоваться. Вагоны не отапливались. Однако холода мы не испытывали, ибо ужасная скученность человеческих тел, сидевших и лежавших одно на другом, их усиленное испарение и нездоровое дыхание делали температуру теплой и одновременно зловонной.
В момент подачи нашего состава к перрону на поезд произошла настоящая атака людей, не попавших в него предварительно, как мы. Воздух огласился отчаянными криками, ругательствами, проклятиями. В ход были пущены штыки, приклады, послышался звон разбиваемых стекол, и в каком-то диком исступлении люди лезли со всех сторон, через двери и окна. Несколько человек ворвалось и к нам. Не найдя места не только сесть, но даже стать, они застыли в каких-то неестественных акробатических положениях, уцепившись одной рукой за полку, уже и без того грозившую обрушиться под тяжестью нескольких человек, сидевших на ней, и ногой упершись в колено или грудь внизу лежавших. Мы дружно запротестовали и, несмотря на ругательства и угрозы, совместными усилиями выпроводили новых пришельцев и сообща с солдатами, бывшими с нами, приняли меры не допускать больше никого в наше отделение.
Около полуночи поезд наконец двинулся. Не описывая подробно этого путешествия, скажу только, что длилось оно трое суток, и ночью 10 января поезд пришел на станцию Знаменка. Все это время мы не могли сомкнуть глаз, вынужденные сидеть в одном и том же положении, отчего члены совершенно окоченели, страшно ныли и мы едва держались на ногах. О передвижении по вагону нельзя было и думать. Сообщение с внешним миром происходило через окно и то в крайнем случае, на малых станциях, дабы не дать повода и другим, тщетно пытавшимся попасть в поезд, воспользоваться тем же путем. Несмотря на присутствие женщин, солдаты отправляли естественные потребности здесь же в вагоне на глазах всех, используя для этого свои ранцы, котелки или фуражки. Хамские выходки и нецензурные ругательства уже не резали ухо, с этим все как-то свыклись.
Еще в пути мы условились сойти на ст. Знаменка, передохнуть, выждать казачьи эшелоны и с ними следовать далее.
Было около 2 часов ночи, когда поезд подошел к ст. Знаменка, кипевшей публикой, подавляющее большинство которой составляли солдаты. Станцией владели украинцы.
Не успели мы выйти из вагона и смешаться с толпой, как эта последняя стала проявлять признаки странного и непонятного для нас беспокойства. Мало заметное в начале волнение быстро перешло в настоящую панику. Раздались крики: «большевики, большевики», и публика бросилась врассыпную, куда попало, толкая и опережая один другого. Как бы спасаясь от невидимого врага, с резким свистом двинулся и наш поезд. Мы словно оцепенели, смотря на это паническое бегство людей, не видя большевиков, не зная истинной причины происшедшего и только напряженно соображая, как лучше нам поступить: остаться или тоже скрыться. В этот критический момент какая-то темная фигура, вынырнув словно из-за угла и быстро пробегая по перрону, видимо, обратила на нас внимание. Подойдя ко мне почти вплотную и всмотревшись в полумраке в мое лицо, незнакомец тихо, но довольно внятно сказал: «Г-н полковник. Вам оставаться здесь опасно. Вы видели, как украинская стража бросила станцию и побежала. Сейчас сообщено по телеграфу, что матросский карательный эшелон через несколько минут прибывает на станцию с целью навести здесь революционный порядок. Я могу укрыть вас в местечке, где имею комнату, но надо торопиться». Можно себе представить мое изумление, когда я услышал все это и особенно, когда в говорившем узнал не кого другого, как субъекта из казачьего бюро в Киеве, наружность которого еще тогда произвела на меня отвратное впечатление. На раздумывание времени не было, приходилось немедленно соглашаться или отвергнуть предложение. Голова усиленно работала: мне казалось, что если это ловушка, то мы легко можем избавиться от нее раньше, чем он приведет в исполнение свой замысел. «Я не один, – заявил я, – со мной четыре приятеля». – «Они тоже могут идти с вами», – ответил незнакомец.
Через минуту мы гуськом уже шагали по узким, грязным и темным закоулкам еврейского местечка, прилегающего к ст. Знаменка, за незнакомцем, которого, кстати сказать, успел рассмотреть и узнать и пор. Щеглов. После получасовой ходьбы достигли маленького, мрачного домика, входную дверь которого открыл наш гид, приглашая нас войти. Комната, куда мы попали, была совершенно изолирована и почти пуста. Кроме двух-трех стульев, маленького дивана да одного стенного надбитого зеркала, в ней ничего не было. Зажженный огарок дополнил убожество обстановки.
