banner banner banner
Гипсовый трубач, или Конец фильма
Гипсовый трубач, или Конец фильма
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Гипсовый трубач, или Конец фильма

скачать книгу бесплатно

Размышляя о происхождении такого стойкого неуспеха, Кокотов перебрал множество разнообразных причин и выделил две самые вероятные: первая – неправильно выбранный псевдоним, вторая – отсутствие таланта. Впрочем, вторую можно было отмести сразу: мало ли кругом знаменитых графоманов? Да и кто из пишущих, в самом-то деле, признает себя бездарным? В определенном смыс– ле творческий работник похож на уродливую женщину, ведь она все равно в глубине души убеждена: в ней что-то есть, что-то чертовски милое – просто пока еще никто не заметил. Кстати, именно на этой тайной дамской уверенности основана многовековая и очень успешная деятельность брачных аферистов.

Значит, оставалась первая причина: псевдоним «Свиблов», который содержал в себе, очевидно, некую губительную неброскость. И Кокотов решил обмануть неприветливую литературную судьбу – рассказ «Гипсовый трубач» он опубликовал под своей родовой фамилией. Впрочем, главный редактор «Железного века» Федя Мреев, трезвевший только тогда, когда жрал антибиотики после очередной болезнетворной половой связи, убеждал этого не делать. В тот день Федя как раз и был угнетающе трезв, ибо умудрился в пьяном беспамятстве завести получасовой роман с привокзальной особью. Последствия оказались самыми тяжелыми, в чем Мреев винил, разумеется, не себя, а тезку – Федора Михайловича Достоевского, который своей Лизаветой Смердящей сбил с толку немало вполне приличных мужчин интеллигентной ориентации…

– Не вздумай, Львович! – предупредил Мреев. – Фамилия у писателя может быть любая, но только не смешная! Ко-ко-тов… – он через силу улыбнулся. – Не вздумай!

Но Львович вздумал! И вот пожалуйста, он стоит с чемоданом и ждет режиссера, чтобы ехать в «Ипокренино» – сочинять сценарий! А Мреев лежит в клинике с гепатитом, передающимся, оказывается, не только алкогольным, но еще и половым путем! На днях Кокотов навестил своего друга-издателя, пожелтевшего, как древний пергамент. Однако настроен Федя был не мрачно, а скорее философически:

– Знаешь, я вот лежу и думаю… Насколько же все-таки алкоголь безопаснее секса! Ты подумай, Львович, сколько еще можно было выпить до заслуженного алкогольного гепатита! А тут раз – и квас… Да, Львович, нет справедливости на свете!

«Есть, есть справедливость! – удовлетворенно думал Кокотов, вглядываясь в проезжавшие мимо автомобили. – Мало, очень мало, но есть!»

О том, что судьба к нему если не жестока, то уж точно неласкова, наш герой стал задумываться давно. Ну взять хотя бы ту же квартиру… Он как член творческого союза по советским законам имел право на дополнительные двадцать метров. Сочинять первые книжки ему приходилось на крохотной кухоньке, где закипевший чайник можно было снять с плиты, не вставая из-за стола.

Светлана Егоровна давным-давно, когда сын был еще бессознательно мал, отдала своего неверного мужа Леву в хорошие, как она однажды выразилась, руки, из которых тот уже не вырвался даже для того, чтобы хоть однажды повидать подрастающего отпрыска. Поначалу, правда, Лева тайно звонил и плакал в трубку, жалуясь на грубости новой жены, звал на помощь бывшую супругу, умолял поднести к мембране ребеночка, дабы услыхать единокровное «уа!». Однако звонки становились все реже, а потом отец окончательно исчез в толще прошлого. Лет десять по почте еще приходили алименты, такие крошечные, словно вычитались они из жалованья лилипута, зарабатывающего на жизнь перетаскиванием крупногабаритных грузов.

О том, что Лева умер, Светлана Егоровна узнала, когда позвонила его вдова и спросила, не хочет ли первая жена внести лепту в созидание могильной плиты усопшему.

