banner banner banner
Сравнительные жизнеописания
Сравнительные жизнеописания
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Сравнительные жизнеописания

скачать книгу бесплатно


Сабиняне владели уже Капитолием. Ромул в ярости вызывал их к битве. Татий принял ее смело, ведая, что в случае неудачи имел крепкое к отступлению место. Пространство, на котором надлежало им сразиться, было окружено многими холмами. По неудобности положения казалось, что для обеих сторон битва долженствовала быть жестока и опасна, ибо теснота места не позволяла ни отступать, ни преследовать далеко неприятеля. Случилось, что за несколько дней прежде река разлилась и оставила по себе на низких местах, где ныне площадь, глубокий, но неприметный ил, которого видеть и избежать было невозможно. Сабиняне по неведению неслись к сему месту. К счастью их, некто по имени Курций, человек знаменитый, отличный славою и храбростью своей, сидя на коне, ехал далеко впереди всех. Он был завезен в эту топь, в которой увяз конь его; несколько времени бил он его и понуждал оттуда выйти; но так как это было невозможно, то сошел с него и спасся один. Это место и поныне называется «Курциево болото» (Lacus Curtius).

Этот случай заставил сабинян избегать того места. Они сражались отчаянно; победа была сомнительна. Многие пали на месте; меж прочими и Гостилий, которого почитают мужем Георсилии и дедом Гостилия, воцарившегося после Нумы. Битвы продолжались несколько дней сряду. Достопамятнее всех последняя, в которой Ромул был ранен в голову и едва не упал. Он не мог долее противостоять сабинянам; римляне принуждены были им уступить. Они бежали к горе Палатинской, быв прогнаны с равнин. Ромул наконец, пришед в себя, хотел идти с оружием в руках навстречу бегущим. Громко кричал им, чтобы остановились и возвратились к сражению. Но видя, что все было в великом расстройстве и никто не смел противостоять неприятелю, воздев руки к небу, просил Юпитера удержать войско от бегства, восстановить силы римлян и отвратить от них погибель. Едва он окончил мольбу свою, как многие устыдились царя своего; бегущие вдруг ободрились, сперва остановились они на том месте, где ныне храм Юпитера Статора, что значит «Останавливающий»; потом стали в строй, отразили сабинян и прогнали до того места, где ныне дворец Регии* и храм Весты.

Здесь приготовлялись они к возобновлению сражения с прежнею яростью, как вдруг зрелище необыкновенное, которого никакими чертами изобразить неможно, остановило их. Похищенные дочери сабинян, сбегаясь отовсюду с криком и воплем, сквозь оружия и по телам мертвым, как бы одушевленные божеством, стремились к мужьям и к отцам своим. Одни с малыми детьми в своих объятиях, другие с растрепанными волосами называли то сабинян, то римлян нежнейшими именами; и те и другие смягчились и дали им место среди самого ополчения. Рыдания их всем были слышны; все тронуты были жалостью от сего зрелища, а еще более от их слов, которые начинались сильными и справедливыми жалобами и кончились самыми убедительными просьбами и молением. «Чем оскорбили мы вас, чем виновны мы перед вами, – говорили они, – за что мы от вас претерпели жесточайшие горести и ныне претерпеваем? Мы похищены насильственно и беззаконно теми, кому ныне принадлежим. По похищении нашем, оставленные, забытые отцами, братьями, родственниками, на долгое время мы принуждены были неразрывными узами соединиться с теми, кто для нас был всего ненавистнее; мы доведены до того, что должны страшиться за оскорбивших нас, за похитителей наших, когда они сражаются, и оплакивать их, когда они погибают. Не тогда пришли вы избавить нас и за нас отмстить, когда были мы еще в девстве; ныне у мужей вы отнимаете жен, сынов лишаете матерей. Помощь, ныне вами оказываемая несчастным, горше забвения и предательства вашего. Такова любовь их к нам! Такова жалось к нам ваша! Когда бы за что-либо другое вы между собой сражались, то не надлежало бы вам, сделавшись через нас отцами, дедами, родственниками, прекратить войну? Если война эта предпринята ради нас, унесите нас с зятьями и детьми, возвратите нам отцов и родственников, не отнимайте мужей и детей; заклинаем вас: не соделайте нас вторично пленницами». Таковы были представления Герсилии; другие женщины присоединили к ней просьбы свои. Заключено было перемирие, и полководцы сошлись для переговоров. Между тем женщины приводили к отцам и братьям мужей и детей своих, приносили пищу и питье имевшим в том нужду; пеклись о раненых и относили их в свои дома. Показывали им, что они управляли домом; что мужья уважали их и обходились с ними с почтением и любовию. Наконец был заключен мир на следующих условиях: чтобы сабинянки, желающие оставаться с мужьями своими, были освобождены от всякой другой работы, кроме пряжи, как выше сказано; чтобы римляне и сабиняне жили в одном городе; чтобы город назывался Римом, по имени Ромула, а чтобы все жители назывались «квиритами»* по имени отечества Татия; чтобы Ромул и Татий царствовали и предводительствовали войсками вместе. Место, на котором заключены договоры, называется поныне Комитием* от латинского слова «комире» (comire) – «сходиться».

Таким образом, число граждан удвоилось. Сто сабинян причислены были к патрициям; легионы состояли уже из шести тысяч пеших и шестисот конных*. Все жители разделены были на три племени; принадлежащие Ромулу названы Рамны; Татию – Татии; третье племя названо Лукеры от слова «лукос» (lucus) – «роща», ибо в ней многие находили себе безопасное убежище и получали права на гражданство. Разделение народа на три части доказывается тем, что римляне называют племя трибами; начальники племен называются трибунами. Каждое племя разделено было на десять курий, которые, как говорят, названы были именами похищенных сабинянок, но это, кажется, ложно, ибо многие из них получили свое название от мест.

Римляне почтили женщин еще другими преимуществами, каковы суть следующие: мужчины уступали им дорогу, когда с ними встречались; не позволяли себе говорить перед ними ничего неблагопристойного и показываться нагими; когда они были обвиняемы в смертоубийстве, то не принуждали их являться пред судьей; дети их носили на шее украшение, называемое «буллой», по сходству его с водяным пузырем, и одежду с пурпуровой обшивкой*.

Цари рассуждали между собой о делах государственных, посоветовавшись наперед с своими сенаторами; после того собирали всех воедино. Татий жил там, где ныне храм богини Монеты*; Ромул – близ места, называемого «ступенями прекрасного берега», подле спуска с горы Палатинской в Большой цирк. На этом месте, как говорят, росло священное кизиловое дерево. Повествуют, что Ромул, желая некогда испытать свои силы, бросил с горы Аветинской копье, которое было из этого дерева. Конец копья столь далеко вошел в землю, что никто не мог его вытащить, хотя многие пытались; дерево укоренилось в плодородной земле, пустило ветви и поднялось высоко. Потомки Ромула окружили его стеной, стерегли и почитали как нечто священнейшее. Когда кто примечал, что оное не цвело, не зеленело и как бы увядало, кричал о том всем тем, кто ему попадался навстречу. Слышащие его, как бы на пожаре, просили воды; отовсюду сбегались люди, неся сосуды с водой. Говорят, что когда Гай Цезарь* строил ступени, работники, копая близ этого дерева землю, повредили его коренья, и оно засохло.

Сабиняне приняли месяцы римские. В жизнеописании Нумы говорится подробнее то, что более замечательно в них. Ромул ввел в употребление сабинские щиты, переменил оружия свои и у воинов, которые прежде носили щиты аргосские*. Праздники и жертвоприношения были между ними общи; оба народа удержали свои древние торжества и установили новые, из числа которых есть праздники Матроналий и Карменталий*. Первый учрежден в честь женщин за прекращение ими брани. Богиня Кармента, которая, по мнению некоторых, есть Мойра, или Судьба, предстательствующая при рождении людей, была особенно почитаема матерями. Другие уверяют, что жена аркадянина Эвандра, пророчица, издававшая свои провещания в стихах, прозвана Карментой от слова «кармена» (carmina) – «стихи»; настоящее же ее имя было Никострата. Многие держатся мнения, что слово «кармента» значит «лишенная ума» – по причине исступлений, которым по вдохновению была подвержена: от слов «карере» (career) – «лишаться» и «ментем» (mens) – «ум». О Парилиях упомянуто выше.

Праздник Луперкалий, судя по времени, в которое отправляется, кажется, есть праздник очищения, ибо происходит во дни, почитаемые несчастливыми*, месяца февраля, который можно перевесть очистительным. Самый же день празднования назывался в древности Фебрата. Название «Луперкалии» значит, собственно, «волчий»; по этой причине почитается весьма древним постановлением аркадян, переселившихся с Эвандром в Италию. Вероятно, имя это происходит от «волчицы», ибо мы видим, что луперки, или жрецы Пановы, начинают свой бег с того места, куда Ромул был выброшен. Трудно найти причины тому, что происходит на сих празднествах. Жрецы закалывают коз; к ним приносят двух отроков благородного происхождения. Одни касаются их чела окровавленным мечом; другие отирают их волной, омоченной в молоке. После сего обряда отроки должны смеяться. Разрезавши кожи закланных коз, бегают они нагие, опоясавшись кожей, и бьют ремнями всех, встречающихся с ними. Молодые женщины не убегают от этих ударов, ибо верят, что они могут способствовать к плодородию и счастливому разрешению от бремени. В этом празднике отлично то, что луперки приносят в жертву собаку. Некий Бутас, описавший в своих элегиях баснословные причины некоторых римских обрядов, говорит, что Ромул, одержав победу над Амулием, побежал с восхищением к тому месту, в котором волчица кормила его с Ремом во младенчестве; что праздник Луперкалий есть подражание тогдашнему беганью и что благородного происхождения юноши бегают и бьют всех, кто с ними встретится, так же как в то время Ромул и Рем бежали из Альбы с обнаженными мечами. При том говорит, что окровавленный меч прикладывается к челу в знак тогдашнего убийства и крайней их опасности; обтирают же молоком – в память их вскормления. Гай Ацилий* повествует, что до создания Рима Ромул и Рем потеряли стада свои; что они, помолившись Фавну, сняли одежду, дабы легче им было бежать и не потеть. По этой причине и луперки бегают нагие. Если эта жертва есть очистительная, то заклание собаки служит, может быть, к очищению. Греки в очищениях закалывают щенят и употребляют обряд, называемый «перискилакисм»*. Но если жертва эта есть жертва благодарственная волчице за спасение и вскормление Ромула, то не без причины закалывается собака. Их умертвляют за то, что они беспокоят луперков во время беганья.