«Здесь вы в полной безопасности», – сказал наш проводник. – «Сейчас я должен идти и только утром смогу вернуться к вам, чтобы рассказать обо всем, что произойдет на станции».
С этими словами он, сделав общий поклон, быстро скрылся.
Оставшись одни, мы осмотрелись, обменялись впечатлениями, немного взгрустнули, разочарованные, что вместо столь ожидаемого отдыха, нас постигло неприятное приключение, а затем беззаботно растянулись на полу, каждый предавшись своим мыслям. Но, не успели мы еще крепко заснуть, как были внезапно разбужены сильной стрельбой, каковая в первый момент, нам казалось, происходит в непосредственной от нас близости. Действительно, скоро не было сомнений, что стрельба идет в соседней с нами комнате и, судя по ее темпу и силе, из нескольких винтовок одновременно. Растерявшись от неожиданности, мы притаились, наспех приготовили оружие, мысленно упрекая себя, что попались на удочку и позволили какому-то проходимцу так легко себя одурачить и заманить в ловушку… Вскоре стрельба стихла. Наступила тишина, но сон пропал. В комнате стало светать, и причудливые вначале очертания предметов стали принимать естественную форму.
Сережа Щеглов пошел на разведку. Вернувшись, он нас обрадовал, заявив, что в местечке спокойно и никаких, как ему показалось, большевиков нет. Почти вслед за ним появился и наш незнакомец. По его словам, ночная тревога была совершенно ложной. Вместо карательного большевистского отряда на станцию прибыло два казачьих эшелона, 11-го Донского полка и отдельной казачьей сотни, в каковые мы, он считает, можем поместиться и спокойно продолжать путь дальше. «Я знаю, – прибавил он, – что ночью вы, вероятно, были встревожены стрельбой украинского караула, помещавшегося в соседней с вами комнате. Вчера я забыл предупредить вас об этом; ночью же, караул, по не выясненным еще причинам, но, очевидно, считая, что станция и часть местечка заняты большевиками, открыл частый огонь, в результате чего из жителей было двое убито и несколько ранено». Поблагодарив его за эти сведения и за ночлег, мы все же сочли за лучшее немедленно отправиться на вокзал и обеспечить себе возможность дальнейшего следования.
При нашем появлении на станции нам бросились в глаза казачьи эшелоны, вокруг которых деловито возились казаки, делая уборку лошадей и совершая свой утренний туалет. Заметно было, что они держатся вблизи своих вагонов, не смешиваясь с вокзальной публикой.
Командир отдельной сотни, молодой сотник, к которому я обратился с просьбой принять меня и моих спутников в его эшелон, весьма приветливо и сочувственно отнесся ко мне, но откровенно ответил, что без предварительного согласия своих казаков, находящихся в теплушке, в которой он едет, он не может исполнить мою просьбу. «Я уверен, г-н полковник, что они согласятся, – добавил он, – тем более что вы наш, казак». Его переговоры быстро увенчались успехом, и через несколько минут мы уже были в теплушке, располагаясь на отведенных нам местах. В ней размещались главным образом казаки старики-староверы. Никогда из моей памяти не изгладится искреннее чувство признательности и глубокой благодарности за ту заботу и трогательную услужливость, которые проявили ко мне эти рядовые казаки. С чисто отцовской заботливостью они, словно соперничая один перед другим, наперерыв старались предугадать и выполнить мое желание. Чуткой казачьей душой они инстинктивно сознавали неестественность создавшихся условий, всячески стремились смягчить суровую действительность и в то же время выказать мне особенное внимание и уважение. Мне отвели лучшее место в теплушке, ближе к печи, принесли свежего сена, набили тюфяк, откуда-то появилось подобие подушки, вместо одеяла предложили свои тулупы. И все это делали абсолютно бескорыстно и тогда, когда мы, офицеры, были предметом общей злостной травли. Механически нас зачислили на довольствие, и в полдень мы уже ощутили столь знакомый и приятный залах наваристых казачьих щей и рассыпчатой каши с салом, принесенных в первую очередь нам. После трехдневной голодовки мы с жадностью набросились на еду, и этот обед тогда нам показался каким-то небывало вкусным и аппетитным. Бессонные ночи и общая усталость скоро взяли свое, и, пообедав, мы разлеглись на удобных нарах, где и проспали до позднего вечера.
Надо сказать, что своим благополучием и наличием удобств мы в значительной степени, конечно, были обязаны доброму гению, явившемуся нам в образе незнакомца. Из разговоров с ним удалось выяснить, что он казак, служит в казачьем бюро в Киеве и часто ездит собирать сведения о казачьих эшелонах, способствует проталкиванию их вперед и вместе с тем помогает офицерам, пробирающимся на Дон, устраиваться в эти эшелоны.