Мать так изумилась просьбе, что денег дала. Их повез по указанному адресу Андрей Львович, в ту пору подросток, и попал прямо на сороковины. Дверь открыла толстая женщина в старом халате. Одутловатым своим лицом, прической и усами она чрезвычайно напоминала пожилого Бальзака, замученного непомерным употреблением кофе и Эвелины Ганской. В замусоренную переднюю из кухни доносилась пьяная разноголосица, мало похожая на траурное поминовение усопшего, чья душа как раз в этот день должна окончательно отлететь от своих земных заморочек.

– Ты кто? – спросила Бальзаковна.

– Я сын Льва Ивановича.

– Что-то не похож…

– Я на маму похож.

– Ну разве что! Принес?

– Принес, – он протянул конверт.

Бальзаковна схватила деньги и сунула за пазуху, потом степенно спросила:

– Отца помянешь?

– В каком смысле?

– Выпьешь?

– Детям нельзя…

– Молодец! И не пей! – всхлипнула она и прижала мальчика к своей мягкой груди, пахнувшей какой-то острой закуской.

Спускаясь по лестнице, Кокотов услышал восторженно-дикий вопль: вероятно, именно в этот миг собутыльники узнали, что теперь могут гулять, не нуждаясь в средствах, до естественного изнеможения организма. Вернувшись домой, Андрей рассказал об увиденном матери. Та сначала возмутилась, но потом расстроилась и даже всплакнула. Видимо, пропащий Лева все-таки оставил в ее женском существе особенный, незаживающий след.

Впрочем, чисто внешне ее одинокая жизнь сложилась вполне оптимистично. Разойдясь с мужем, Светлана Егоровна вела бодрое, насыщенное прозябание инженера БРИЗа и активной общественницы и по совокупности заслуг получила однокомнатную квартирку в Свиблове, покинув, наконец, семейное заводское общежитие, где вечерами одновременно вскипали две дюжины чайников, а коллективная субботняя стирка рождала в извилистых коридорах непроглядные, почти колдовские туманы, пахшие хозяйственным мылом. Личные радости у нее, наверное, все-таки случались – на отдыхе в ведомственном санатории, откуда она всегда возвращалась оживленная, даже взвинченная. Некоторое время Светлана Егоровна чаще, чем обычно, задерживалась у зеркала, будто хотела увидеть себя глазами того обаятельного язвенника, который после санаторного разгула и послепроцедурных любовных безумств вернулся в свой скучный Сыктывкар. Именно оттуда несколько лет ей приходили поздравительные открытки к Восьмому марта, подписанные неведомым «Э».

Потом один тощий рационализатор несколько лет настойчиво таскал ей на дом проект чудодейственной автоматической помывки стеклотары на конвейере и очень удивлялся, что Андрей сиднем читает дома книжки, вместо того чтобы носиться с друзьями на уличной воле. Светлана Егоровна, по-ахматовски кутаясь в облезший оренбургский плат, в ответ лишь гордо усмехалась, мол, вот такой у меня необыкновенный сын! Очевидно, она принадлежала к тому типу женщин, для которых мужчина – возможный, даже желанный, но совершенно не обязательный компонент жизнедеятельности.

Зато когда Кокотов подрос и озаботился женской телесностью, мать старалась создавать ему всяческие условия: уходила в консерваторию или уезжала на дачу к знакомым. При этом Светлана Егоровна относилась к его подружкам, сначала одноклассницам, а потом и однокурсницам, с доброжелательным небрежением, надеясь, вероятно, что эту манеру переймет у нее и сын. Впрочем, изредка она делала серьезное лицо, напоминая ему о том, что если с девушкой получится что-нибудь чреватое, он должен повести себя как настоящий мужчина: в серванте для такого случая всегда лежала наготове зеленая полусотенная купюра (немалые по тем временам деньги!), а рядом – бумажка с телефоном знакомого гинеколога, принимавшего на дому. Бесплатно в госмедучреждениях это осуществляли очень больно, обидно и неаккуратно. В общем, Светлана Егоровна делала все для того, чтобы уступить сына другой женщине как можно позже, и делала это легко, изобретательно, с улыбчивой жестокостью.

Пятидесятирублевка, кстати, так и не пригодилась. От природы Кокотов не обладал тем веселым даром обольщения, который кто-то из остряков назвал «нижним подходом к женщине». При такой методе дама может сколько угодно твердить вам: «нет, нет, нет», но очень скоро, незаметно для себя, отвечает «нет» уже на нежный вопрос: «А вот так тебе, кисонька, не больно?» Что же касается «верхнего подхода», когда слияние душ намного опережает слияние сперматозоида и яйцеклетки, то на него у Андрея Львовича просто не оставалось душевных сил. Он тратил себя на другое, им овладела иная страсть, почти болезнь, которая будет посильнее плотской. Имя этого недуга – сочинительство.

Почти все свободное время он проводил за пишущей машинкой. Впрочем, «машинкой» этот агрегат под назва– нием «Десна», списанный за ветхой громоздкостью и принесенный Светланой Егоровной со службы, назвать было трудно. Он предназначался для печатанья широкоформатных финансовых отчетов. Метровая каретка, совершив отпущенное ей движение вправо, возвращалась на место с такой стенобитной мощью, что маленькая квартирка Кокотовых вздрагивала всем своим гипсоасбестовым существом, а мозеровские рюмки, подаренные когда-то матери на свадьбу, мелко дребезжали в серванте.

Печатал Кокотов на обратной, чистой стороне каких-то министерских инструкций, огорчался и рвал странички не оттого, что понимал всю невозможность «изречь невыразимое», а из-за досадных опечаток. Особенно часто у него вместо «И» выскакивало «Т», а вместо «А» – «В». Когда количество перебивок на странице становилось критическим, нервы начинающего литератора не выдерживали, и он, зверски выдрав лист из каретки, в бешенстве рвал его на такие мелкие кусочки, что могли бы позавидовать конструкторы самых современных бумагоуничтожителей. Переживавшая за сына Светлана Егоровна достала где-то по знакомству несколько флакончиков чудодейственной импортной замазки – и творческий процесс наладился.

Готовые сочинения Андрей Львович радостно нес на обсуждение в литобъединение «Исток», откуда возвращался с таким видом, словно его несколько часов методично хлестали по щекам, а в довершение еще и плюнули в лицо. После этого Кокотов впадал в депрессию, пил седуксен, который Светлане Егоровне выписали от нервов и который считался тогда универсальным средством для примирения с действительностью. Но депрессия оканчивалась приливом вдохновения, снова стенобитная каретка сотрясала квартиру, и снова Кокотов тащил очередную рукопись в литобъеди– нение «Исток». Та м его снова били по щекам, но в лицо уже не плевали – то ли забывали, то ли не считали нужным, учтя творческий рост молодого автора. И то радость!

Та к что Кокотову было не до зеленой купюры. А потом он, к ужасу Светланы Егоровны, женился на первой же забеременевшей от него однокурснице, с которой сошелся на летней педагогической практике в пионерском лагере «Березка». Звали избранницу Лена Обиход. Но брак был недолгим, вскоре он вернулся к матери, а спустя пять лет преподнес ей свою первую книжку, повесть «Бойкот» – про школьников, взбунтовавшихся против учителя, который препятствовал развитию самоуправления в классе. Глупость, конечно! Самоуправление в школе такая же нелепость, как коллегиальность на операционном столе. Писатель Свиблов этого не понимал, а учитель Кокотов очень скоро понял. Но такое тогда было время – 1986-й год, перестройка! Свобода уже проникла в Отечество, но вела себя еще довольно скромно, точно опытный домушник: осторожно, бесшумно она обходила ночное жилище, примечая, где что лежит, прикидывая, что брать в первую очередь, а что во вторую, и нежно поигрывала в кармане «ножом-выкидушкой» – на случай, если проснутся хозяева…

Увидев фотографию сына на обложке, Светлана Егоровна расплакалась, стала целовать странички и даже испачкала губы свежей типографской краской. Потом повесть похвалил в отчетном докладе тогдашний главный литературный начальник Георгий Мокеевич Марков, человек неглупый и, что самое удивительное, внимательно читавший своих собратьев по перу, даже начинающих. Кокотова всем на зависть быстро, без проволочек приняли в Союз писателей.

Гладя тисненное золотом писательское удостоверение, выданное сыну, мать снова расплакалась (позже Кокотов прочел в журнале «Здрав-инфо», что чрезмерная слезливость – признак надвигающегося инсульта) и в воскресенье повезла сына на Немецкое кладбище к своим рано умершим родителям. «Вот, смотрите! – гордо объявила она. – Ваш внук – настоящий писатель!» Из впечатанных в рябой гранит овальных рамок напряженно глядели фотографические останки людей, когда-то живших, работавших, любивших, рожавших. Казалось, они изнурительно думают о том, почему, почему бесконечная жизнь может вдруг вот так взять и замереть между двумя датами, выбитыми на камне. Кто же знал тогда, что всего через несколько лет на памятнике появится еще один портретный овал, и Светлана Егоровна, обретя блаженство там, под землей, или на небе (Кокотов это для себя еще не решил), вдоволь наговорится со своими родителями об Андрюшиных блестящих успехах.

Получив писательский билет, Кокотов тут же встал в очередь на улучшение жилищных условий. Собственно, для того многие и рвались в Союз писателей. Новую площадь ему обещали, но не скоро. Однако через год случилось чудо: один поэт-полуклассик (точнее сказать, классик-полупоэт), оказавшийся после четвертого развода без крова, осмотрел и гневно отверг двухкомнатную квартирешку в панельном доме да еще рядом с гремучим Ярославским шоссе.

– Вы понимаете, с кем говорите?! – кипел он. – Мою песню «В страну ворвался ветер перемен!» поет вся страна и даже генсек Горбачев!

Предыдущую квартиру он получил на проспекте Мира, убедив жилищную комиссию в том, что его песню «Кружатся чайки над Малой землей…» любит петь в застолье сам генсек Брежнев, хотя к тому времени Сам не то что петь, а и говорить-то уже не мог, напоминая человека, который из угрюмого озорства решил умереть не в больнице или дома, а на трибуне. В общем, полуклассику-полупоэту срочно подыскали что-то соответствовавшее его статусу, а ордер на «двушку», видимо, учитывая душевное расположение литературного начальства, предложили Кокотову. Посоветовавшись с мамой, он радостно согласился, хотя мог, между прочим, в случае срочной женитьбы, даже фиктивной, рассчитывать и на трехкомнатную квартиру. Но, как говорится, лучше ордер в руках, чем слава в веках.

Они въехали в новую квартиру – и у каждого появилась теперь отдельная комната, однако Андрей Львович, повинуясь многолетнему рефлексу, выработавшемуся в начальный период творчества, продолжал сочинять исключительно на кухне, среди кастрюль. И это еще ничего: один песенный лирик, пострадавший от тоталитаризма и ставший поэтом в ГУЛАГе, куда попал как оголтелый троцкист за групповое изнасилование комсомолки, поддерживавшей сталинскую платформу, выйдя на свободу, построил в своем рабочем кабинете настоящие нары и установил действующую «парашу». Только так он мог возбудить в себе трепет стихоносного вдохновения. Его, кстати, часто теперь показывают по телевизору: во-первых, как феномен психологии творчества, а во-вторых, как напоминание нашей беззаботной капиталистической молодежи о мрачных временах страшной Совдепии.

Не успели мать с сыном порадоваться новой жилплощади, как вдруг – гром среди ясного неба: Союзу писателей вне плана выделили целый подъезд в изумительном кирпичном доме рядом с лесопарковыми Сокольниками. Вероятно, советская власть, зашатавшаяся под ударами прекраснодушных перестроечных нетерпеливцев и американских спецслужб, рассчитывала задобрить писателей и опереться на них в трудную годину надвигавшейся смуты. Намерение, надо признать, еще более нелепое, чем попытки уставших от разврата гусар искать себе верных жен в гарнизонных борделях. Те м не менее ордера на роскошные трехкомнатные квартиры давали всем очередникам и даже безочередным литераторам, чей талант отличался выдающейся общественной стервозностью. Узнав это, Кокотов внутренне заплакал от коварства судьбы, а потом мнительно решил, будто «двушку» на Ярославке ему подсунули специально, чтобы устранить претендента на Сокольники.

В результате он так обиделся на советскую власть, что в августе девяносто первого сломя голову помчался защищать Белый дом от путчистов, чтобы поддержать Ельцина, и без того умевшего постоять за себя на танке. Кокотов даже плакал от счастья, когда объявили победу демократии. Память об этих слезах теперь спрятана в самом потаенном кармашке души, вместе с другими глупыми и стыдными событиями его жизни, вроде кражи николаевского пятака у одноклассника-нумизмата, малодушного бегства из семьи Обиходов или позорного изгнания из фонда Сэроса…

В октябре девяносто третьего Кокотов снова хотел поехать к Белому дому, теперь чтобы оберечь легитимных народных избранников от озверевшего законно избранного президента, но у него не оказалось денег даже на метро…

3. Язык Вероники

Андрей Львович посмотрел на часы: было двадцать минут десятого. Он внимательно огляделся, но никого, кто мог бы оказаться режиссером Жарыниным, поблизости не обнаружил. Тогда он попытался вспомнить, все ли электроприборы выключил, уходя, и точно ли перекрыл газовый вентиль. Раньше за это отвечала Вероника. Она в детстве пережила пожар, случившийся из-за оставленного утюга, и с тех пор маниакально боялась бытовых возгораний. Теперь же вот приходилось следить самому. Лишь после развода он осознал, сколько всего в их совместной жизни делалось женой, причем совершенно незаметно. Кокотов ощущал себя хирургом, который привык негромко говорить: «Скальпель!» – и тут же получать от ассистентки блестящий остренький инструмент. «Зажим!» – и зажим в руке. Теперь, в ответ на команду «Скальпель!» – ничего. Ничего! Кокотов с недоумением понял, что холодильник сам по себе не наполняется продуктами, а рубашки, брошенные в корзину, не обнаруживаются вскоре висящими на плечиках, чистые, оглаженные и ароматизированные. Что уж там говорить о брачном ложе, внезапно превратившемся в необитаемый остров!

Первое время, выйдя из подъезда, Кокотов тут же забывал и не мог уже сказать наверняка: вырублены ли огнеопасные точки и заперта ли входная дверь? То есть он был почти уверен в том, что сделал это, но стоило лишь задуматься – и крошечное «почти» окутывалось клубами дыма, взрывалось сиренами пожарных машин и обдавало ужасом нищего существования на пепелище. Поначалу он бегом возвращался с полпути, чтобы перепроверить, и, разумеется, все было выключено и вырублено. Однако на другой день наваждение в точности повторялось, а тот факт, что в прошлый раз обошлось, служил не для успокоения, а напротив, для мнительной уверенности в том, что уж сегодня-то обязательно случится жуткая огнепальная катастрофа. Измучившись, Андрей Львович придумал-таки надежный способ: перекрывая газ и запирая входную дверь, он пребольно щипал себя за руку между большим и указательным пальцами, щипал так, чтобы болело минут десять, а следы от щипков держались и того дольше.

Кокотов успокоительно глянул на красное пятнышко, оставшееся на коже, осторожно снял с уставшего плеча футляр с новеньким ноутбуком и поставил на чемодан. От старого, испытанного «Рейнметалла», сменившего стенобитную «Десну», он отказался совсем недавно и пока еще питал к компьютеру осторожно-уважительные чувства.

Жарынин все не появлялся. Мимо прошла ногастая девица в неуместно короткой для начала осени юбочке. Наверное, ей очень хотелось похвастать своими шоколадно-загорелыми конечностями, только что привезенными с юга. Кокотов посмотрел ей вслед с обреченным вожделением сорокашестилетнего, небогатого и не очень хорошо сохранившегося мужчины. Вероника, бывало, перехватив подобный его взгляд, понимающе усмехалась, сочувствен– но похлопывала по переваливающемуся через ремень животу и говорила: «Даже не надейся!»

Он, кстати, и не надеялся, почти привыкнув к своему мужскому одиночеству. И только вот в такие мгновенья его невостребованная плоть наполнялась вдруг тяжким томлением, как в школе, когда Колька Рашмаджанов приносил и тайком показывал одноклассникам «Плейбой», стыренный у отца, работавшего в Спорткомитете и провозившего запретный журнал из загранкомандировок, рискуя партбилетом. А потом «плейбоечки» стояли у старшеклассников перед глазами и доводили до такого состояния, что бретелька лифчика, выглядывавшая у молоденькой учительницы математики из-под строгого платья, вышибала из голов всю алгебру вместе с геометрией.

Кстати, Вероника при первом знакомстве поразила Кокотова тем, что была неуловимо похожа на одну «плейбоечку», надолго запавшую в подростковую память. Она появилась в его жизни вскоре после смерти Светланы Егоровны, словно нарочно посланная судьбой для того, чтобы сын мог выполнить наказ матери: «Если со мной, Андрюшенька, что-нибудь случится, обязательно женись! Нельзя тебе без женщины…» В бюро детских и юношеских писателей у него была общественная нагрузка – иногда он дежурил в литературной консультации, куда начинающие могли принести и показать свои первые опыты. Вероника была намного моложе Кокотова, училась в Энергетическом институте, жила в студенческом общежитии и писала плохонькие стихи под Цветаеву.

Сердце, раненное, колотится —
Извелась.
Увидала тебя и – колодница
Синих глаз!

В Москву она приехала из Кирова, и внешность у нее была совершенно вятская: круглое фарфоровое личико с чуть раскосыми глазами и тонкими чертами. Когда Андрей Львович объяснял начинающей поэтессе недостатки ее стихов, подчеркивая карандашиком сбои ритма и неудачные рифмы, она смотрела на него, как земная пастушка, случайно встретившая в лавровой роще бога, сошедшего на землю по какой-то нечеловеческой надобности. Однако в постели у небожителя пастушка очутились не сразу, а после полугода упорных ухаживаний, именно в тот момент, когда мужское умиление редкостной девичьей порядочностью готово было переродиться в ярость от ее холодной неуступчивости.

В первую ночь она сделала все возможное, чтобы убедить будущего супруга: три года, проведенные в студенческом общежитии, никоим образом не отразились на ее женском опыте. А тот единственный предшественник, за которого она собиралась замуж еще в Кирове, понятное дело, разбился в автокатастрофе. Кокотов лишь мудро улыбнулся этому лукавству и поцеловал милую лгунью. Он давно сообразил, что женское тело – это братская могила осуществленных мужских желаний. И если в этой могиле ты лежишь пока еще сверху, это уже очень даже неплохо!

Проснувшись утром, Вероника оглядела комнату и сказала:

– Неправильно!

– Что неправильно?

– Мебель у тебя стоит неправильно!

Свадьбу сыграли по новорусским понятиям весьма скромную, а по писательским – ну просто роскошную. Гостей Кокотов собрал в нижнем буфете Дома литераторов, куда за заслуги перед родной словесностью ему поз– волили принести с собой спиртное, чтобы вышло подешевле. Экономия и в самом деле случилась немалая. Дело в том, что, убирая под руководством дотошной невесты захламленную квартиру, Андрей Львович неожиданно обнаружил на антресолях две дюжины пыльных бутылок «Пшеничной», залежавшихся там со времен горбачевской борьбы с алкоголизмом, погубившей Советский Союз. (Как известно, великую державу сразили две напасти: дефицит алкоголя и переизбыток бездельников, поющих под гитару песенки собственного сочинения.) Оказалось, покойная Светлана Егоровна прятала часть водки, полученной по талонам. Зачем? Впрок, конечно, на всякий случай, чтобы, например, расплатиться с сантехником. Ну и, понятно, чтобы не искушать сына-сочинителя. Из книжек она достоверно знала: писатели в пору творческого застоя могут запить, и запить так всемирно, что мемуаристы потом только про эти загулы и вспоминают…

В нижнем буфете, закрытом на спецобслуживание, Кокотов собрал с десяток своих литературных знакомцев, к которым не испытывал ненависти, позвал он и нескольких издательских работников, редактировавших его сочинения без садизма. Со стороны невесты были родители, приехавшие из Вятки и смотревшие на дочь с недоверчивым восторгом – так смотрят на хроническую двоечницу, внезапно принесшую домой аттестат зрелости, набитый пятерками. Было еще несколько девушек – Вероникины однокурсницы и соседки по общежитию. Они заливисто хохотали, стараясь таким образом скрыть зависть к подружке, столь жестоко опередившей их в трудном искусстве мужеловства.

Имелся, конечно, и свадебный генерал – писатель Эдгар Меделянский, создатель бессмертного Змеюрика. Он сидел за столом с тем выражением, какое бывает у солидного отпускника, если вместо обещанного люкса его воткнули в чулан возле сортира. Но потом классик заинтересовался самой милой из Вероникиных товарок Ольгой и опростился до такой степени, что ближе к концу торжества получил от девушки гулкую оплеуху, обеспечив скандал, без которого свадьба не может считаться окончательно удавшейся.