Уверяют, что Ромул первый установил хранение священного огня и определил священных дев, называемых весталками. Другие приписывают это учреждение Нуме. Впрочем, известно, что Ромул был богопочтителен и сведущ в гаданиях. Он носил всегда в руках прорицательный жезл, называемый «литюон» (lituus). Это есть загнутая трость, которой авгуры, или наблюдатели полета птиц, начертывают на небе нужное им пространство*. Она хранилась в Палатине и исчезла во время галльских браней при взятии города.

По изгнании варваров найдена под глубоким пеплом без всякого от огня повреждения, хотя все прочее было пожрано огнем.

Ромул издал некоторые законы; самый строгий из них есть тот, которым запрещается жене разводиться с мужем, но позволяется мужу отсылать от себя жену за отравление ядом, за подмену детей, за нарушение супружеской верности. Когда кто по другим каким-нибудь причинам разводился с женой, то имения его одна часть отдавалась ей, другая посвящалась Церере. Отсылающий от себя жену обязан был приносить жертву богам подземным. К собственным его законам принадлежит и то, что он не положил никакого наказания за отцеубийство; но под именем отцеубийства разумеет всякое смертоубийство, почитая одно ненавистным, другое невозможным. Долгое время почиталось правильным мнение его об этом злодеянии. В продолжение шестисот лет не случилось в Риме ни одного отцеубийства. Только после войны с Ганнибалом Луций Гостий первый сделался отцеубийцей; но об этом довольно.

В пятый год царствования Татия некоторые родственники сего царя встретили на дороге посланников, шедших из Лаврента* в Рим; напали на них, хотели ограбить и, по причине их сопротивления, умертвили их. По свершении этого злодеяния Ромул хотел наказать преступников; но Татий колебался и отлагал наказание. В этом только случае примечен был между ними явный разрыв. В прочее время они управляли делами согласно и единодушно. Родственники убиенных, не получая законного удовлетворения потому, что Татий защищал виновных, умертвили его в Лавинии, когда он приносил вместе с Ромулом жертву, а Ромула, как государя правосудного, провожали с похвалами. Ромул похоронил тело Татия с честью на горе Авентинской, близ места, называемого Армилустрия*; но нимало не думал мстить за его убиение. Некоторые писатели свидетельствуют, что лаврентияне, страшась его гнева, выдали ему убийц и что Ромул, отпустив их, сказал: «Убийство убийством заглажено». Это подало повод подозревать его. Многие думали, что для него было приятно лишиться соправителя. Однако это не произвело никакого возмущения. Сабиняне пребыли спокойны. Одни были привержены к нему; другие страшились его силы; многие, почитая его божеством, были исполнены к нему почтения. Не только подданные его, но многие иноплеменные народы удивлялись Ромулу и чтили его. Древние латиняне* заключили с ним союз и соединились дружбой.

Ромул завладел соседственным городом Фиденами, послав туда, как говорят, неожиданно конницу, которой велел отломить петли городских ворот; вскоре приспел туда и сам. Другие говорят, что фиденцы первые напали на его землю, грабили и разоряли предместья города и что Ромул, поставив засаду, многих умертвил и завладел их городом. Он не разрушил его; но сделал римским поселением и послал туда две тысячи пятьсот жителей в апрельские иды.

Вскоре после того Рим заражен был язвой; люди умирали внезапно без всякой болезни. Самая земля не приносила плодов, и животные не рождали. В городе выпал кровавый дождь. И так к стольким бедствиям присовокупился еще страх гнева богов. То же самое происходило и в Лавренте. Это заставило всех думать, что боги наказывают оба города за то, что не отомстили за умерщвление Татия и посланников. Когда с обеих сторон убийцы были выданы и наказаны, бедствия городов явно уменьшились. Ромул очистил их обрядами, которые, как говорят, и поныне совершаются у Ферентинских ворот*. Еще до прекращения этой язвы камерийцы напали на римлян и пробежали страну их, полагая, что они, в толикой слабости, противостоять им не могут. Ромул вышел против них, разбил в сражении и умертвил их шесть тысяч. Завладев их городом, половину жителей переселил в Рим и в секстильские календы перевел туда из Рима вдвое жителей против того, что там оставалось. Вот какое множество было у него граждан, хотя Рим существовал еще не более шестнадцати лет! Сверх других добыч привез он из Камерии медную, о четырех конях колесницу, которую и поставил в храме Вулкана с кумиром, представляющим себя, венчаемого победой.

Между тем как Рим усиливался, слабевшие соседи покорялись, довольствуясь тем, что могли жить в покое; но сильнейшие, страшась римлян и завидуя им, думали, что не должно оставлять Ромула без внимания; что надлежало противиться всеми силами его возвышению. Первые из тосканских народов – вейенты*, владевшие обширной страной и населявшие город многолюдный, начали войну тем, что требовали назад Фидены как город, им принадлежавший. Это было не только несправедливо, но и посмеяния достойно, ибо когда фиденцы находились в опасности и римляне нападали на них, они не подали им ни малейшей помощи, оставили их в их бедственной участи и требовали земли и домов их тогда, как ими владели другие. Ромул отвечал им на эти требования с ругательством. Тогда они, разделясь на две части, одной пошли против Федины, другой – навстречу Ромулу. При Фиденах одержали они победу и положили на месте две тысячи римлян. Другие, быв побеждены Ромулом, потеряли более восьми тысяч человек. После того дано было при Фиденах другое сражение, в котором, по признанию всех, величайшие подвиги произведены самим Ромулом, который оказал искусство, соединенное с смелостью, силу и быстроту сверхъестественные. Повествуемое многими, будто бы из четырнадцати тысяч падших неприятелей большая половина умерщвлена была рукой самого Ромула, не заслуживает ни малейшей вероятности, ибо и мессинян обвиняют в хвастовстве, по словам которых Аристомен* принес богам трижды гекатомфонию, или триста жертв за убиение им столького же числа лакедемонян. Разбив вейентов, Ромул позволил им предаваться бегству, а сам устремился на города их. После такого поражения они не могли устоять против римлян, просили мира, заключили союз на сто лет, уступили Ромулу часть области своей – так называемый Семптемпагий (то есть Семь селений) и находящиеся при реке соленые озера, а также дали ему в залог пятьдесят знаменитого рода граждан. Он имел торжественное шествие в идах октябрьских. За ним следовало великое множество пленных и предводитель вейентов, человек старый, который вел войну безрассудно и неприлично летам его. По этот причине хранится и поныне обычай, когда приносят победительные жертвы, проводить на Капитолий через площадь старика, одетого в пурпуровую одежду, с золотым на шее убором, называемым буллой, которую носят отроки. Глашатай кричит: «Продаются сардийцы!»* Говорят, что тосканцы суть поселенцы из Сард; Вейи же суть город тосканский.

Это была последняя война Ромула. Впоследствии не избег он того, что случается со многими – почти со всеми теми, которые велики и необыкновенным благоприятством счастья восходят на верх могущества и славы. Вознесенный своими подвигами, обнаруживал он надменность и гордость, какой прежде в нем не примечали; снисходительность и благосклонность его к народу превратилась в тягостное и ненавистное единоначалие. Оно оскорбляло взоры граждан самой одеждой его. Ромул носил алого цвета исподнее платье, а сверху пурпуром обшитую тогу*; делами занимался на троне; был всегда окружен молодыми людьми, называемыми «келерами» по причине быстроты их в услужении. Перед ним ходили другие, которые останавливали народ палками; они опоясаны были ремнями, дабы связать тотчас тех, кого он прикажет. Эти провожавшие его воины назывались «ликторы», от древнего слова «лигаре» (ligare), что ныне говорят: «аллигаре» (alligare) – «связывать». Ликторские палки называют «бакила» (bacillum). Может быть, что к этому слову прибавлена буква «к» и что прежде назывались они «литоры», от греческого слова «литургос» – «служитель народа». Греки и ныне называют народ «леитон», а чернь – «лаон».

После кончины деда его Нумитора в Альбе это царство принадлежало Ромулу; но он, угождая народу, представил альбанцам управляться самими собой и ежегодно посылал к ним начальника. Таким образом научил он сильнейших в Риме желать правления независимого и не единовластного, желать быть управляемыми и управлять в свою очередь. Уже патриции не участвовали нимало в правлении. Они имели лишь почтенное имя, отличались от других наружностью; но в совет собирались более по обычаю, нежели для подачи своего мнения. Они безмолвно внимали его повелениям, и единственное их преимущество состояло в том, что прежде других узнавали то, что было им постановлено. Все это было еще сносно, но когда он разделил сам от себя завоеванную землю воинам; когда вейетам возвратил заложников без согласия и совета сенаторов, то казалось уже, что он явно ругается над сенатом. Все это навело подозрение на сенат, когда Ромул вскоре после того исчез, что случилось в ноны июля (по-тогдашнему, квинтилия). О смерти его, кроме времени, ничего основательного и достоверного сказать нельзя. Поныне в этот самый день исполняются многие обряды, представляющие тогдашнее происшествие. Впрочем, не должно удивляться неизвестности о его смерти, вспомнив, что и Сципион Африканский*, отужинав в своем доме, умер; и о причине и роде смерти его никаких признаков не найдено. Одни говорят, что он умер скоропостижно, будучи больным и слабым от природы; другие – что он отравил себя ядом. Многие того мнения, что неприятели его напали на него ночью и задушили; однако Сципион лежал мертвый; все могли видеть его тело и догадаться о причине смерти. Ромул внезапно исчез и после него не найдено ни одной части его тела, ни куска его платья. Некоторые подозревали, что сенаторы напали на него в храме Вулкана, умертвили, разделили между собой его тело, и каждый из них вынес часть под своим платьем. Иные утверждают, что не в храме Вулкана и не в присутствии одних сенаторов исчез он, но за городом, близ болота, называемого Козьим, где случилось, что собрался народ. Вдруг произошли на воздухе удивительные и черезвычайные перемены. Солнце затмилось*; земля покрылась мраком, сопровождаемым страшными громами, порывистыми ветрами и бурей, со всех сторон угрожавшей. Народ рассеялся и предался бегству; но патриции собрались вместе. Когда гроза миновала, Солнце воссияло и народ начал сходиться, стали искать царя, желали его видеть; но патриции не допустили их искать его и долее любопытствовать. Они велели всем оказывать почтение Ромулу, как похищенному богами, которому назначено из доброго государя быть для них благосклонным божеством. Народ поверил словам их и, поклоняясь ему, удалился, исполненный радости и приятнейшей надежды. Были и такие, которые, разыскивая истину сего происшествия, с досадой и неудовольствием наводили на патрициев страх, обвиняли их в том, что они умертвили царя и старались уверить народ в нелепых рассказах.

Между тем как все было в беспокойстве и смятении, Юлий Прокул, патриций из переселенцев альбских, знаменитейший родом и нравами отличнейший человек, верный Ромулу и пользовавшийся его благосклонностью, предстал перед народом и клялся всем, что есть священно, что Ромул явился ему на дороге прекраснее и величественнее, нежели был когда-либо, в блистательных и огнем горящих доспехах; что, изумленный этим явлением, он сказал ему: «За какую вину нашу, государь, и с каким намерением оставил ты нас, несправедливо обвиняемых в преступлении, – весь город сирым и погруженным в бесконечной печали?» Ромул на это ответствовал: «Прокул! Богам угодно было, чтобы, пробыв столько времени среди людей и основав город, которому предназначено быть величайшим силой и славой, потом я вознесся на небо, с которого низошел. Но ты будь счастлив и скажи римлянам, что мужеством и благоразумием они достигнут величайшей силы среди людей. Я, бог Квирин, буду покровителем вашим». Римляне поверили словам этим по причине клятвы и нравов говорящего. Кажется, что нечто божественное овладело тогда их чувствами, как бы они были в исступлении. Никто из них не противоречил ему; оставя все подозрения и обвинения, начали молиться Квирину как богу и просить его покровительства. Все это кажется подобно тому, что повествуется греками об Аристее Приконнесском* и Клеомеде Астипалейском. О первом они говорят, что умер в некоей красильне и что тело его сделалось невидимо, когда друзья его пришли его искать. В то самое время прибывшие в город путешественники уверяли, что они встретили Аристея, шедшего по Кротонской дороге.

Касательно Клеомеда* повествуется, что при необыкновенной силе и величине тела был он уродлив и неистов и поступал во многом весьма насильственно. Войдя некогда в училище, в котором учились дети, ударил рукой столб, на коем потолок опирался, и сломил его; верх обрушился и передавил всех. Будучи за то преследуем, он бросился в большой сундук и держал крышку столь крепко, что многие соединенными силами не могли ее поднять. Наконец разломали сундук, но не нашли в нем Клеомеда – ни живого, ни мертвого. Удивленные этим случаем, жители послали в Дельфы вопросить пифию. Она дала им следующий ответ:

Последний Клеомед в полубогах-героях.

Повествуют также, что тело Алкмены исчезло при погребении ее и что на одре увидели вместо ее камень.

Вообще многие писатели рассказывают, подобно сему, баснословные случаи, не заслуживающие вероятия; они равняют с божеством то, что по природе своей смертно. Не признавать божественности добродетели нечестиво и неблагородно; но глупо и смешно смешивать небо с землею. И так мы, держась осторожности, скажем с Пиндаром;

Добыча смерти, разрушенья
Всех земнородных суть тела.
Ты образ вечности нетленья,
Душа! По смерти ты жива.
Едина от богов имеешь
Свое начало, бытие…

Она от них идет и к ним возвращается – не вместе с телом, но лишь тогда, когда от тела освободится, отделится от него, сделается совершенно чистой, бесплотной, святой. Ибо, по словам Гераклита, сухая душа есть лучшая*. Как молния пролетает тучу, так душа эта пролетает тело. Но душа, смешанная с телом и, так сказать, исполненная тела, подобно испарению тяжелому и мрачному, нелегко возгорается и с трудом возносится на высоту. Итак, неприлично возносить против природы на небо тела доблестных мужей вместе с душами их; но надлежит думать, что добродетелями украшенные души по природе своей и по справедливости божией из человеков делаются героями, из героев гениями, из гениев наконец, если совершенно очистятся и освятятся, как бы посредством таинственных обрядов, скинув с себя все смертное и страдательное, возносятся к богам не гражданским постановлением, но по истине, по справедливости, приемля конец прекраснейший и блаженнейший.

Что касается до прозвания Квирина, данного Ромулу, то это, по мнению одних, значит то же, что «Марс», а по мнению других, «гражданин», ибо граждане римские назывались «квиритами». Некоторые уверяют, что острие, или копье, древними называлось «квирис», и Юнона, кумир которой стоит на острие, называется Юнона Квиритида. Копье, посвященное в Регии, называется Марсом; отличившимся в битвах дается в награду копье. Может быть, Ромул назван Квирином для означения того, что он есть бог воинственный. Ему посвящен храм на холме, который по его имени назван Квиринальским.

День, в который Ромул исчез, называется бегством народа и нонами Капратинскими, ибо выходят из города и приносят жертву на так называемом Козьем болоте. «Коза» по-латыни называется «капра». Идучи к этому месту, произносят с криком разные собственные имена, как-то: Марк, Луций, Гай, – подражая таким образом тогдашнему их беганью, когда друг друга призывали в страхе и смущении. Некоторые уверяют, что это есть подражание не бегству, но увещанию и ободрению, и дают сему следующую причину. После того как галлы, обладавшие Римом, были из него изгнаны Камиллом и ослабшие римляне с трудом возобновляли свои силы, многие латинские народы ратоборствовали на них под предводительством Ливия Постума. Этот полководец, став станом недалеко от Рима, послал вестника с объявлением, что латиняне желают возобновить древнюю дружбу и родство, ослабшие от времени, и соединить новыми браками два народа: что если пришлют к ним довольное число девиц и безмужних жен, то заключать с ними мир и союз – так, как они сами в подобном случае заключили прежде дружбу с сабинянами. Римляне боялись войны; но выдачу жен почитали столь же позорной, как и самое рабство. Они находились в недоумении, когда некоторая рабыня по имени Филотида, а по свидетельству других – Тутола, советовала им не делать ни того ни другого, но, употребив выдуманную ею хитрость, избегнуть тем и войны, и выдачи женщин. Хитрость эта состояла в том, чтобы Филотиду и с нею других лицом пригожих рабынь, одетых в платье, приличное свободным женщинам, послать в стан неприятельский. Ночью Филотида должна была дать знак свечой, дабы римляне наступили вооруженные на спящих неприятелей и умертвили бы их. Латиняне поверили им – и предначертание исполнилось. Филотида подала знак с дикой смоковницы; она протянула завесы и покрывала, дабы от неприятеля сокрыть свет, который был видим только римлянам. Когда они увидели знак этот, то вышли поспешно из города и для большего понуждения называли друг друга по имени. Они напали неожиданно на неприятелей и разбили их. Эту одержанную тогда победу празднуют и поныне. Ноны эти называются Капратинскими от дикой смоковницы, которую римляне называют словом «капрификон» (caprificus). Женщин угощают вне города под тенью смоковичных ветвей. Рабыни, ходя взад и вперед, собирают деньги и шутят; потом бьют одна другую и мечут каменьями в память того, что и в то время пристали к сражавшимся римлянам и помогали им. Но это не всеми писателями принято. Обыкновение кликать друг друга по имени и выходить на Козье болото для принесения жертвы, кажется, более утверждает первое мнение. Может быть и то, что эти приключения случились в разные времена, но в один день. Ромул сделался невидим в пятьдесят четвертый год своей жизни. И в тридцать восьмой своего царствования.

Сравнение Тесея с Ромулом

Вот что я мог узнать достопамятнейшего в жизни Ромула и Тесея.

При самом начале находим мы, что один, не быв никем принуждаем, тогда как мог царствовать спокойно в Трезене, получив в наследство немалозначащее государство, предпринял сам великие подвиги; другой, напротив того, для изображения рабства и наказания, ему угрожавшего, сделавшись, как говорит Платон, храбр от страха и боясь подвергнуться крайней опасности, приступил по нужде к великим предприятиям. Величайшее дело сего было погубление одного тиранна Альбского. Скирон, Синис, Прокруст, Коринет были первые опыты и, так сказать, посторонние подвиги Тесеевы; умертвляя и наказывая их, освобождал он Грецию от жестоких тираннов прежде, нежели спасенные им могли узнать, кто он таков. Тесей мог спокойно ехать водой, без всякой обиды со стороны разбойников; но Ромулу было невозможно при жизни Амулия жить спокойно. Доказательством этому служит то, что Тесей, не будучи прежде обижен, нападал на злодеев для защиты других; а Ромул и Рем позволяли тиранну всех угнетать до тех пор, пока сами от него не были оскорблены. Впрочем, если в Ромуле почитают великим то, что он был ранен в сражении с сабинянами, что умертвил Акрона и покорил войной многих врагов, то делам этим можно противоположить битву с кентаврами и войну с амазонками.

Смелое предприятие Тесея – избавить отечество от дани, платимой критянам, когда он самовольно отплыл с девами и отроками, дабы предать себя на съедение какому-либо зверю, или на заклание над гробом Андрогея, или, наконец (что легче всего этого), на бесславное и поносное служение людям враждебным и безжалостным, – есть дело столь великой смелости, толикого великодушия, толикой справедливости к обществу, любви к славе и добродетели, что невозможно его описать во всей его важности. Мне кажется, что философы недурно определяют любовь, говоря, что она есть помощь, богами ниспосылаемая к исправлению и спасению юношей. Подлинно любовь к нему Ариадны была не что иное, как дело некоего бога, который хотел через нее спасти сего мужа. Не только не прилично порочить Ариадниной любви, но, напротив того, должно удивляться, что не все почувствовали к нему такой же склонности. Если же она одна пленилась им, то можно сказать, что она достойно заслужила любовь Вакха за то, что воспламенялась любовью к добродетели, к мужеству и к доблестным мужам.

Хотя Ромул и Тесей были созданы управлять, однако ни один не сохранил приличных царю качеств. И тот и другой преступили пределы царского достоинства. Один склонился к народоправлению, другой к самовластию;

оба погрешили в одном, но поддавшись различным страстями. Первый долг управляющего есть сохранение самой власти. Она сохраняется, удерживаясь от непристойного, не менее как наблюдая то, что пристойно. Тот, кто преступает пределы строгости или снисхождения, не остается более царем или правителем, но делается либо демагогом, либо деспотом и производит к себе в управляемых ненависть или презрение. Однако первое есть проступок кротости и человеколюбия; второе – самолюбия и жестокости.

Если не должно вовсе приписывать року все наши несчастия, но надлежит искать их причины в разности страстей и нравов, то нельзя оправдать безрассудного гнева, стремительной и необузданной ярости Ромула к брату, ни Тесея к сыну. Начало, побудившее к гневу, более извиняет того, кто должен был уступить важнейшей причине, как бы жесточайшему удару. Если Ромул имел спор с братом о пользе общей с намерением и рассуждением, то нельзя поверить, чтобы рассудком его овладела внезапно такая ярость. То, что вооружило Тесея против сына, было любовь, ревность, женские клеветы – побуждения, которых немногие могли преодолеть. Всего важнее то, что гнев увлек Ромула к совершению дела, которого последствия были пагубны; но гнев Тесея обнаружился одними словами, упреками, старческим проклятием. Впрочем, несчастья сего юноши более приписать должно судьбе. Вот что можно сказать в пользу Тесея!

В Ромуле, однако, во-первых, велико то, что он возвысился до такой степени от начала, самого малозначащего. Называясь рабами, сынами пастухов, эти два брата, прежде нежели сделались вольными, освободили всех почти латинян и одним разом приобрели славнейшие названия – победителей врагов, спасителей родственников, царей народов, основателей городов, а не переселителей, подобно Тесею, который хотя составил и основал один город, однако уничтожил многие города, имевшие названия древних героев и царей. Ромул делал то же самое после; он принуждал неприятелей оставлять и разорять свои обиталища и присоединяться к победителям. Всего важнее то, что он не населил и не увеличил города, прежде существовавшего; но основал город новый там, где не было никакого, приобретая себе вкупе область, отечество, царство, племя, супружество, родство. Никого не умерщвлял и не губил; напротив того, сделался благотворителем тех, кто из беглецов и бродяг, не имевших постоянного жилища, хотел составить народ и быть гражданином. Он не истреблял разбойников и злодеев, но покорял войной народы, брал города, торжествовал над царями и полководцами.

Касательно убиения Рема писатели между собой не согласны. Многие обвиняют в этом большей частью других, а не Ромула. Однако всем известно, что он избавил мать свою от погибели, а деда, поносно и бесчестно служившего другому, посадил на престол Энеев. Он оказывал ему многие услуги по своей охоте и даже неумышленно не причинил ему неудовольствия. Но Тесея за пренебрежение и забвение отцовского повеления о перемене паруса едва ли можно оправдать в отцеубийстве, даже с великими извинениями и перед самыми снисходительными судьями. По этот причине некий афинский писатель, заметив, сколь трудно оправдать его в этом случае, пишет, будто Эгей, сведав о приближении корабля, побежал поспешно на Акрополь, дабы его увидеть, и, поскользнувшись, упал как будто бы Эгей никого не имел при себе или, идучи к морю, оставлен был без всякой помощи от своих служителей!

Касательно несправедливого похищения женщин: нет сомнения, что Тесей не может в том найти благовидного оправдания, во-первых, потому, что он похищал несколько раз. Он похитил Ариадну, Антиону и Анаксо из Трезены; наконец, в старости, Елену – еще младенчествующую, не созревшую для брака, будучи сам в таких летах, когда было бы прилично и от законного воздержаться супружества. Во-вторых, причина, к тому его побудившая, достойна порицания, ибо женщины из рода Эрехтея и Кекропа в Афинах были способны рождать детей не хуже трезенянок, спартанок и амазонок, которые не были с ним обручены. Все это заставляет подозревать, что эти похищения суть следствия сладострастия и невоздержания. Ромул, напротив того, похитив без малого восемьсот женщин, оставил себе только одну Герсилию, а всех других роздал лучшим гражданам. Уважение, любовь и справедливость, оказываемые этим женщинам, послужили доказательством того, что это насильственное и несправедливое похищение было прекраснейшее дело, произведенное в действо с политическим благоразумием для соединения народов. Через него два народа совокупились и связались теснейшими узами; оно было источником силы и величия государства и взаимной между двумя народами благосклонности. Впрочем, время свидетельствует, какую скромность, какое постоянство и дружбу ввел Ромул в супружество. В течение двухсот тридцати лет ни один муж не осмелился покинуть жены своей*, ни одна жена своего мужа. Подобно как в Греции ученые знают по имени первого отцеубийцу или матереубийцу, так всем римлянам известно, что Карвилий Спурий первый развелся с женой и то по причине бесплодия ее*. Свидетельство времен подтверждается самими происшествиями. Власть сделалсь общей между двумя царями, права гражданства общими между обоими народами – по причине сего брачного союза. Браки Тесея не принесли афинянам ни дружбы, ни союза с другими народами; напротив того, были причиной вражды, браней, убиения граждан и потери Афидн. Милосердию неприятелей своих, которым они поклонялись, которых называли богами, обязаны они тем, что не подверглись участи, постигшей Трою за вину Париса. Что касается до матери Тесея, не только была она в опасности, но претерпела страдания Гекубы, будучи оставлена и предана своим сыном, – повествуемое о ее плене и все прочее не есть одна выдумка. Желательно, чтобы как это, так и многое другое было выдумано и ложно. Наконец, повествуемое о божественном их происхождении полагает великое между ними различие. Ромул был спасен по рождении единственно благостью богов; но прорицание, данное Эгею, не касаться женщин в чужой земле доказывает, что Тесеево рождение воле богов было противно.

Ликург и Нума

Ликург

О законодателе Ликурге не можем сказать вообще ничего, что бы не было подвержено сомнению*. Род его, удаление из отечества, кончина, а более всего законы и образ установленного им правления различно описаны. Менее всего писатели согласны во времени, в которое он жил. Одни говорят, что он был современник Ифита* и вместе с ним установил наблюдаемое в продолжение Олимпийских игр перемирие. Этого мнения держится и философ Аристотель; он приводит в доказательство находящийся в Олимпийском храме диск, на котором написано имя Ликурга. Считающие время, подобно Эратосфену и Аполлодору*, по порядку царей спартанских полагают, что он жил гораздо прежде первой олимпиады. Поскольку в Спарте было два Ликурга в разные времена, то Тимей* думает, что дела обоих приписаны одному по причине большей его славы; что старший из этих Ликургов жил не прежде Гомера и, как некоторые полагают, имел с ним свидание. Ксенофонт также подтверждает мнение о древности его, замечая, что он жил во времена Гераклидов. Однако и последние цари спартанские были родом Гераклиды; но этот писатель, кажется, называет Граклидами первых царей, близких к Гераклу. Несмотря на это между историками разногласие, мы постараемся описать жизнь этого мужа, следуя тому, с чем менее находится противоречий и что утверждается достовернейшими свидетелями.

Стихотворец Симонид называет отца Ликурга не Эвномом, но Пританидом*. Большая часть писателей иначе описывают родословие Ликурга и Эвнома. Они говорят, что от Прокла, сына Аристодема, родился Сой, от Соя – Эврипонт; от последнего – Пританей; от Пританея – Эвном, у которого от первой жены был Полидект, а от второй, Дианассы, – Ликург. По свидетельству Диэвхида*, Ликург есть шестой после Прокла и одиннадцатый после Геракла. Из предков Ликурговых более прославился Сой, в царствование которого спартанцы поработили илотов* и отняли у аркадян великие земли.

Повествуют, что этот самый Сой, быв осажден клейторянами на месте, весьма крепком и безводном, обещал возвратить им отнятую у них землю, когда он и все его воины напьются воды из ближнего источника. Клейторяне на то согласились; с обеих сторон учинена была присяга. Сой собрал своих воинов и обещал уступить царство тому, кто не будет пить воды. Ни один не мог воздержаться; все пили. Сой пришел после всех, умылся водой в присутствии самих неприятелей, удалился, не возвративши земли по обещанию под тем предлогом, что не все пили. Хотя лакедемоняне за это отлично его почитали, однако его потомков – не от него самого, но от его сына – назвали эврипонтидами, ибо Эврипонт, по-видимому, первый из угождения к народу ослабил великую власть царскую. По причине этого послабления народ сделался наглым и дерзким. Последовавшие цари частью употребляли насилие и были ненавидимы, частью терпели наглость народа из угождения ему или из слабости, отчего своевольство и беспорядки через долгое время господствовали в Спарте. В этих неустройствах окончил жизнь свою царь, отец Ликурга, который желал разнять драку, был поражен поварским ножом и, умирая, оставил царство первородному сыну своему Полидекту.

Вскоре после того умер и Полидект. Все думали, что надлежало царствовать Ликургу. И действительно царствовал он, доколе не открылось, что жена брата его была беременна. После сего вскоре Ликург объявил, что царство принадлежит младенцу, если он будет мужеского пола. Сам он управлял царством в качестве опекуна. Лакедемоняне называют «продиками» опекунов царских детей. Между тем вдова Полидекта тайно послала сказать Ликургу, что она готова погубить плод свой и выйти за него замуж, когда он будет царем в Спарте. Ликург вознегодовал на жестокость этой женщины; однако нимало не противился ее предложению; показывая, будто одобряет ее мысли и соглашается на ее желание, объявил он ей, чтобы она береглась повредить себя и подвергнуть опасности жизнь свою принятием лекарства и что он постарается погубить младенца, как скоро он родится. Таким образом, обманывая эту женщину во время ее беременности, узнал наконец, что она мучается родами; он приставил к ней свидетелей и стражей, повелел им, если родится дочь, отдать ее женщинам; если же сын – принести к нему, где бы он ни находился. Ликург ужинал с главными начальниками Спарты, когда родился младенец; служители принесли его к нему; он взял его на руки и сказал присутствовавшим: «Вот царь ваш, спартанцы!» Потом положил отрока на царское место и назвал его Харилаем* потому, что все радовались и восхваляли величие его души и справедливость. Ликург царствовал восемь месяцев. Граждане оказывали ему великое почтение; многие обращали на него свои взоры и охотно исполняли его приказания из уважения к его добродетелям; другие повиновались ему как опекуну царскому, имевшему верховную власть в руках своих. Однако у него были и завистники, старавшиеся противиться его возвышению во время молодости*. Особенно вооружены были против него родственники и друзья царевой матери, которая почитала себя им обиженной. Брат ее Леонид однажды, ругая его с великой наглостью, сказал, что знает наверняка, что Ликург будет царем. Этим хотел он заранее возбудить против него клевету и подозрение в злоумышлении, если бы младому Харилаю приключилось какое-либо несчастье. Подобные слухи рассевала и царица. Это оскорбило Ликурга; он боялся неизвестности будущего. Для этого вознамерился удалением своим из отечества истребить подозрения и путешествовать до тех пор, доколе племянник его не получит наследника.

Он отправился сперва на Крит, обозрел в нем разные роды правления и пользовался беседой с знаменитейшими критянами. Многие их законы показались ему превосходными; он принял их и ввел в свое отечество; некоторые, впрочем, отвергнул. Он склонил дружбой или просьбой Фалеса, одного из них* – мудрецов и политиков, отправиться в Спарту. Этот Фалес, казалось, был творцом лирических песен; но стихами своими производил то, к чему стремятся лучшие законодатели. Песнопения его заключали в себе наставления, побуждающие к повиновению и единодушию; сладкогласие и размеры его стихов были исполнены важности и силы, укрощающей страсти; нечувствительно смягчали нравы слушателей, вдыхали в них любовь к добродетели и заставляли забыть водворившиеся тогда между ними раздоры и ненависть. Таким образом, стихотворец этот проложил отчасти Ликурга путь к исправлению граждан.

С Крита Ликург отплыл в Азию, желая, как говорят, подобно врачу, сравнивающему здоровые тела со слабыми и больными, сличить простой и строгий образ жизни критян с роскошью ионян* – и видеть разность в их жизни и правлении. Там, по-видимому, нашел он стихотворения Гомера, сохраняемые потомками Креофила*. Усмотрев, что нравоучение и политические наставления, в них рассеянные, заслуживают внимания не менее увеселительных и забавных повестей, содержащихся в них, Ликург собрал и списал их для перенесения в Грецию. Греки уже имели некоторое темное понятие о этих стихотворениях; были у немногих одни только отрывки, ибо стихи эти переходили из рук в руки по частям и без всякой связи*. Ликург первый сделал их известными в целости.

Египтяне уверяют, что Ликург был и у них; и так как более всего понравилось ему то, что у них военное состояние отделено было от других, то учредил он то же самое в Спарте и, отделив ремесленников и работников, составил общество совершенно чистое, без всякой примеси*. Некоторые из греческих писателей говорят о том согласно с египтянами; но, сколько нам известно, кроме спартанца Аристократа, сына Гиппарха*, никто не говорит, чтобы Ликург был в Ливии и в Иберии и чтобы доходил до Индии, где беседовал с гимнософистами.

Между тем лакедемоняне желали его возвращения; часто посылали звать его. Они видели, что цари их имели только одно имя и наружные почести, но более ничем не отличались от других. В одном Ликурге видели они душу, могущую управлять государством, и способность привлекать людей. Самые цари желали его возвращения, надеясь, что присутствием его укротится наглость народа и что удобнее можно будет им управлять. Так расположены были все, когда Ликург возвратился в Спарту! Вскоре он решился переменить все и ввести новый образ правления, рассуждая, что постановление частных законов будет бесполезно и недействительно и что в теле слабом и зараженном болезнями должно истребить зло, переменить лекарствами его расположение и предписать ему совершенно новую диету.

Приняв это намерение, Ликург сперва отправился в Дельфы, вопросил прорицалище, принес Аполлону жертвы и возвратился в Спарту с тем славным прорицанием, в котором пифия называет его другом богов, более богом, нежели человеком. Касательно же лучшего рода правления прорицалище ответствовало, что Аполлон благосклонно приемлет его моление и дает стране его правление, имеющее превзойти все прочие. Ободренный этим ответом, сообщил он свое намерение знаменитейшим гражданам и увещевал их приняться за это дело. Когда настало время приступить к действию, Ликург велел тридцати первым мужам на заре прийти на площадь в полном вооружении, дабы тем изумить противников и внушить им страх. Гермипп* перечислил имена двадцати знаменитейших. Но того, кто более прочих принимал участие во всех предприятиях Ликурговых и помогал ему ввести новые законы, называли Артмиадом. При начале сего беспокойства царь Харилай устрашился, думая, что против него заговор; он убежал в храм Афины Меднодомной*, но, поверивши клятвам, оставил свое убежище и принял участие в Ликурговом предприятии. Он был от природы нрава столь кроткого, что царствовавший с ним Архелай сказал некогда хвалившим молодого Харилая за добродушие: «Как ему не быть добрым, когда он и против злых не может быть жестоким?»

Из числа новых перемен, введенных Ликургом, первая и главнейшая есть учреждение геронтов*. Это самое учреждение, по словам Платона, умеряя излишество власти царей и сделавшись ей равносильным, было виной спасения и успокоения государства, которое, находясь всегда в волнении, склонялось то на сторону царей, делая власть их насильственной, то на сторону народа и народоправления. Власть геронтов, будучи поставлена в середине и, подобно некоей тяжести, содержа обе стороны в равновесии, сохраняла порядок в безопасном и незыблемом состоянии. Геронты присоединялись к стороне царей сколько нужно было, дабы противиться восстающей демократии, и подкрепляли народ, дабы правление не сделалось тиранническим. По свидетельству Аристотеля, число геронтов простиралось до двадцати восьми, ибо из тридцати человек, сперва приставших к стороне Ликурга, двое по робости своей отказались от сего предприятия. Сфер* уверяет, что участвовавших в этом деле с самого начала было именно столько. Может быть, предпочел Ликург это число как состоящее из семи четырьмя умноженных, ибо оно есть совершенное после числа шести, так как равно сумме своих множителей*. Мне кажется, что он избрал двадцать восемь геронтов, дабы совет состоял из тридцати человек, считая двоих царей.

Ликург столько заботился об этом сословии, что привез из Дельф прорицание, называемое «ретрой», касательно этого постановления, и которое есть следующее: «Построив храм Зевсу Силланийскому и Афине Силланийской*, разделив народ по коленам, составить Совет из тридцати геронтов, придав к ним царей; по временам будешь собирать народ меж Бабикой и Кнакионом; здесь будут предлагаемы народу дела и отбираемы мнения; народу дана будет власть утверждать или отвергать предлагаемое». Приказ «разделить» относится к народу, а колена и обы – названия частей и групп, на которые следовало его разделить. «Вожди» суть цари. «Аппеладзейн» значит «собирать народ», ибо Ликург приписывает Аполлону Пифийскому начало и причину установленного им правления. Бабика и Кнакион называются ныне[5 - Текст в оригинале испорчен.] <…> и Энунтом. Аристотель уверяет, что Кнакион есть река*, а Бабика означает мост. На этом месте были собрания у лакедемонян. Не было здесь ни портиков, ни других каких-либо зданий. Ликург думал, что все это не только не способствует к поданию благих советов, но более вредит, наполняя пустыми и бесполезными мыслями души присутствующих и развлекая внимание их, когда будут взирать на кумиры и живопись, на украшения театра или на искусно обделанные потолки совещалища. Во всенародном собрании никому не позволялось предлагать своего мнения; народ имел только власть принимать или отвергать то, что было предлагаемо царями и геронтами. Когда впоследствии народ начал то прибавлять к их мнениям, то ограничивать и тем превращал и портил оные, тогда цари Полидор и Феопомп прибавили к ретре следующее: «Если народ изберет худшее, то старейшины и цари могут отстать от собрания», то есть не утверждать принятого народом мнения и распустить собрание народа, превращающего и отвергающего лучшие советы. Они убедили согласиться на это сограждан своих, представляя им, что Аполлон это повелевает; о чем упоминает и Тиртей* в следующих стихах своих:

Сам ныне Аполлон чрез пифию вещает:
Цари, которых честь божественна венчает,
Которые милуют страну сию и град,
И старцы мудрые совет да учредят
И первенствуют в нем; храня повиновенье,
Народ да внемлет им и утверждает мненье.

Хотя Ликург таким образом составил правление, однако после него олигархия казалась еще весьма неумеренной, неограниченной и необузданной, и потому, говорит Платон, наложили на нее, как узду, власть эфоров. Около ста тридцати лет после Ликурга избран был первым эфором* Элат в царствование Феопомпа. Жена укоряла этого государя в том, что он передает сынам своим власть меньшую, нежели какую принял сам. «Напротив того, – отвечал Феопомп, – тем она больше, чем долговременнее». В самом деле, власть спартанских царей, потеряв все излишество, вместе с завистью, ее сопровождающей, освободилась от всякой опасности. По этот причине его потомки не подверглись участи аргивянских и мессенских царей, которые не захотели умерить своей власти и несколько уступить народу. Мудрость и прозорливость Ликурга будут ощутительнее для того, кто рассмотрит дурное правление мессенцев и аргивян, этих соседственных, родством с спартанцами соединенных народов, и раздоры их с царями. Хотя они с самого начала были равны спартанцам и обладали лучшими землями*, однако благоденствие их не было продолжительно. Надменность царей и неповиновение народов ниспровергли порядок вещей и этим доказали то, что образовавший и умеривший спартанское правление подлинно есть благо, спартанцам свыше ниспосланное. Но это случилось в позднейшее время.

Второе Ликургово постановление, самое отважное, есть разделение земель. Неравенство состояний было черезвычайное. Город наполнен был людьми недостаточными, не имевшими никакой собственности, между тем как все богатство стекалось к немногим гражданам. Ликург, желая изгнать надменность, зависть, обман, роскошь и гораздо древнейшие и большие недуги, каковы суть богатство и бедность*, склонил сограждан учинить свои земли общими, снова разделить их и жить в равенстве состояний между собой, отдавая преимущество лишь добродетелям, не полагая другой разности и другого несходства между людьми, кроме того, что отличает хулу за гнусные дела от похвалы за великие подвиги. Вскоре начал он производить это в действо. Одну часть лаконской земли разделил между окрестными жителями на тридцать тысяч долей; другую, принадлежавшую городу, на десять тысяч, ибо такое число было в Спарте граждан. Некоторые говорят, что Ликург разделил землю на шесть тысяч частей, а три тысячи прибавил потом царь Полидор. Иные же уверяют, что одна половина из девяти тысяч разделена была Ликургом, а другая присовокуплена тем же царем. Каждый участок земли мог приносить семьдесят медимнов ячменю мужчине, двенадцать – женщине и соразмерную сему часть жидких продуктов*. Он думал, что этого количества было довольно для их прокормления, для сохранения здравия и силы телесной и что в большем они не имели нужды. Говорят, что несколько времени после этого раздела Ликург, возвращаясь из путешествия, когда уже колосья были пожаты, и видя скирды все ровными, в одинаковом расстоянии, улыбнулся и сказал предстоявшим: «Вся Лакония представляется наследством многих братьев, недавно разделившихся между собой»*.

Ликург предпринял намерение разделить и движимое имение, дабы во всем истребить неравенство и несходство; но, видя, сколь трудно было явно склонить на то спартанцев, употребил другой способ и тем обманул их любостяжание. Во-первых, уничтожил он все золотые и серебряные деньги, приказал употреблять одни железные; но сделал их, при весьма низкой цене, столь большими и тяжелыми, что для перевозу десяти мин надлежало запрягать в телегу пару волов и для сохранения иметь особую кладовую в доме. Введением этих денег изгнаны были из Лакедемона многие злодеяния. Кто бы захотел принимать дары, обманывать, грабить или красть то, чего скрыть было невозможно, приобрести – незавидно и разломать для употребления – бесполезно? Говорят, что Ликург велел закалять железо, омокая его в уксусе, чем делал негодным к работе и отнимал у него силу.

После того он изгнал все бесполезные и излишние искусства. Но хотя бы он их и не изгнал, большая часть должна была уничтожиться сама, вместе с прежней монетой. Некому было подавать свою работу, ибо железных денег нельзя было перевести к другим грекам, у которых они не имели никакой цены и были осмеиваемы. Невозможно уже было покупать никаких иноземных ненужных вещей; никакой торговый корабль не приставал к берегам Лаконии; никакой хитрословный мудрец, никакой гадатель-обманщик, ни содержатель прелестниц или художник серебряных и золотых украшений не вступал в эту область – не было уже денег. Таким образом, роскошь, лишившись всего того, что согревает и питает ее, сама собою увядала. Богатые не пользовались никакими выгодами; не имели способов выказать своего богатства, которое пребывало в бездействии, как будто было заключено и застроено без употребления. Это было причиной того, что самые употребительные, домашние вещи, как-то: постели, столы, стулья работали у спартанцев весьма искусно; так называемый котон, или лакедемонская чаша, был в славе, особливо во время походов, как говорит Критий; ибо когда надлежало пить по нужде воду нечистую и противную взору, то цвет этой чаши скрывал дурной вид воды; а наклоненные края удерживали грязь и пропускали в рот одну чистую воду. Законодатель был и сему причиной, ибо ремесленники, освободившись от бесполезных работ, оказывали свое искусство в вещах самых нежных.

Ликург, желая еще более истребить роскошь и даже искоренить желание к богатству, ввел третье прекрасное учреждение – общественные столы. Гражданам надлежало всем есть вместе* общественное и законом определенное кушанье; запрещено им было есть дома, возлежа на великолепных постелях, за роскошными столами и, подобно обжорливым животным, жиреть во мраке, из рук поваров и продавцев сластей, погубляя вместе с нравами здравие тела, ибо оно, предавшись всяким прихотям и невоздержанию, имеет нужду в долговременном сне, в теплых банях, во всегдашнем успокоении и как бы во вседневном врачевании. Велик был этот подвиг; но всего важнее то, что учреждением общественных столов и простотой кушанья соделал он богатство, как говорит Феофраст, незавидным и бесполезным. Можно ли было употреблять великолепие, наслаждаться им, показывать его и гордиться его блеском там, где богатый шел к одному столу с бедным? Подлинно из всех под солнцем городов в одной лишь Спарте Плутос (бог богатства) был, как говорят, слеп*, ибо лежал не подымаясь, подобно неподвижному и бездушному изображению. Никто не смел, наевшись у себя, ходить к общественному столу, ибо другие прилежно наблюдали за тем, кто не ел и не пил с ними, и порицали его как невоздержанного, по изнеженности своей оставляющего общественный стол.

Говорят, что богатым это постановление более всего было неприятно; они собирались вместе, кричали против Ликурга, негодовали на него. Некогда они преследовали его с каменьями, и он едва спасся бегством от ярости их в некоторый храм. Алкандр, молодой человек, стремительный и пылкий, но недурных свойств, не переставал гнаться за ним и в то время, как Ликург оглянулся назад, ударил его палкой и вышиб глаз. Ликург, не теряя бодрости при этом несчастии, обратился к гражданам и показал им окровавленное лицо. Стыд и уныние охватили всех; предали Алкандра ему и проводили его до дому, оказывая соболезнование и негодуя на происшедшее. Ликург благодарил их и отпустил; Алкандра же оставил у себя, не сказав и не сделав ему ничего дурного; но, уволив своих служителей, велел Алкандру служить себе. Этот юноша, будучи не низкого сердца, исполнял в молчании его приказания. Живши вместе с ним, будучи свидетелем кротких чувствований его души, строгого образа жизни, неутомимости в трудах, прилепился к нему сильнейшею любовью и говорил приятелям своим, что Ликург нимало не жесток и не горд; что он один кроток и снисходителен к другим. Таким образом исправился Алкандр и такое получил наказание! Из необузданного и наглого юноши сделался человеком скромным и благоразумным. В память сего несчастия Ликург воздвигнул храм Афине, которую нарек Оптилетидой; тамошние доряне глаз называют «оптилос». Диоскорид*, издавший описание спартанского правления, с некоторыми другими уверяет, что Ликург был ранен, но не лишился глаза и что храм соорудил Минерве в благодарность за свое исцеление. С тех пор спартанцы перестали носить палки во время Народного собрания.

Что касается до общенародных столов, то критяне называют их «андриями», лакедемоняне же «фидитиями», от слова «филия» (дружба), с переменой буквы «л» на «д», – поскольку эти общественные столы рождают дружбу и взаимную приязнь или оттого что приучают к простоте и бережливости, которая по-гречески называется «фидо». Может быть еще, что первая буква прибавлена и что названы фидитии вместо эдитии от слова «питание», или «пища».

К каждому столу собирались пятнадцать человек, несколько больше или меньше. Каждый доставлял ежемесячно один медимн муки, восемь мер вина, пять фунтов сыру, два с половиной фунта смоквы и весьма немного денег для покупки мяса. Сверх того, кто приносил богам начатки плодов или был счастлив на охоте, посылал всегда часть жертвы или дичи к общественному столу. Позволено было ужинать дома тому, кто приносил жертву или возвращался поздно с охоты; впрочем, другим надлежало быть при его ужине. Это установление общественных столов существовало долгое время. Царь Агис, возвратившись из похода по одержании победы над афинянами, желая ужинать у своей супруги, послал просить свою часть* от общественного стола; полемархи* ему отказали. Агис, будучи этим раздражен, не принес на другой день обыкновенной благодарственной жертвы. За это они наложили на него пеню.

К общественным столам приходили и дети – как бы в школу мудрости и воздержания*. Они слушали там разговоры о правлении, видели свободных наставников*, научались шутить, осмеивать без грубости и не сердиться за шутки. Сносить равнодушно насмешки почиталось свойством, достойным лакедемонянина; когда же осмеиваемый не мог снести насмешек, то просил перестать, и насмехавшийся тотчас переставал. При входе каждого в столовую старший, показывая ему на двери, говорил: «Ни одно слово не выходит ими». Когда кто хотел быть участником стола, то узнавали мысли сотоварищей следующим образом: каждый из них брал в руку из хлеба шарик* и, не говоря ничего, бросал его в сосуд, который нес на голове служитель. Соглашающийся на принятие нового товарища бросал шарик, не изменяя его вида, а несоглашающийся сжимал его пальцами. Это было знаком осуждения или отвержения. Если один шарик находили сжатым, то не принимали просящего, ибо хотели, чтобы все были взаимно довольными между собой. Отвержение такого роду выражаемо было особенным словом – от имени сосуда, в который бросали шарики и который назывался «каддихос».

Лучшим кушаньем у них почиталась так называемая черная похлебка. Старики оставляли молодым мясо и ели сию похлебку, сидя все на одной стороне. Говорят, что один из понтийских царей* купил для изготовления этой похлебки повара – лакедемонянина; но, отведавши, оказал свое неудовольствие повару, который сказал ему: «Государь! Должно есть это кушанье не прежде, как искупавшись в Эвроте».

По окончании умеренного стола все возвращаются домой без свечек. Ни в каком случае не позволялось ходить с огнем, дабы приучались ночью впотьмах ходить смело и безбоязненно. Таков-то был порядок их столов!

Ликург не оставил письменно ни одного закона. Это определено одной из так называемых его ретр, или словесных постановлений. По его мнению, то, что всего выше и важнее, что более всего способствует благоденствию гражданства и приобретению добродетели, тогда бывает постоянно и непоколебимо, когда основано и впечатлено во нравах и образе жизни граждан. Узами, сильнейшими самой необходимости, почитал он волю, которую в молодых людях производит воспитание и которая в них имеет силу законодателя. Что касается до маловажных и к собственности относящихся условий, которые всегда переменяются по нужде, не рассудил он постановлений и ограничился неизменными обрядами. Он оставил на произвол мудрым прибавлять к ним или убавлять по временам то, что найдут полезным. Главной целью его законодательства было воспитание, и потому, как сказано выше, одной ретрой запрещалось иметь написанные законы.

Другая ретра сделана им в рассуждении роскоши; в ней предписывалось, чтобы потолок каждого дома был сделан одним топором, а двери пилой, без помощи других орудий. Эпаминонд сказал в позднейшее время о своем столе: такой обед не может вместить измены. Ликург задолго до него думал, что такой дом не может вместить неги и великолепия. В самом деле, кто столь необразован и безрассуден, чтобы в дом простой и бедный захотел внести ложе с серебряными ножками, пурпуровые ковры, золотые чаши и все следующее за этим великолепие? Нужно, чтобы дому соответствовало ложе, ложу – ковры и завесы, а им – вся прочая обстановка. Эта привычка заставила древнего Леотихида*, который, ужиная в Коринфе, смотрел на потолок дома, обделанный с искусством и великолепием, спросить хозяина: «Неужели деревья в земле вашей растут четырехугольные?»

Третья Ликургова ретра запрещала часто воевать с одними и теми же неприятелями, дабы они, приучаясь часто обороняться, не сделались от того воинственными. Впоследствии упрекали царя Агесилая более всего тем, что он частыми походами и нападениями на Беотию соделал фиванцев в военном искусстве столько же опытными, сколько опытны сами лакедемоняне. Анталкид, увидевши, что он ранен в сражении с ними, сказал ему: «Прекрасно платят тебе фиванцы за то, что ты научил их воевать тогда, как они не хотели и не умели». Ликург назвал узаконения эти ретрами*, как будто бы они были изречения прорицалища, утвержденные богами.

Почитая воспитание главнейшим и славнейшим делом законодателя, Ликург начал оное с самых оснований. Он обратил внимание на браки и рождение детей. Не должно верить Аристотелю, который пишет, что Ликург хотел исправить женщин, но оставил свое предприятие, не будучи в состоянии укротить их вольности и власти над мужьями, которые по причине частых походов принуждены были давать им полную волю, оказывать более уважения, нежели сколько должно, и называть их государынями*. Вопреки этому Ликург имел и о них надлежащее попечение. Тела девиц укреплял он беганьем, борьбой, метанием диска и копий, дабы зарождающийся в них плод, будучи при самом начале крепким в теле крепком и здоровом, возрастал с большею силой и дабы они, по причине телесной твердости, легче и безопаснее рождали. Он изгнал женскую изнеженность и утонченность в образе жизни и приучал девиц, по примеру отроков, быть нагими в известных торжественных ходах, также на некоторых празднествах, в этом виде плясать и петь песни в присутствии юношей. Нередко девы шутками с пользой язвили преступавших свою должность. Достойных юношей превозносили в песнях похвалами и сим возбуждали в них честолюбие и соревнование. Воспетый за свою доблесть и сделавшийся славным в кругу девиц, возвращаясь домой, гордился такими почестями. Колкость шуток и насмешек была столь же действительной для других, как самые важные наставления, тем более что это случалось в присутствии всех граждан, геронтов и царей. Нагота девиц не имела в себе ничего неблагопристойного; стыдливость сопровождала их всюду*; невоздержание в Спарте было неизвестно. Нагота эта приучала их к простоте, рождала в них желание соделать свое тело гибким и крепким и позволяла слабейшему полу участвовать в мужестве и величии духа, ибо женщины не менее мужчин способны к приобретению доблести и славы. Это-то мужественное воспитание рождало в них те высокие мысли и речи, которые обнаруживаются в ответах Торга, жены Леонида. Одна иностранка сказала ей: «Вы, лакедемонянки, одни повелеваете мужьями». – «Ибо мы одни рождаем мужей», – она ответствовала.

Шествие дев, нагота, борьба в присутствии юношей, привлекаемых, по словам Платона, необходимостью эротической, а не геометрической* – все это было побуждением к браку. Сверх того Ликург подверг неженатых известному поношению. Им было запрещено быть зрителями при гимнопедиях (борьба между нагими девицами). В холодное время правители заставляли их ходить нагими вокруг площади. Они ходили и пели сочиненные для этого случая песни, в которых изъясняли, что достойно наказываются за неисполнение законов. Их лишали уважения, оказываемого молодыми людьми старшим. По этой причине никто не порицал грубости, сделанной Деркиллиду, хотя, впрочем, славному полководцу. При входе его в Собрание какой-то юноша не хотел уступить ему места, говоря: «Ты еще никого не родил, кто бы мог и мне уступить некогда место»*.

Лакедемоняне похищали невест для себя не малолетних и не зрелых, но бывших в полном и совершенном возрасте. Невесту принимала так называемая подружка, или приставленная к браку женщина, которая стригла у ней коротко волосы, одевала и обувала по-мужскому и клала одну в темном месте на соломенник. Новобрачный, не будучи ни пьяным, ни расслабленным негой, но, по обыкновению, трезв, как человек, ужинавший за общественным столом, пришедши к ней, развязывал пояс и переносил ее на постель. Пробыв с нею немного времени, скромно возвращался к молодым людям, дабы провести с ними ночь по-прежнему. Таким образом, он проводил обыкновенно дни и ночи со своими товарищами, а к жене ходил с великой осторожностью и стыдливостью, опасаясь, дабы кто-нибудь это не приметил. Новобрачная с своей стороны ухищрялась и выдумывала всякие средства иметь тайно свидание с мужем. Это продолжалось немалое время. Случалось, что некоторые приживали детей, не видавши ни однажды днем жен своих. Такие свидания не только приучали их к воздержанию и целомудрию, но способствовали плодородию и сохраняли всегда новую и живую их страсть, ибо они никогда не пресыщались и не утомлялись невоздержанным и беспрестанным между собой сообщением, а, расставаясь, всегда питали пылающий огонь взаимной любви и вожделения.

Введя такую скромность и такой порядок в рассуждении браков, Ликург истребил также пустую и женам одним приличную ревность. Он почел нужным удалить от браков насилие и беспорядок и произвести то, чтобы достойные граждане могли родить детей общих. Он смеялся над теми, кто почитает брак как собственность, не терпящую разделения, и мстят войной и кровопролитием. Ежели старику, у которого была молодая жена, нравился храбрый, прекрасный юноша, то он мог его ввести к ней в опочивальню и признать своим младенца, от такого сообщения рожденного. С другой стороны, человек благородный, полюбив чужую жену, целомудренную и рождающую прекрасных детей, мог убедить ее мужа уступить ему права свои на получение от нее – как от плодородного поля плодов прекрасных – детей здоровых и добрых, которые были бы единокровны с другими столь же хорошими и здоровыми детьми. Ликург думал, что дети принадлежат обществу, а не родителям. По этот причине от желал, чтобы его граждане происходили от лучших, а не от каких-либо случайных людей. Ему казались глупыми и странными постановления других законодателей, которые, не щадя ни денег, ни забот, для заведения хороших псов и коней достают лучших жеребцов и кобелей, а женщин запирают и стерегут в домах, требуя, чтобы они от одних рождали детей, хотя бы они были глупы, дряхлы, нездоровы; как будто слабые дети, происшедшие от слабых родителей, не причиняют неудовольствия более всего тем, кто имеет их и воспитывает, а получившие от крепких здоровое и крепкое сложение тела не составляют их радости. Эти введенные Ликургом обычаи, согласные с природой и гражданским постановлением, столь далеки были от своевольства, которым упрекали спартанок впоследствии, что прелюбодейство было у них неслыханное дело. Всем известен ответ одного древнего спартанца по имени Герад. Некий чужестранец спросил его: «Какому наказанию подвержены в Спарте прелюбодеи?» – «У нас нет их!» – отвечал ему Герад. «Но если найдется кто?» – продолжал чужестранец. «Тот, – сказал Герад, – должен поставить в наказание вола, который бы, протянувши с вершины Таигета* шею, мог напиться воды в Эвроте». Чужестранец, удивляясь этому, спросил: «Как найти вола такой величины?» Герад, улыбаясь, сказал: «Как же найти и в Спарте прелюбодея?» Вот что рассказывают о браках спартанских!

Родители не имели власти воспитывать детей своих. Отец приносил младенца вскоре по рождении на место, именуемое «лесха», где сидели всех колен старейшины, которые его тут осматривали. Если находили его крепкими и здоровым, то приказывали кормить и уделяли ему одну из десяти тысяч частей земли. Если же он был слаб и безобразен, то отсылали его в так называемые Апофеты, место, исполненное пропастей, близ Таигета. Они думали, что родившийся слабым и нездоровым не может быть полезным ни себе, ни обществу. По этой причине женщины омывали новорожденного в вине, а не в воде, некоторым образом испытывая этим его сложение. Говорят, что дети слабые и подверженные падучим болезням от цельного вина еще больше слабеют и погибают; напротив того, крепкие и здоровые получают от сего более твердости и сложение их укрепляется. Кормилицы употребляли великое старание и искусство на то, чтобы воспитывать детей не пеленавши, дабы их члены и их вид сделать свободными. Приучали их также не бояться темноты или уединения, не иметь низкого своенравия и не быть плаксивыми. Это заставляло иностранцев покупать кормилиц в Лакедемоне. Алкивиадова кормилица по имени Амикла была лакедемонянка, но Зопир, его наставник, избранный Периклом, по свидетельству Платона, был раб, ничем от других не отличный*. Ликург препоручал детей спартанцев наставникам не наемным и не купленным. Никому не позволялось по собственному желанию воспитывать сына своего. Как скоро мальчики достигали семи лет, он брал их, разделял по агелам (отрядам) или заставлял повиноваться общим законам, питаться общим кушаньем; приучал их вместе играть и учиться. Превосходивший других умом и оказавший более мужества в битвах был избираем в начальника агелы. Все изъявляли ему почтение, слушались его, принимали с терпением его наказания, так что лакедемонское воспитание состояло в том, чтобы научаться повиновению. Старцы смотрели на игры детей; часто возжигали нарочно между ними ссоры и раздор, дабы тем самым узнать каждого свойство и видеть, имеет ли он столько духа, чтобы мог противостоять неприятелям и не избегать опасностей в битвах.

Наукам учились они столько, сколько им было нужно. Все их учение клонилось к тому, чтобы быть послушными, сносить труды, побеждать в сражениях. По мере возраста образ учения их становился суровее; волосы у них стригли до самой кожи, приучали ходить без обуви, заставляли играть нагих. На тринадцатом году снимали с них хитон* и давали им один плащ на целый год. Они были нечисты, не пользовались банями, не мазались маслом; только немного раз в году позволяли им это удовольствие. Они ложились все, разделясь на илы и агелы, на циновках, сделанных их собственными руками из тростника, растущего на Эвроте. Они должны были ломать его без ножа. Зимой подстилали под себя так называемые ликофоны* и смешивали с тростником. Они думали, что это растение содержит в себе некоторое тепло.

По вступлении в этот возраст отличные из них имели своих любителей. Старейшие присматривали за их поступками еще более; часто ходили в гимнасий (место, где упражнялись в борьбе); надзирали над упражнениями; слушали, как они друг друга язвили острыми словами, не мимоходом и для препровождения времени, но почитая обязанностью быть отцами, наставниками, начальниками всех и каждого. Таким образом, дети никогда и нигде не оставались одни, без такого человека, который бы мог исправить и наказать преступившего свою должность. Приставляли к ним еще особливого начальника, называвшегося педоном, из числа добродетельнейших мужей. Во всякой агеле избирали сами мужественнейшего и благоразумнейшего из иренов; этим именем называют спартанцы тех, кому минуло два года по выходе из отрочества; меллиренами же – «будущими иренами» – называли старших среди отроков. Ирен этот в двадцать лет начальствует в битвах своею дружиной; дома же употребляет он своих подчиненных как служителей – для изготовления ужина, старшим приказывает носить дрова, а младшим зелень. Одни уносят все это тайно из садов; другие от стола мужей, к которому подкрадываются с великой хитростью и осторожностью. Кто из них бывал пойман, того больно секли бичом за то, что крал неискусно и непроворно. Также уносили они всякие другие кушанья и научались искусно нападать на спящих или нерадиво стерегущих. Пойманных наказывали побоями и лишали стола. Ужин их был всегда недостаточен для того, чтобы они сами находили способы удовлетворять своим нуждам и таким образом привыкали к смелости и проворству. Вот главная причина, для которой давали им мало пищи! Другая причина та, чтобы они лучше росли. Жизненные духи, не будучи удерживаемы и отвлекаемы множеством пищи, которая своей тяжестью давит их вниз или заставляет идти в ширину, стремятся вверх своею легкостью, отчего тело поднимается свободно, беспрепятственно и растет в длину*. Это самое способствует красоте тела, ибо тела тонкие и сухие удобнее уступают действию природы, нежели тучные и жирные, которые ей сопротивляются своей тяжестью. Так дети, рожденные от матерей, очищенных во время беременности слабительными, бывают худы, однако красивы и приятны, ибо на легкое вещество сильнее действует образующая сила. Исследовать причину этого предоставляем другим.

Отроки крадут с великой осторожностью. Рассказывают, что один из них, укравши молодую лисицу, спрятал ее под одежду; зверь рвал у него брюхо зубами и когтями; но, дабы не быть замеченным, он переносил жестокую боль до того, что упал мертвым на месте. Этого не должно считать невероятным, судя по нынешним отрокам, ибо мы видели много в Спарте детей, умирающих под ударами на жертвеннике Артемиды, прозванной Орфией*.

После ужина ирен, лежа, одному из детей повелевает спеть песню; другому предлагает вопрос, требующий рассудительного ответа, как, например, «кто добродетельнее всех в городе?» или «как ты думаешь о таком-то деле?». Таким образом заранее учатся они судить о добродетелях и узнавать граждан. Если отрок при вопросе, кто, по его мнению, лучший гражданин, кто худший, медлил отвечать, то это почитали знаком души ленивой и к добродетели несклонной. Надлежало в ответе заключаться причине и доказательству в кратких словах. У отвечавшего неправильно ирен кусал в наказание большой палец руки. Нередко в присутствии старейшин и правителей ирен наказывал отроков, дабы показать, справедливо ли и так ли, как должно, он их наказывает. Ему не препятствовали наказывать. Но коль скоро дети уходили, то подвергали его самого наказанию, если обнаруживалось, что он наказывал слишком строго или слишком слабо.

Любители отроков участвовали в славе или бесчестии того, кого они любили. Когда во время борьбы один отрок издал крик, означавший робость, правители наложили пеню на его любителя. Эта любовь между ними была в таком уважении, что добродетельные женщины любили девиц. Она не рождала ревности; напротив того, любовь к одной и той же особе была началом дружбы между соперниками, которые, объеденившись, старались сделать любимый объект лучше и добродетельнее.

Притом научали детей употреблять речи, имеющие колкость, соединенную с приятностью, и содержащие глубокий смысл в кратких словах. Ликург хотел, чтобы железная монета была тяжела и вместе малоценна; напротив того, чтобы монета речи в немногих и простых словах заключала сильную и важную мысль. Приучая детей к молчанию, производил он то, что их ответы были остры и разумны. Как развращенные и невоздержанные люди не способны к браку и бесплодны, так речи необузданного языка пусты и безрассудны. Один афинянин, смеясь над короткими лакедемонскими мечами, говорил, что чудодеи удобно глотают их на театре. «Однако, – отвечал царь Агис, – этими-то мечами настигаем неприятелей». По моему мнению, лакедемонская речь, при всей своей краткости, весьма удачно достигает своей цели и действует на сердца слушателей.

Сам Ликург, кажется, был весьма остр и краток в речах, если судить по достопамятным его изречениям. Таков следующий ответ его о правлении: некто советовал ему в Спарте учредить народоправление. «Учреди оное прежде сам в своем доме», – сказал Ликург. Когда спрашивали его, для чего установил он столь бедные и малоценные жертвы, он отвечал: «Дабы мы никогда не переставали чтить богов». О состязаниях он говорил: «Я не запретил подвизаться в тех видах борьбы, в которых рук не протягивают»*. Сохранились и письменные его ответы своим гражданам. На вопрос: «Как отклонить нам нападение неприятелей?» отвечал: «Если останетесь бедными и никто не пожелает иметь более другого». О городских стенах он писал: «Не без стен город, ограждаемый мужами, а не кирпичами». Впрочем, этих писем нельзя ни принять, ни отвергнуть.

А что спартанцы не любили длинных речей, то видно из их достопамятных изречений. Некто совсем некстати говорил о немаловажных делах; царь Леонид ему сказал: «Друг мой! Ты не употребляешь должного, когда должно». Спрашивали Харилая, Ликургова племянника, для чего Ликург постановил столь мало законов. «Употребляющие мало слов не имеют нужды во многих законах», – сказал Харилай. Некоторые порицали софиста Гекатея за то, что он, бывши за общественным столом, не сказал ни одного слова во весь ужин. Архидамид сказал: «Кто умеет говорить, тот знает и время, в которое должно говорить».

Я сказал, что не без приятности даже колкие их ответы; таковы суть следующие. Один дурных свойств человек беспокоил Демарата* докучливыми вопросами. Он несколько раз спрашивал у него: «Кто лучший из спартанцев?» «Кто меньше всех на тебя походит», – отвечал Демарат. Некоторые хвалили илиян за то, что они хорошо и справедливо судят об Олимпийских играх. «Что тут удивительного, – сказал Агис, – если илияне в четыре года один день оказывают справедливость?» Один чужестранец, желая доказать свое усердие к Феопомпу, говорил ему, что соотечественники его называют филолаконом (любителем лакедемонян). «Друг мой! Лучше бы они называли тебя филополитом (любящим сограждан)», – сказал ему Феопомп. Плистоанакт, сын Павсания, сказал некоему афинскому оратору, называвшему лакедемонян неучеными: «Это правда – мы одни из греков ничему дурному у вас не научились». Некто спрашивал у Архидамида: «Сколько всего лакедемонян?» «Столько, – отвечал он, – что можем отражать злых». Из самых шуток можно видеть, что они не приучались никогда употреблять бесполезных речей, ни издавать голоса, не имеющего смысла, но достойного замечания. Одного звали послушать человека, подражающего голосом соловью: «Я слышал самого соловья», – отвечал он. Некто, прочитавши надгробную надпись: «Храбрые мужи, погасившие тираннию в отечестве своем, были жертвой Ареса и погибли перед вратами Селинунта*», заметил: «Достойно они погибли! Надлежало бы дать тираннии всей сгореть, а не гасить ее». Некто обещал дать молодому человеку петухов, умирающих во время драки. «На что мне они? – отвечал он. – Дай мне лучше убивающих во время драки». Другой, увидевши людей в носилках, сказал: «Да не попустят боги сидеть мне на таком месте, с которого нельзя встать перед старшим!» Таковы были их изречения! Не без причины говорят некоторые, что можно более подражать лакедемонянам любомудрием, нежели телесными упражнениями.

Искусство сочинять стихи и песни столь же важно было при воспитании, как сила и чистота речей. Их песни исполнены были огня, воспламеняющего души, приводящего в восторг и устремляющего к великим подвигам. Слог их был прост, силен, приличен важным и наставительным предметам. Вообще песни эти содержали похвалу умершим в боях за Спарту, которых почитали блаженными, или порицания робким, как провождающим жизнь злополучную и горестную. Некоторые содержали обещание и удостоверение в доблести, так как было прилично каждому возрасту. Небесполезно будет привести одну из этих песен для примера. Во время празднеств составляемы были три хора из трех возрастов. Хор старцев начинал петь таким образом:

Отважны воины во младости мы были.

Хор юношей отвечал:

Теперь мы таковы, коль хочешь, испытай.

Хор отроков продолжал:

А мы со временем храбрее всех вас будем.

Вообще если рачительно рассмотреть лаконические стихотворения, из которых некоторые дошли до нас, и обратить внимание на походный голос, наигрываемый свирелью при нападении на неприятеля, то увидишь, что не напрасно Терпандр и Пиндар* сопрягали музыку с мужеством. Первый из сих стихотворцев говорит о Спарте:

Там юноши цветут, копьем своим ужасны;
Там мусикийские орудия согласны;
Там справедливости превознесен престол.

Пиндар же пишет:

Советы старцев тамо мудрых;
Там храбрых юношей мечи;
Там хоры, пения и пляски,
Забавы, радости цветут.

Таким образом, оба стихотворца доказывают, что лакедемоняне были воинственны и весьма склонны к музыке. Лакедемонский же стихотворец говорит*:

Прилично ратнику играть на лире стройно.

Перед сражениями цари всегда приносили жертву Музам в намерении, по-видимому, напомнить воинам данное воспитание и отечественные законы, дабы они готовили себя ко всем опасностям и к знаменитым подвигам.

В подобных случаях они умеряли обыкновенную строгость, позволяя молодым людям убирать волосы, украшаться оружием и разным платьем; им приятно было смотреть на этих юношей, подобных коням, исполненным жара и стремящимся к бою. Хотя молодые люди при выходе из детства старались о своих волосах; но в день сражения еще более их убирали, разделяли и умащали, помня Ликурговы слова: «Прекрасных делают волосы еще более любезными, а безобразных более страшными». В продолжение походов упражнения их были легче обыкновенных и самый образ жизни не был ни столько суров, ни столько подвержен взысканию, как в мирное время. Почему в целом свете одни спартанцы могли почитать войну отдохновением после военного учения.