Наслаждаясь отдыхом в теплушке, после мучительного переезда, мы охотно выслушали его рассказ, не высказав ни сомнения, не проявив особой любознательности. Мы чувствовали себя только обязанными этому человеку и радовались искренно, что все обошлось благополучно. Но прошло около 8 месяцев, и случай опять столкнул меня с ним, когда я уже был начальником штаба Донских Армий и начальником Войскового штаба Всевеликого Войска Донского.
Как-то осенью 1918 года начальник штаба северного фронта телеграфно донес мне, что на одном из боевых участков сторожевые посты захватили, по-видимому, большевистского шпиона, пытавшегося тайно проникнуть в район нашего расположения. Расправа с ним была бы коротка, если бы он не сослался на вас, говорилось в телеграмме, уверенно заявив, что вы его хорошо знаете и можете подтвердить его лояльность. Названная при этом фамилия арестованного мне ничего не говорила; ее, мне казалось, я слышал впервые. Принимая это за какой-то шантаж, я взялся за перо и уже хотел положить резолюцию «вымысел», как совершенно неожиданно меня что-то остановило. Инстинктивно подчинившись внутреннему голосу, я изменил первоначальное решение и сделал надпись: «Пойманного доставить в Новочеркасск, где разобрать дело и результат доложить мне».
Прошло дней 7—10. Луже забыл этот случай, как однажды мой адъютант подал мне довольно грязный конверт, адресованный лично мне. Думая, что это очередная анонимная угроза, открываю, читаю и никак не могу понять безграмотного послания. Слезные просьбы спасти жизнь сменялись в нем обещаниями мне всех благ в будущей жизни. Только упоминание ст. Знаменки и речь о комнате, предоставленной когда-то мне, дали наконец ключ к дальнейшему пониманию письма и позволили мне предполагать, что автор его не кто иной, как знакомая мне «таинственная личность». Оказалось, будучи доставлен в Новочеркасск, он сидел в тюрьме и ожидал своей участи. Заинтересовавшись его судьбой, я приказал привести его ко мне, и через час он был в штабе. Узнать его было очень трудно, настолько он изменился, осунулся, похудел, голова была забинтована, лицо в ссадинах и синяках. Плача, он поведал мне свои мытарства: задержался в Киеве и неоднократно пытался, но все неудачно, проникнуть на Дон в ст. Богаевскую, где живет его старуха мать и младший брат. В последний раз пробираясь тайно в родную Землю, прячась от большевиков, наткнулся на сторожевой пост. Казаки, приняв его за шпиона, избили до полусмерти и возможно, что и прикончили бы, если бы не подоспел офицер. Последнему он клялся в своей невиновности и умолял сообщить начальнику штаба войска, который может удостоверить его личность и его непричастность к большевизму. Офицер сначала колебался, но затем доложил своему начальнику, и в конце концов история докатилась до Новочеркасска. Никаких прямых доказательств, уличавших его в шпионаже, не было, не было найдено никаких компрометирующих документов. В душе я сознавал, что стоявший передо мной наполовину больной человек когда-то оказал мне очень большую услугу и мой долг отплатить ему тем же. Сведения, данные им о матери и брате, проверенные срочно, оказались вполне правдоподобными. Удовлетворительный отзыв о нем дал и станичный атаман. Ввиду этого я, приказал дело о нем прекратить, его освободить, отправив домой в станицу в трехмесячный отпуск на лечение, по окончании которого зачислить в один из действующих полков. Что произошло с ним дальше, я не знаю, больше я его никогда не встречал.
Эшелон наш стоял, и никто не знал, когда мы поедем. На станции толпилась весьма разнообразная публика, из которой многие, видимо, уже несколько дней ожидали поезда.
Бродя по вокзалу, я обратил внимание на то, что большевистские агенты беспрепятственно, открыто вели свою гнусную агитацию. Какие-то маленькие, по виду невзрачные люди, одетые в солдатские шинели, взбирались на столы, откуда по заученному шаблону произносили дешевые, крикливые фразы революционного лексикона, восхваляя прелести советского режима и щедро расточая широковещательные обещания, разжигавшие у слушателей фантазию и аппетит.
Здесь же в первый раз я услышал отвратительную клевету и возмутительные обвинения по адресу Донского Атамана. С наглостью и бесстыдством большевистские ораторы выставляли его как ярого противника революции и свободы и как единственного виновника всех несчастий, испытываемых трудовым народом. Дикий вой одобрения достигал наивысшего напряжения, когда агитаторы касались шкурного вопроса, заявляя, что-де и вы сидите здесь и не можете ехать домой к вашим семьям, потому что контрреволюционер Каледин с кадетами преградил путь.