Кстати, налегая на водку, чуткий Меделянский сразу определил ее советское происхождение и объявил, что, будучи генетическим либералом, тем не менее ценит застойные напитки и добывает их с большой переплатой со специальной базы МИДа, которая обеспечивает спиртным приемы на высшем уровне и хранит в своих недрах среди прочего легендарную царскую мадеру, именно ее так любил Григорий Ефимович Распутин.

Кокотов, одетый в новый темно-серый костюм, старался выглядеть благополучным, состоявшимся, даже состоятельным мужчиной и небрежно раздавал официантам чаевые. А услыхав эти слова Меделянского, тонко улыбнулся и многозначительно пошутил в том смысле, что у них, оказывается, общие источники вдохновения. И вот тут-то жених поймал на себе особенный, обидный взгляд невесты. Она усмехнулась и показала Кокотову язык, точнее, чуть-чуть высунула его из сжатых губ. Та к вроде, пустяк… Но если, как говорится, системно взглянуть на ситуацию, следует признать: именно тогда, на свадьбе, и начался распад их брака, закончившийся длинным малиновым языком, показанным ему во дворе Савеловского суда через много лет…

Конечно, надо было с самого начала разъяснить Веронике, что ее ждет не глянец удовольствий, но трудная, пол– ная лишений и самоограничений судьба писательской сподвижницы. Однако вместо этого, обольщая начинающую поэтессу, забросившую стихи сразу после загса, Андрей Львович пустился в туманные рассуждения о скором мировом признании его сочинений, а также красиво тратил отложенные на черный день сбережения. Да и свадьбу-то, честно говоря, сыграли на остатки гранта, который фонд Сэроса, введенный в заблуждение его псевдонимом, выделил литератору Свиблову под написание детской приключенческой повести о кровавых злодеяниях советского режима.

А ведь именно на триумф и многоязыкие переводы этой книжки, названной «Поцелуй черного дракона», Андрей Львович всерьез рассчитывал, соединяясь с молодой и требовательной Вероникой. Не получилось. Господи, как же орал старый прихлебатель Альбатросов: «Это что – розыгрыш? Мерзавец! Вон отсюда! Ни копейки, ни цента…»

Вдруг Кокотова прошиб липкий пот осознания. Идиот! Он стоит и ждет здесь, как лох, совершенно напрасно – никто не приедет. Никто! Более того, никакой Жарынин ему не звонил! Его попросту подло разыграли. Кто? Странный вопрос… Ну конечно же, эта гепатитная сволочь Федька Мреев, которому запретили пить! Вот он теперь и развлекается, чтобы не так к рюмке тянуло. И голос один в один! Иногда, если в редакцию звонил нежелательный автор по поводу гонорара, Мреев, взяв трубку, отвечал не свойственным ему вальяжным баском. Именно таким, низким и густым, был голос этого самого лжережиссера. Ну надо же так глупо, наивно и дешево попасться…

4. Пёсьи муки

Сзади раздался оглушительный автомобильный сигнал. Андрей Львович в ужасе оглянулся и увидел, что сияющая иномарка, въехав прямо на тротуар, буквально уперлась бампером в его чемодан. Из машины выскочил загорелый мужчина в куртке из персиковой лайки, бежевых вельветовых брюках и модных замшевых мокасинах.

– Вот так и гибнут русские классики! – сказал незнакомец голосом Жарынина и, улыбаясь, приложил ладонь к темно-коричневому бархатному берету.

Берет, кстати, выглядел необычно: специальной серебряной бляшечкой сбоку было прикреплено небольшое рыже-полосатое перо.

– Что? – испуганно переспросил Кокотов.

– Ничего, садитесь скорее! Здесь нельзя парковаться. Кладите вещи! – Он ткнул мокасином в кокотовский чемодан.

Крышка багажника была предусмотрительно откинута. Писатель осторожно поместил вещи в полость, обтянутую изнутри серым рубчатым велюром, точно сундук для хранения драгоценностей. Та м уже покоилась большая и длинная, как обожравшийся удав, адидасовская сумка. Затем через гостеприимно распахнутую перед ним дверцу Андрей Львович забрался на переднее сиденье и тщательно пристегнулся. В салоне пахло ночным клубом. Жарынин плюхнулся рядом, повернул ключ зажигания, лихо съехал с тротуара на мостовую, дал газу – и машина ринулась вперед.

Некоторое время мчались молча. Кокотов, скосив глаза, обнаружил, что профиль у режиссера хищный и волевой, брови лохматые, а небольшие курчавые бачки тронуты благородной сединой. Почувствовав, что его рассматривают, водитель на мгновенье повернулся к пассажиру – и взгляды их встретились. Глаза у Жарынина оказались серо-голубые, почти выцветшие и в то же самое время очень живые, даже возбужденные. Такого сочетания Кокотову до сих пор, кажется, встречать не доводилось.

Те м временем Жарынин летел, резко обходя другие автомобили, порой для этого выскакивая на встречную полосу. Иногда он комментировал очередной свой маневр разными фразами, явно обидными для прочих участников движения. Особенно Андрею Львовичу запомнились слова, брошенные вдогонку обомчавшему их с космической скоростью джипу:

– Ишь ты, сперматозоид-спринтер!

– «Мерседес»? – спросил робко Кокотов, чтобы как-то завязать разговор, и погладил отделанную деревом крышку «бардачка».

– «Вольво», – ответил режиссер, глядя на дорогу взором профессионального убийцы.

– А откуда, Дмитрий Антонович, вы узнали, где я живу? – Писатель наконец задал вопрос, беспокоивший его со вчерашнего дня.

– Нанял двух отставных гэбэшников – они вас и выследили!

– Нет, я серьезно! – хохотнул Кокотов.

– А если серьезно – я живу от вас через два квартала. Дом Госснаба знаете?

– Знаю. Хороший дом. Из бежевого кирпича и окнами в парк…

– Точно.

– И давно вы там живете?

– Еще коммуняки квартиру дали.

– Та к вы вроде… с коммунистами…

– Я – да! А жена – нет. Она у меня по снабжению всю жизнь.

– Повезло. Только что-то я вас ни разу не встречал здесь, в нашем районе…

– Встречали. Но я часто в отлучках. Иногда подолгу… Потом, я на машине езжу, а вы пешком. Но однажды мы все-таки сталкивались. Помните, в прошлом году на вас собака набросилась?

– Здоровая такая! Черная. Конечно, помню… Она же мне штаны разорвала! – почти радостно подхватил Кокотов.

– Ну, вот – это был мой Бэмби. Незабвенный Бэмби!

– Ничего себе, Бэмби. Его-то я помню. Очень, кстати, необычная собака…

– Помесь черного королевского пуделя с ризеншнауцером. Страшное дело: пуделиная дурь, помноженная на ризеншнауцерскую агрессивность!

– Действительно, странный пес! Ни с того ни с сего… А вот вас я совершенно не запомнил! Наверное, от испуга.

– Наверное. Вы никогда не писали про собак?

– Нет, – сознался Кокотов.

– Напрасно. Настоящий писатель обязательно должен сочинить что-нибудь про собак, про детей и про выдавленного раба.

– А вы про собак ничего не снимали?

– Нет, но у меня есть роскошный сюжет для короткометражки. Рассказать?

– Если не жалко…

– Не жалко! – Режиссер поудобнее устроился в водительском кресле. – Вообразите себе, Андрей Львович, такую историю. Некий гражданин (назовем его Василием) выходит, как и вы в прошлом году, вечером во двор своего дома – подышать воздухом. Он только что в хлам рассорился с женой, и все внутренности у него вибрируют от гнева, как у дешевой стиральной машины. Семейная жизнь представляется ему гнуснейшим способом существования, недостойным взрослого человека. Умиротворяя себя сладостными картинами предстоящего развода и будущего упоительного мужского самоопределения, он прогуливается меж дерев, постепенно приходя в себя. Но вдруг из темноты с омерзительно-визгливым лаем ему под ноги бросается лохматая болонка, похожая на тряпичную швабру, какими моют кафельные полы. От неожиданности Василий страшно пугается, хватается за сердце и с холодной оторопью понимает, что никуда он из семьи не денется, что это, как выразился Сен-Жон Перс, «парное одиночество» у него навсегда, что вот так, до гроба, он и будет брести по жизни, булькая внутренней тоской…

А следом за визжащей собачонкой из темноты вышел хозяин (назовем его Анатолием) и произнес подлейшую по смыслу фразу: