banner banner banner
Аркадиана. Повесть
Аркадиана. Повесть
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Аркадиана. Повесть

скачать книгу бесплатно


Я бросаюсь на кухню. Там в картонной коробке, на полочке – остатки бабушкиных лекарств. Надо что-нибудь хлебнуть, чтоб малость поплохело. Вот сердечные, подходит… При таком запахе волей-неволей поверишь в неприятности… Валокордин… я трясу пузырек в рот и брызгаю несколько капель на платье. Вера возникает в дверном проеме, скептически наблюдает за мной и роняет:

– Ну-ну. Королева котов будешь. Сто лет не отмоешься.

– Ничего… – бормочу я. – Все в наших руках… – я кидаю в рот нитроглицерин. – Главное, чтобы было убедительно…

Я поворачиваюсь к Вере, внутри начинает что-то биться, кровь подкатывает к голове, и все пропадает. У меня закрыты глаза, и мне чудится, что надо мной кто-то стоит. Кажется, у него много глаз… шесть. Хотя я не вижу, я уверена. Чей-то голос говорит:

– Ожерелье приберите… за диван упало.

Я поднимаю руку к шее, на законное место гладких бабушкиных бус. Бус на месте нет, я лежу, но глаз открыть по-прежнему не могу.

– Где они… – говорю я, но язык не слушается. Кажется, мне плохо. Теперь я точно чувствую, что мне плохо. Я все-таки открываю глаза. По комнате разлит прожекторный свет, я лежу на диване в одних трусах, прикрытая пледом, Вера, озабоченно закусив губу, держит нитку свисающих из кулака красных, словно кровь, шариков, за столом, перекосив плечо, что-то пишет неизвестная женщина в натянутом халате, а на табуретке в изножии блестит пустая ампула.

– Дай… – говорю я и протягиваю руку.

– Да подожди ты! – отмахивается Вера и продолжает жевать блестящую губу. Но потом вкладывает бусы мне в руку. Я сжимаю нагретые Вериным теплом стекляшки. Мне так спокойнее.

– В аптеку сходите, – устало говорит женщина, отодвигая на угол стола клочок бумаги и оборачивая ко мне лицо запыленного, из похода, пехотинца. – Ну что? Как себя чувствуете?

– Лучше всех, – говорю я, еле ворочая языком.

Женщина равнодушно кивает. Видно, что ее не тянет в подробности.

– До свиданья, поправляйтесь, – громко, дабы правильно расслышали, говорит она, встает и, гремя пластмассовым чемоданом, как пенсионер пустыми бутылками, исчезает. Вера бежит следом. Дверь хлопает. Я остаюсь на несколько секунд одна, и мне страшно. Пахнет валокордином – не пойму теперь, откуда. Я кутаюсь в плед, и меня раздражает, что он колется.

Потом возвращается Вера. Она, не глядя на меня, садится на диван, качнув кистями, складывает крылышки под шалью и, как-то печально наклонив голову, наблюдает под столом горизонт, словно он там есть.

– Свет погаси, – говорю я, натыкаясь на мешающие зубы. У меня уже лучше получается.

Вера встает и хлопает ладонью по рубильнику.

– Дура, – говорит она грустно. Потом нашаривает наощупь мою руку и слабо сжимает ее. – И чего ты добилась?

– А мама? – говорю я тревожно. – Мама приходила?

Вера качает головой.

– Нет, – говорит она.

Мы обе молчим. Я ежусь. Колкая пледовая ткань раздражает, не принося тепла.

– Есть у каждого бродяги сундучок воспоминаний… – глубокомысленно выговариваю я со вздохом, все еще борясь с зубами. Коли уж плохо, могу позволить себе пофилософствовать…

– Тебе чаю приготовить? – спрашивает Вера.

– Горячего, – говорю я мечтательно. Сто лет мне не готовили.

Вера уходит на кухню, а я лежу, и ни о чем не думаю. Как будто голову заморозили. Тяжесть постепенно уходит. Появляется Вера с любимой моей Дулевской чашкой.

– Что это было? – спрашиваю я.

– Идиотизм, – лаконично отвечает Вера, пряча глаза. – И я тоже идиотка…

Неумелый жидкий чай пьется, как амброзия. Я чувствую себя, в общем, прилично. Слабо, но вменяемо. Физическое состояние в сравнение не идет с моральным тяжелокирпичным ощущением преступления. Перед собой. Знаю же, идиотка, что не могу позволить роскошь болезни…

– Извини, – говорю я.

– Бог простит, – отвечает Вера.

Безмолвная Верина близость пугающе надвигается на меня. Вера мне ближе всех родных… Может, от немощи… Хорошо, что мама не пришла. Что бы она увидела – что опять ее дочь попала в дурацкую историю?

– Хочешь, я тебе стихи почитаю? – спрашивает Вера тихонько. – Хочешь, Бродского?

– Угу, – говорю я лирически, снова вздохнув. – Под него вешаться хорошо. В самый раз.

Вера фыркает.

– На тебя не угодишь, – говорит она.

Я тоже смеюсь. Что ж теперь, рыдать, что ли? Вера приносит себе чашку, рассеянно ставит на драный пол, и мы вместе пьем чай. Вечереет. В сизом небе повисает, как отсвет полярного сияния, отражение невидимых электрических россыпей.

– Тебе надо работу найти, – говорит Вера, встрепенувшись, как цветастая жар-птица, от задумчивости. – А то скиснешь. Чего дома сидеть и ждать милости от природы? На работе все-таки возможности… общение… адреналин какой-то. И ты себя уважать будешь, и они к тебе сразу проникнутся.

– Работа это хорошо, – соглашаюсь я. – Только меня кроме как уборщицей не возьмут. Я делать ничего не умею… Знаю кучу формул… умею варить щи… носки вязать на четырех спицах… все, пожалуй. Или продавщицей. Всякий труд, конечно, почетен, но вступать в корпоративный цех продавщиц мне что-то не хочется. И стимула морального нет. Государству служить нет смысла за неимением такового, а рвать жилы на чужого дядю, чтоб он виллы на Канарах покупал…

Я лукавлю. Конечно, я бы пошла работать. Даже на дядю, чтоб ему лепной потолок Канарской виллы на плешь свалился.. Но есть подсознательное убеждение, что меня никто не возьмет. Не берут же Саша с Георгием Александровичем. Они уверены, что лучше платить девять тысяч, чем подпускать меня к производственному процессу. Я-то знаю… И продавцом быть не хочется. Есть в этой профессии что-то садо-мазохическое. Отличное от сексуальной нормы. Если судить по нашему Седьмому континенту, то когда он был универсамом номер три, там хамили продавцы, а теперь хамят покупатели, причем хамят так, что нос сунуть боязно, обязательно наедет какой-нибудь кретин с тележкой, ликующий от того, что жизнь удалась. Наверное, контингент строго поменялся местами… Я не любитель извращений, и первому, кто квакнет, размажу по морде или волшебный йогурт со всеми витаминами и кусочками натуральных фруктов или какой другой божественный продукт, так что лучше не пытаться…

Вера задумывается.

– Да, у моего мужа все одни халдейки такие… – произносит она прочувствовано, голосом эксперта, нажившего опыт не в кабинете, а в тяжелых полевых условиях. – Слушай, а давай мы Мишку Горячева попросим? Он теперь большой человек.

– Нда? – спрашиваю я вяло, разглядывая круговое вращение чаинок. – И чем он большой? Что отрасло у него?

Мишка – наш бывший одноклассник. Сонный парень с вечно немытой головой. По крайней мере, я его таким помню.

– Ну! Мишка-то! – говорит Вера. – Он сейчас, знаешь, куртки шьет. У него целая фабрика. Во Вьетнаме. Джинсы тоже…

– От Версаче? – говорю я, представляя унылый текстильный склад. – Я думала, их в Малаховке шьют.

– В Малаховке невыгодно, дороже… себестоимость, – говорит Вера авторитетно и облизывает ложку. – Энергоемкое производство в Малаховке. Помещение снимать, освещать, топить… А во Вьетнаме машинку под пальму поставил – и больше ничего не надо. Круглый год. И взятки меньше.

– А.. – говорю я с легкой оторопью от азиатской перспективы. – Но я во Вьетнам как-то… Да и диоксином их травили… будет морда, как у украинского президента. И шить я не умею.

– Зачем во Вьетнам? – спрашивает Вера рассудительно. – Там тамошние… черные люди работают. А здесь у него и сбыт, и таможня, и дилеры всякие, или кто там еще… Давай к Мишке сходим. Он же тебя помнит. Я у мужа еще спрошу, но у него у всех знакомых, как назло – либо палатка, либо автосервис… либо диспетчеры на телефонах нужны.

Она вытягивает эпилированные, в мелких ссадинах, ноги и поглаживает колено.

– Мишка, – говорю я тупо. – Ну Мишка так Мишка. А он где?

– Да здесь же, – говорит Вера. – У него офис в общаге. Надо узнать, он сам в Москве или по миру бегает…

Мишка. Я судорожно вспоминаю. Может, шарахаясь от прохожих, я его видела когда-нибудь? Может, я его не узнаю? Или он лысый, и ему уже мыть-то нечего – на голове, во всяком случае?

– Ну! Что ты. Он крутой такой, – говорит Вера и весело смеется неведомым воспоминаниям. – Круче только яйца, выше только звезды… Пузо – во, пальцы веером… секретарш завел штук пять. Пойдешь к нему секретаршей? – она пихает меня в бок.

– Нужна я ему, – говорю я. – Стара я секретаршей. Вон во всех объявлениях: до двадцати восьми лет.

– Ладно прибедняться, – говорит Вера и безаппеляционно, как учительница русского, добавляет: – Твой любовник тебя совсем подавил. Он энергетический вампир. У тебя вон, смотри, уже комплекс неполноценности.

– У меня он по жизни, – говорю я. – При чем тут любовник.

Вера что-то поднимает с пола. Это бантик, которым я, оригинальничая, прихватываю волосы. Она расправляет его на ладони, как коллекционную бабочку, и зачем-то дует. Потом гладит меня по каменной голове.

– Эх ты Нинка, Нинка, – говорит она.

Когда она уходит, мне существенно лучше. Вечер. Вместо соловьев долетают резиновая гарь от подожженного мусорного бака и уличный шум. Я включаю телевизор с новостями. Плавающий на экране дикторшин призрак, делая умное лицо, сообщает, что жителям штата Мериленд явился поросенок-мутант. Я мучительно соображаю, пришла ли я в себя, и, если не галлюцинирую наяву, что за штат Мериленд, на какой планете расположен, и что нам с аудиторией за дело до тамошних поросят. Можно залезть в Интернет, но новости, помимо кривого отражения земных медиа, и там ковырять по крупицам, да и дорого… Лучше сэкономить… Оставаясь в неведении относительно мировых событий, я выключаю телевизор. Пора спать. Я устала.

Телефон молчит. Никого из родных не волнует, что со мной. Может, Вера перепутала телефон? Может, она позвонила не туда?

Утро. Надо что-то делать. Надо убирать квартиру, но не хочется. Я не люблю свою квартиру. Убирать ее – безнадежное дело. В квартире не было ремонта с момента сдачи госкомиссии тридцать лет назад. У бабушки не было денег. У меня тоже. В результате я обитаю в совковом безобразии, прошедшем тридцатилетний срок износа. Стены кривые, окна раздолбанные, двери и плинтусы неровные, и в неровностях забилась грязь, которую не отмыть. Ленолеум на кухне страшен как третья мировая, плитка в ванной держится на честном слове, потолок в потеках, краны не держат воду. Мебели лет пятьдесят. Дверцы шкафа скрипят так, что слышно через два этажа. Причем скрипят не петли, а рассохшиеся доски, так что заливать масло бесполезно. Бомжатник. Конечно, нормальному человеку приходить сюда не хочется, он сюда носа не сунет, нормальный человек…

Хлеб я держу в холодильнике. Потому что в квартире живут какие-то невыводимые мелкие мошки. Это бабушкино наследство – она хранила запасы крупы со времен карибского кризиса. Я выкинула все, кроме мыла. Этот привет от советской власти – в ящике на балконе. Еще я выкинула тряпки, вообще весь хлам. Остались только две вязаные салфеточки – их положено крахмалить, но я не умею – и фарфоровый юный пограничник, обнимающий собаку. И несколько бабушкиных книг – «Фрегат «Паллада», пьесы Островского, том Есенина, «Детские годы Багрова-внука». Интуитивным крестьянским чутьем бабушка предпочитала классику. Наследство от мужа – старый компьютер, который он намеревался выкинуть, наладонник, который я вовремя засунула в сумку, утаив от бдительного глаза, и древний мобильный телефон величиной с кирпич. Наладонник – это моя библиотека. Когда я буду богатой, я куплю уйму книг, куплю большую квартиру, в которой их можно разместить, буду сидеть и листать репродукции в художественных альбомах. И никуда не ходить. Только я не буду богатой.

Наладонник – это суррогат. Аналог резиновой женщины. Я время от времени мечтаю взять в руки книгу, провести пальцами по бумаге и вдохнуть запах типографской краски и клея. А пока приходится в очередной раз запитывать от сети это чертово устройство. Запитывать с риском для жизни. Розетки у меня тоже никуда не годятся, от одной идет по обоям горелый черный след. Пользоваться ею страшно, но деваться некуда.

Я грызу горбушку, макаю ее в кислый хрен, и пытаюсь вспомнить, нравилась я Мишке или нет. Не помню. Вечно я не помню самого главного. Вообще из школы я вынесла что-то не то. Законы Кеплера зачем-то до сих пор помню (и кто это придумал учить?) … А серьезные вещи, от которых подчас зависит судьба, вылетают из головы бесследно… Наверное, я в самом деле урод.

Звонит телефон. Это Вера меня инспектирует.

– Ну? – спрашивает она строго. – Как дела?

В кои то веки кого-то интересуют мои дела. Так и тянет получить удовольствие.

– Друг мой, друг мой, – всхлипываю я. – Я очень и очень болен… Сам не знаю…

– Что, тебе плохо? – спрашивает Вера испуганно.

– Нет, – говорю я довольно. – Просто я еще не протрезвела.

– Тогда все в порядке, – говорит Вера, облегченно выдохнув.

Потом я прихорашиваюсь. Одеваться я вообще-то люблю меньше, чем раздеваться. Во-первых, нет высокой цели, во-вторых, не во что. Все лето я хожу в любимом сером платье, с ниткой копеечных бус. Волосы у меня пышные, я их распускаю на уши, и кончики прихватываю маленьким красным бантиком. Моя в деревне воспитанная бабушка считала, что распущенные волосы прилично носить только в постели. Но себе и этого не позволяла.

На улице я встречаюсь с Верой, и издали, из-за боярышниковой колючей заросли на радость детям, получаю ее неодобрительный взгляд.

– У тебя нет ничего менее сиротского? – спрашивает она скептически.

– Что ты понимаешь, – отвечаю я небрежно (где ее учили быть тактичной?) – Когда-то это было хорошее дорогое платье.

– Очень давно. Хотя… – она вздыхает, исчерпывая литературные рамки возможной дискуссии. – А на лице? Это что за стрелы вместо глаз? Мягче надо… плавнее.

– Я с детства не любил овал, – мрачно говорю я. Буду я еще подлаживаться под какого-то Мишку. – Я с детства угол рисовал.

– Оно и видно, – говорит Вера.

Сама она так и светится – розовая кожа, чуть подправленное лицо, яркий костюм. Первый раз вижу, чтоб кому-то шел пронзительный васильковый цвет. Она натуральная блондинка, а сейчас обесцвечена в платину. Я рядом с ней – гадкий утенок. Но какой уж есть.

Мы идем по кварталу, и нам весело. Вера рассказывает о муже, о любовниках до мужа, о любовниках при муже, и я понимаю, что живется ему не скучно. Впрочем, он бизнесмен – ему не до пустяков. Правильный цельный человек. Мой второй муж вечно к каким-то мелочам цеплялся, все от отсутствия больших жизненных задач и социально зрелых критериев… Мы проходим мимо детской площадки, на которой неизвестный (мне) с аппаратом тридцать лет назад сфотографировал нас с мамой. Черно-белый снимок, я стою, надувшись, и гляжу исподлобья, а Ленка ковыряется в песочнице, и виден только холмик вечной детской шапочки. Мама получилась очень эффектно… А вместо магазина железных дверей был ремонт обуви, и пахло резиновым клеем… И жуткие очереди, которые я ненавидела. Очереди были везде, но здесь почему-то особенно.

Еще был магазин тканей, куда мама иногда заходила – с нами на поводке. Я до сих пор помню свой детский шок от впервые увиденного отражения в полноразмерном зеркале. Сколько мне было? Два года? Или меньше? Ходить я тогда умела…

Наконец мы подходим к общежитию с вывесками и транспарантами по всему зданию, как на первомайской демонстрации. Самого общежития давно нет (быть может, пара комнат). В холле индусы торгуют жемчугом и ониксовыми вазами, с банкеток вдоль стены злобными глазами пялятся клиенты нотариальной конторы, тихо дремлет девочка над образцами паркета, в углу груды коробок с пылесосами. Я вспоминаю, что мой пылесос уже дышит на ладан, но Вера тащит меня в коридор, явно знакомым путем, за мощную, до потолка дверь без опознавательных знаков.

Я готовлюсь увидеть пять голоногих секретарш, но за дверью одна, лет под сорок, поднимает на нас беспокойные и странно веселые глаза. В нормальном рабочем процессе нет места такой подозрительной веселости… Когда она опознает Веру, еще более оживляется. Мне становится не по себе – уж не наркотики ли здесь фасуют. Куртки куртками, а одно другому не мешает… Секретарша подпрыгивает на месте и восторженно восклицает:

– Ой, Верунчик! Летит! Улетает! Только что билеты принесли.

При этом она часто-часто переводит взгляд с Веры на меня и обратно. Кажется, она и сама сейчас улетит. Нет впечатления, что она вообще обременяет себя подчинением каким-то законам, тем более гравитации.

– Одни заботы! – соглашается Вера равнодушно-сочувственно, но не тормозит движение по приемной.

– И не говори, Верунчик, и не говори, – причитает секретарша уже нам вслед.

Мы врываемся в кабинет. Здесь кондиционированно холодно, и из-за полированного стола взмывает мгновенно узнаваемый Мишка. Он действительно пузатый, не лысый, и волосы такие ж, словно он месяц в геологической экспедиции сидел над костром и ни разу не мылся. Вид, правда, уже не сонный, к тридцати годам проснулся – улыбка от уха до уха, и кривые зубы блестят. Понятно, что Вьетнам – не Европа, на зубы, как в конюшне, не смотрят, визитами к стоматологу можно не утруждаться…

– Девчонки! – говорит он, разводя руками. Полы пиджака у него расходятся, как у летучей мыши. Он подходит ближе, и я чувствую шипроподобные духи. Борт простеган вручную. Пижон. Мой бывший муж тоже любил простеганные вручную пиджаки. Я имею в виду, второй муж.

– Мишаня! – говорит Вера с претензией. – Что за дела? Мы пришли хорошо провести время, а ты…

– Девчонки! – повторяет Мишаня. – Мы коньячку сейчас, и я в дорогу. Ну что делать, без меня ничего не могут… Здорово, зайка, – он обнимает меня. – Ишь какая ты, ишь какая!

Он разливает по стаканчикам с московским гербом коньяк и грозит мне пальцем.

– А я тебя вижу иногда, вижу. Гордая! Ходит, не замечает…

– Тебя ж не узнать, – отвечаю я. – Похорошел как кинозвезда.

Мы выпиваем по рюмке. Какой он деловой человек! У него и лимона-то нет. Даже Ренат, отягченный десятками поколений непьющих предков, всегда держит в ящике лимон. Хотя коньяк у Мишки хороший… Я замечаю, что после первой же рюмки его глаза заволакивает.

– Летать, – говорит он. – Брр… Боюсь я летать, девчонки. Самолеты – хлам. Один раз попал, шасси не вышло. Думал, не залезу никогда больше в этот гроб… Давайте еще по одной. Трезвым не полечу… Они уже в воздухе еле держатся. Ресурс на пределе… Скоро посыплются оттуда один за другим, только знай разбегайся…

Приходится выпивать еще по одной.

– Не век же им летать… – бормочет Мишка. – Когда-нибудь кончится, обломаются крылышки-то…

Ясно, что ему не до моих проблем. Вера пытается несколько раз вернуть его к теме работы, но Мишка упорно, словно на пути к далекой цели, опрокидывает пятую, и мысли его в воздухе, выше птиц и облаков. Словами его на землю не вернуть… Я жду, когда он поставит бутылку, забираю его руку, подношу к губам кисть величиной с хорошую гантелю и медленно и протяжно целую. Мишка обалдело просыпается, и даже Вера от таких выкрутасов округляет глаза. Потом я отпускаю его руку и берусь за рюмку, как будто ничего не произошло.

– Спокойно, дружище, спокойно, – говорю я ошалевшему Мишке, похлопывая его по плечу. – Мы еще увидим небо в алмазах.