Так во мраке кровавого революционного хаоса наемные большевистские слуги исподволь мутили казаков и смущали казачью душу, обливая клеветой и возбуждая народную ненависть против единой яркой и светлой точки – ген. Каледина, светившейся как спасательный маяк в разбушевавшемся море человеческих страстей. Имена генералов Алексеева, Корнилова и других упоминались редко. Вся злоба человеческих низов и слепая ярость черни, искусно подогреваемая, направлялась против Донского Атамана.
К моему удовольствию, казаков в толпе было мало. Они держались своих эшелонов и вокзал посещали неохотно. Было только непонятно, что так называемая «украинская охрана» станции никак не реагировала на эти провокаторские выступления, даже наоборот, многие из нее одобрительно поддакивали, выражая этим свое сочувствие. При таких условиях можно было предполагать, особенно вспоминая ночную панику, что Знаменка доживает последние дни своей независимости от большевиков.
Кроме того, росло сознание, что дурман большевизма, как стихийная эпидемия, все более и более охватывает русский народ, заражая почти всех поголовно. Становилось и грустно, и мучительно больно за Россию. Кошмарным сном казалась ужасная действительность. Хотелось забыться, скрыться, ничего не знать, не слышать и не сознавать, что происходит вокруг.
В подавленном настроении я вернулся в теплушку. После ужина разговорился с казаками. Их своеобразное мировоззрение на происходящее в России несколько рассеяло мое тоскливое настроение. Разгильдяйство российское их не коснулось. Убеждений они остались твердых и события объясняли по-своему. Несчастье, выпавшее на Россию, считали наказанием, посланным Богом за грехи людей. «Сицилисты», делавшие, по их словам, революцию и вызвавшие беспорядок, были слуги антихриста, и к ним они питали жгучую ненависть.
«И чиго это, Вашескородие, люди еще хотят, – рассуждал один казак, степенно оглаживая свою окладистую бороду. – Жили хорошо, можно сказать, в довольстве, жили по закону Божьему и человеческому, и вот в один день все словно очумели. Бросили работу и ну только говорить да кричать. Пошел раз и я на этот, как его, на «митингу», думал, что будет, как у нас на станичном сходе, так, верите, не достоял до конца, противно стало. И чиго там только не кричали: Бога и Царя не надо, законы долой, отцов не слушай, начальству не повинуйся, этих самых буржуев режь и грабь, становись, значит, разбойником. Да вот поглядите на нашу молодежь, как она куролесит, не исполняет законы, грубит начальству, много пьет, и все ей проходит безнаказанно. Раньше, бывало, ох как попало бы от начальства, а теперь, значит, господа офицеры церемонятся да отворачиваются, делают вид, что не видят, а наших этим не обманешь. От этого зло еще хужее, а молодежь совсем зазналась. Прежде, бывало, молодой и при нас курить не смел, а нонче всякий щенок, когда с сотенным говорит, держит руки в карманах, сосет цигарку да еще зелье ему в лицо пущает. Пробовали мы сказать им, так куды там, знать нас не желают. А вся вина на начальстве: приказали бы нам сразу, поначалу, мы с ними бы по-отцовски разделались, и в пример и неповадно было бы другим. Мы што, тут потерпим, а уж дома-то расправимся и научим их уму-разуму. А только, как у нас дома, мы-то не знаем. Может быть, и правда, что на Дону неладно. Люди болтают, что фронтовики и молодежь всем там заправляют, а Атамана не признают и не слушают. И вот нонче наши ребята слушали, как солдаты ругали Каледина и называли его врагом народа и казачества. Говорили, что придут на Дон, уничтожат Атамана и всех, кто с ним. Конешно, мы в дороге уже давно и не знаем, что и как у нас дома и что делает наш Атаман. Когда приедем, увидим. Коли на Дону хорошо, как раньше, и Атаман, значит, стоит за порядок, мы поддержим его и по-стариковски разделаемся с ослушниками. Надо только строго наказывать молодежь, не давая ей спуску. Пусть и она послужит так, как мы служили прежде».
Так бесхитростно говорили старики, и каждое их слово невольно врезалось в душу. В уютной и теплой теплушке, при фантастическом освещении ярко накаленной печи, наша беседа затянулась до глубокой ночи.
Около полудня 11 января стало известно, что наш эшелон скоро отправляют далее. Действительно, в два часа дня, поезд тронулся. Ехали медленно, с большими остановками на станциях, иногда часами стояли в поле, ожидая открытия семафора, и только ночью 12-го прибыли на ст. Апостолово.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: