скачать книгу бесплатно
–Давно. Как в Израиль приехал.
–Назад не тянет?
–Нет. Да и некогда,– уточняю я.
–А меня он не пускает.
–Не может быть! Васька, что за домострой?!
Последнее слово Васька не понимает. Он просто берет младшую девочку на руки и улыбается жене. Говорить больше не о чем, и мы расходимся. Я возвращаюсь. Вдоль забора густо разрослись кусты, осыпанные белыми и розовыми цветами. Удивительный народ эти израильтяне – куда бы они ни пришли – сразу же тянут за собой трубочки с капающей живительной влагой. И сажают деревья.
Аборигены еще со времен капитана Кука по-своему осмысливают миссионерскую деятельность. И под одно из таких деревьев, растущих при дороге, подложили мину. Взрыв прогремел метрах в двухстах от замыкающей машины. Колонна встала. Из следовавшего за нами джипа вывалился контуженый цадальник и побежал в сторону, в облаке еще не осевшего дыма и пыли. Мы высыпали из машин на дорогу. Кто-то азартно всаживал патрон за патроном в белый свет, кто-то озабоченно докладывал по рации, в ожидании дальнейших указаний, кто-то громко, по свежачку, делился впечатлениями, а кто-то просто пытался узнать – что все-таки произошло. А потом стало тихо, словно погожим летним днем в лесу. Только легкий шелест листвы. Логика и здравый смысл подсказывали, что сейчас начнется: уж слишком мы были хорошая мишень – двенадцать озабоченных израильтян и три машины, кучкующиеся посреди дороги. Влекомые инстинктом самосохранения люди рассредоточились, залегли.
У обочины примостился одинокий домик. Мы с Володей и сапером “из наших, из славян” бежим к нему мимо запричитавшей хозяйки, перескакиваем через загромоздившие лестницу плетенки и коробки, выбираемся на плоскую крышу и растягиваемся на горячем асфальте. Сверху хорошо просматривается спускающаяся с холма рощица и клочки земли с сочной зеленью табака. Сапер нацелился на неё в бинокль. В разрезе между воротником бронежилета и каской я вижу его розовые с юношеским пушком щеки и сосредоточенно поджатые губы. Страх не чувствовался, он пришел позже. Мне интересно. По грунтовой дороге, огибающей рощицу, ползут два пятнистых бронетранспортера Цадаля. Издалека они кажутся игрушечными машинками, брошенными детьми в песочнице. Я веду себя как зритель на представлении, смотрю по сторонам и жду продолжения. Но время идет, припекает солнце, а развития действия нет. В этот момент зрители обычно начинают свистеть и топать ногами.
Выстрелы раздались неожиданно, оглушив и ударив по ногам отлетающими гильзами. Я рефлекторно дернулся в сторону, пальцем сдирая предохранитель. В ушах звенело и, будто через вату, услышал володино “там, мне показалось!” Он стоит на одном колене и тычет вправо на невзрачную, затененную горным краем, лысую высотку. Если заряд радиоуправляемый, что, скорее всего, то там неплохое место для корректировщика, зажался под кустиком между камней – и будь здоров! Враг не дремлет!
–Видишь подозрительное движение – докладывай!– с металлом в голосе командует сапер,– Нечего ворон пугать! -Ребята, давайте жить дружно,-говорю я.
–А я о том же, док,– обернулся сапер,– Только кричать не надо. Когда померещится,– это Володе,– крестятся. Мы еще долго лежали на крыше. Пока прибыло подкрепление и высокое начальство, пока прочесывали местность, пока террорист, поняв, что сегодня удача способствует не ему, привел в действие второй заряд. Заметая следы несостоявшегося преступления раздался хлопок, и разлетелись в небытие осколки. -Жалко, что Шурика с нами не было,– надышавшись пьянящего воздуха первого боевого крещения говорит Володя. У него победоносный вид зазнавшегося мальчишки. Он гордится, что не струсил, что стрелял. Мне знакомо это чувство эйфории, но я уже видел ошалевшие глаза ребят, вышедших из настоящего боя, пролежавших под минами, потерявших своих девятнадцатилетних друзей. Я смотрю на парня. Володя идет, как бывалый американский солдат из фильмов Стоуна о Вьетнаме, положив автомат на плечи и распяв на нем руки. Сапер недовольно косится на меня, его офицерская косточка, выдраенная в предыдущих поколениях Советской Армии, не принимает моего демократического отношения с подчиненными. Перехватив мой взгляд, Володя понимает без слов и перевешивает автомат за спину.
–Шурик находится при исполнении важной оперативной задачи,– бросаю я и вместе с сапером иду к командиру дивизии, неторопливо прохаживающемуся посередине дороги.
–Как самочувствие, док?– машет он нам издалека,– что скажете? Средь бела дня у всех на виду!– Командир то ли сокрушается, то ли восторгается прытью “Хизбаллы”. Он возбужден и улыбается, как профессионал, дорвавшийся до настоящей работы, с наслаждением выпевая в эбонитовый микрофон портативной рации команды. Подчиняясь его воле работает артиллерия, до нас доносится гул разрывов, и зеленовато-серые фигурки солдат, рассыпавшиеся цепью, ползают по склону. Эту ли улыбку отца-командира прозвали отеческой, сплачивающей бойцов и посылающей их на смерть?!
–Немцы во время войны по обе стороны дороги вырубали мертвую зону, -буркнул я,– И, если проходил важный эшелон, ставили живой щит.
–Доктор,– продолжает улыбаться командир,– Мы же не немцы!
Он прав, но сразу виден пробел в его образовании: ему не пришлось сидеть на собраниях трудовых коллективов, клеймящих израильскую военщину, и программа “Время” не транслировала для него выступления депутатов ООН, пригвоздивших сионизм к фашизму.
–Кстати, доктор,– командир перестает улыбаться, заметив непорядок в боевом строю,– Где второй санитар?
–Он при исполнении важной оперативной задачи,– повторяю я отговорку и эта фраза производит магический эффект своим бронированным звучанием, пресекая ненужные расспросы.
4
“Важная оперативная задача” заключается в том, что Шурик сидит в моем кабинете и читает впечатлительный по объему отчет последней инспекционной проверки. Он должен выбрать все, что имеет к нам отношение и сочинить ответ – всякое там: “по указанным пунктам…”, “в назначенные сроки…”, “будут приняты меры…”, “контроль за исполнением…” В том, что нас протянули через бюрократическую писанину – моя вина. Любой труд, особенно если он по обязанности, а не по вдохновению, нуждается в управлении и контроле. В армии такая система наказания и стимуляции доведена до совершенства благодаря суворовским принципам– внезапность, быстрота и натиск. Но у нас внезапным может быть только враг. Проверяющие в Ливан ездить не любят – их сюда шницелями не заманишь; они предпочитают булочки в столовых военно-воздушных сил или довольствуются бурдой тыловых баз. Короче, об их появлении мы узнали сразу, как только они подъехали к границе. База завертелась и вместе с ней закрутились и мои Володя с Шуриком, ибо нет наказания страшней для израильского солдата, чем сказать ему – “на шабат ты остаешься!” Ребята убирали, мыли и даже успели закрасить лаконичные, но идущие от души фразы, оставшиеся от предыдущих обитателей их комнаты. Как и следовало ожидать, кистью махал Володя, а вымазался Шурик.
–У Вас спина белая,– указал я ему на происшедшее.
–Шутка,– сослался на классиков Шурик.
Хорошие у меня ребята, грамотные. “Сто лет одиночества” на иврите уже освоили. Сейчас обещают законспектировать “Москва-Петушки”. По ночам будят меня криком – “Отдай! Моя очередь! Это мои “Петьюшки”! И в ответ бессмертное – “Так я тебе Эббан Даян!” Не везет власть предержащим во все времена и у всех народов, особенно у еврейского, тут даже на постамент не водрузили, сразу в грязь размазали.
–Вот я вам всем надаян, -рявкаю я и двигаю каблуком по гипсовой перегородке. Пацаны переходят на шепот. По потолку ползают тени. От окна несет ночной свежестью с привкусом мокрого песка.
Так Ленинград по весне вонял корюшкой. Размоченные деревянные ящики с мелкой рыбешкой громоздились на набережных и бойкие бабенки в грязных передниках поверх тулупов торговали ею. Пахло цветением. В глубоких дворах-колодцах еще лежали осевшие, почерневшие кучи снега прошедшей зимы, а пробудившееся солнце светило, отогревая отсыревшие за долгую зиму фасады домов, уныло тянувшиеся вдоль линий Васильевского острова. Тополиный пух закручивался белыми бурунами.
Царь Пётр, в спешке прорубая окно в Европу, позабыл о выходе к морю для своего града. Спустя два с половиной столетия его потомки, исправляя историческую ошибку вспыльчивого монарха, понастроили за кладбищем на осыпающихся песчаных берегах, где когда-то тайно захоронили тела казненных декабристов, бетонных коробок, видимых сквозь камыши со стороны Приморского шоссе. Геометрический примитив архитектуры конца двадцатого века оживили поверженные шведы, увенчавшие морской фасад города высотным зданием гостиницы “Прибалтийская”. И, взлетев над гладью Маркизовой лужи, уносятся к золоченому, играющему водными струями Петродворцу остроносые “Метеоры”. Слово “Петергоф” отзывается звенящим клавесином, семнадцатым веком, шуршанием кринолинов, надушенными париками, мушками, кружевами. Толпы туристов глазеют на Большой Каскад и дружно кидают монетки в фонтаны. Моей здесь нет. Зачем? Я приезжал сюда по будням в редкий погожий августовский день, побродить в прохладе аллей, наслаждаясь успокаивающим журчанием воды. Словно не было утренней давки на эскалаторах метро “Василеостровская”, не висли люди, отчаянно цепляясь друг за друга, на подножках трамваев и автобусов и беспомощно не мотал оглоблями, лишившись опоры движению, троллейбус, застрявший напротив Гавани. Не было этого, а была сирена.
За время службы я научился различать их. Обычная сирена– это вместо побудки, без пяти минут шесть. В зимние месяцы, как закон, дежурный по штабу даже ленится давить на кнопку, нажал разок для порядка и продолжает кимарить, а мы, не досмотрев сны, вываливаемся из казармы, гремя амуницией, и чертыхаемся, путаясь в змейках теплого, но несуразного комбинезона, только потому, что “Хизбалла”, для проверки нашей бдительности пульнула разок и полезла назад к себе в нору досыпать. Бывают сирены посильнее, когда есть предчувствие, когда у солдат холодеет внутри, замирает дыхание и напрягаются мускулы – вот он враг! Затаился! Ждет! А бывают сирены, когда беда, когда случилось неповторимое, когда вздрагивает и обрывается всё. Вот тогда воет и кружит сирена, как долгая февральская вьюга.
На крыше нашего броневичка ссутулилась тень – это Шурик. Я издалека вычисляю его по силуэту. Он притулился у антенны и горестно покачивается на свежем ночном ветерке как старый еврей на молитве. Обычно зубоскалящие в ожидании солдаты сидят молча. Нас еще держат в состоянии повышенной боевой готовности, но исправить и предотвратить уже невозможно. Расцвечивая черное небо осветительными ракетами, зависли вертолеты и до нас, из глубин неба, доносится гул их моторов. Старый следопыт, с которым я спускаюсь из штаба, кряхтя, поглаживает живот с нажитой за восемь лет службы в Ливане язвой и достает из бронежилета смятую пачку “Малборо”. Я глубоко затягиваюсь. Теплый дым с приятным пощипыванием проникает в легкие и после нескольких затяжек слегка мутит голову. Следопыт заглядывает вовнутрь броневичка и вытаскивает оттуда Володю. “Зайчик,– это слово он выучил в массажном кабинете на центральной автобусной станции в Тель-Авиве и теперь к солдатам из России иначе не обращается,– Дай человеку поспать”. Это значит всё кончено. Если следопыт идет спать – значит всё, продолжения не будет. Его интуиция– интуиция дикого зверя, он может на привале, на ровном месте, когда все оприходывают банки сухого пайка, озадаченно прохаживаться вокруг, заглядывая под камни в поисках подозрительного и взрывоопасного, а может, как сейчас, в разгар заварухи, когда адреналин кипит в жилах, храпеть на носилках. Володя с Шуриком осуждающе косятся на него и спрашивают, что случилось. “Нарвались,– зло говорю я, хотя злиться и глупо и не на кого,– Купились, как дети малые”. Произошла очередная трагедия. Группа террористов подошла к границе и залегла, дожидаясь. Как опытный шахматист, они проиграли партию на несколько ходов вперед. Когда появился наш патруль, террористы обстреляли его, но не скрылись, а, приняв бой, стали отходить вглубь Ливана.
“Устав и инструкции пишут для дураков и для противника”,– как-то произнес “полковник – подоконник”– по молодости я не расслышал в этом кровавой истины, приняв за очередное проявление солдафонства.
Патруль занял оборону, следуя букве параграфа, вызвал подкрепление, которое, открыв пограничные ворота, кинулось преследовать якобы отступающего противника и сразу же напоролось на загодя установленные мины. Террористы доиграли партию до конца, стрельнув ракетой в вертолет, забиравший раненых. Выбросив предохранительный тепловой шар, летчик, зигзагом, увел машину.
–Печальная повесть о том, как евреи с криком “Азохн вей” в атаку ходили,– подытожил Шурик и полез назад на крышу вынимать ленты и натягивать чехлы на пулемёты.
5
Вечером в дверь постучали. В дверном проёме нерешительно топтался снабженец. В одной руке он держал пакетик хрустящих картофельных хлопьев, а второй привычно чесался то спереди, то сзади.
–Пациент,– серьёзно сказал ему Володя,– Выньте руку из жопы и сделайте дяде доктору “здрастье”.
Снабженец, уловив насмешку, недоуменно посмотрел на него. Не всем смертным доступны вершины славянской словесности. Он пришел посидеть, поговорить за жизнь. Среди погибших был наш артиллерист Мотя.
Мы, евреи, странный народ. Мы любим копаться в себе, стараясь понять, за что нас не любят. Наша страсть – моральный садомазохизм, назавтра все газеты и телевидение будут посвящены боли и слезам похорон. Крупные планы поверженных горем родных, фотография матери, прижимающей к груди солдатский ботинок. Воспоминания школьных учителей о детских шалостях и рассказы друзей о мечтах поехать посмотреть мир от Анд до Гималаев после армии; откровения любимых девушек о прелести коротких встреч и планах пригласить всех на свадьбу после армии. Всё было бы у этих ребят после армии, но их жизненный путь пересек Ливан. Политики печально соберутся вокруг круглого стола и будут говорить, что в такую скорбную минуту нельзя сводить счёты и надо сплотиться вокруг общей беды, а потом, постепенно распаляясь, начнут, как на восточном базаре, осыпать друг друга взаимными упреками, тыкать, что опять огорчили доброго американского дядюшку, что повернулись спиной к старушке Европе и что не прислушались к мнению девятого секретаря третьего полномочного посольства нефтеносного эмирата, прибывшего с особой миссией в Женеву через Стокгольм, и высказавшегося во время краткосрочной остановки в Мабуту (где же это находится?)
Снабженец говорит, что сам командир дивизии поедет на похороны Моти и сейчас в штабе округа составляют последнее слово.
Мне нечего сказать о Моте. Несколько месяцев подряд мы встречались за обедом. Он шумно заполнял пространство над столом, раскладывая горками нарезанный хлеб, переставляя солонки и гоняя повара, требуя вегетарианский шницель с кукурузными зернышками.
Мне нечего сказать о Моте. Лукаво поглядывая через плечо на одиноко жующего за своим столом командира дивизии, Мотя сообщал нам его голосом: “Танк с высоты “Двадцать звёздочек” снимается с боевого дежурства и возвращается…,– вилка – импровизированная сигарета в раздумье зависает над тарелкой-картой, мы слышим знакомое генеральское сопение, сопутствующее мысленному процессу, потом тяжёлое откашливание после глубокой затяжки и приговор,– Нет. Не возвращается. Пусть еще двадцать четыре часа повоюет”.
Мне нечего сказать о Моте. Ребята, бывшие с ним в тот вечер, рассказали мне, что за несколько часов до гибели, Мотя позвонил домой и сообщил матери, что он жив – здоров, а если что случится – она узнает об этом из новостей. Было ли то предчувствие или простая юношеская бравада – никто нам уже не ответит.
Нет. Мне действительно нечего сказать о Моте. Когда ни за что, по слепому стечению обстоятельств, гибнут ребята, мне хочется уединиться и помолчать. Как молчали мы когда-то, еще детьми, стоя в карауле у памятника пионерам-героям, нашим ровесникам, в Таврическом саду, а на другой стороне пруда пенсионеры и малыши кормили уточек. Порывистый северный ветер пригибал к земле Вечный огонь, теребил красные галстуки, вздувая пузырем белые парадные рубашки, пробирал нас холодом до костей. Немела вздернутая салютом правая рука. Над нашими головами большие черные вороны расправляли крылья на голых ветвях вековых деревьев. Протяжное “кар-р-р” звенело в морозном воздухе, предрекая судьбу.
Цвика натужно хрустит картофельной шелухой, он явно разочарован, с добрым намереньем пришел поговорить, разобраться в вечном философском вопросе жизни и смерти, а наткнулся на сдержанное непонимание. “А что делают в России, когда теряют товарища?”– спрашивает Цвика.
–Поминки,– отвечает Володя.
–По-ми-на-ют,– по слогам поправляет его Шурик.
Цвика переводит взгляд с меня на моих ребят.
–Послушай,– говорю ему я, -Подожди пять минут. Пацаны, одна нога здесь, другая – у Молдована. Пусть даст всего понемножку. И лимончиков. У него ящик заначен.
–А если не даст?– предусмотрительно интересуется Володя.
Молдован – наш повар, жирный прыщавый парень из паршивого, запыленного городка Оргеева, где по преданию обитает самый глупый бессарабский еврей и откуда родом Дизенгоф – человек не на невских болотах, но на яффских песках основавший город. Стремительный прорыв к новой государственности породнил Петербург и Тель-Авив.
–Тогда скажешь ему, что свое плоскостопие он будет лечить не домашними тапочками, а кирзачами. На радость “товарищу-прапорщику”.
Я же, прихватив офицерскую сумку с Красным Маген Давидом, в которой обычно ношу документы, отправляюсь с особой миссией к Ваське. Пехотинец, дежурящий на крыше бункера, кричит мне: ”Что нового, док?” Обычно я останавливаюсь скоротать его время, но сегодня мне некогда. Васька с коммерческой сметливостью делает скорбное лицо и говорит: ”Жалко. Хорошие люди гибнут. Жалко,”– он сокрушенно цокает языком и перебирает четки.
–Васька, люди гибнут за металл. Или за свободу.
–За мой металл. За вашу свободу,– Васька улыбается,– Три шестьдесят две, товарищ-начальник?– это как пароль, вымерший, но ставший нарицательным тариф. Он напоминает о скрученной зубами “бескозырке” в сумрачной, загаженной парадной на Литейном с потухшей с приходом Советской власти изразцовой печью и тяжелыми чугунными перилами, где мы прятались от субботника по уборке листьев в Куйбышевской больнице. Бутылка “Московской” переходит из рук в руки и исчезает в моей сумке. “Под защитой Красного Креста и Красного Полумесяца”– Васька щелкает толстым пальцем с длинным отманикюренным ногтем по звезде Давида.
Часовой на крыше, скучая, снова окликает меня: ”Док! В больнице что-то случилось?!” Я отмахиваюсь: “Все будет хорошо!” В комнате ребята застелили газетой стол, нарезали лучок и помидоры, разложили по тарелкам пайковую колбасу и сыр. Цвика покорно смотрел на насмехательство над кашрутом.
Сразу стало тесно. Собрались все, кого “товарищ прапорщик” гневно, но за глаза называл “русской мафией”. Пришел с банкой солёных огурцов и гитарой связист Рустик, тоже питерский, но с окраин, от “Кулича и пасхи”, пришел выкрест во втором колене Слава, чей отец удивительно сочетал в себе и передал по наследству врожденную еврейскую тягу к Иерусалиму и вымоленное христианское стремление к Святым местам Палестины. Пехотинцев привёл, как мать-наседка, двухметровый Вадик и, усаживая на шурикину кровать, показал увесистый кулак: ”Чтоб молчали у меня, салаги!”. Потом Вадик хотел пройти, пожать всем руки, но, разглядев офицерские погоны Цвики, не стал обострять ситуацию и забился в угол. Как еврейские пай-мальчики, вернувшиеся с занятий в шахматном клубе, по – интеллигентному робко, бочком протиснулись, затянутые в комбинезоны, танкисты – Володя Либерман, Бублик (не повезло человеку с фамилией) и вечно хмурый Лёва “с Одессы”. Они заняли уголок володиной койки и, сразу вся придорожная пыль фронтовых дорог, рельефно осыпалась на матрас и вокруг ботинок. “Вы, такие – раз такие,– набросился на них Володя,– Задницу надо мыть, приходя в приличное общество. Залезли, понимаешь, в презервативы и довольны”. Володя Либерман покраснел в смущении, Бублик, привыкший не реагировать, промолчал, а Лёва буркнул: “Коптить нас так сподручнее”.
–И чего меня так тянет к землякам и медицине?!– с пониманием подмигнул сапёр. Он только что вступил в должность и зашел, представляясь,– Женя.
–Да, мы здесь ребята крутые,– напыжился, выпятив подбородок, Володя.
–Ну, это мы после проверим,– Женя по-хозяйски протиснулся к столу, принюхался к металлической банке пива,– Мин нет?– осведомился одобрительно.
Водку разлили по пластиковым стаканчикам. “Лехаим,– сказал я,– За жизнь. И за Мотю”. “Чтоб земля была ему пухом”,– пробасил Вадик. Славик безмолвно шевелил бледными губами, у него есть шанс быть услышанным и Иеговой и Исусом. Володя Либерман, весь пунцовый, бормотал, что он не пьет, Бублик, пропустив, мимо ушей, коварный вопрос о том, чем он будет закусывать, с опаской принюхивался, а Лёва “Чтоб не в последний раз!”– хлопнул свои пятьдесят грамм.
Женя взял гитару, попробовал аккорды и запел из Высоцкого “Отражается небо в холодной воде и деревья стоят, как живые ”. Молчали ребята, молчал Цвика, в интонациях почувствовав смысл песни. Над моей головой в вышине покачивались кроны древних сосен Карельского перешейка, за разлапистыми елями проступала размытой акварелью синева, одинокая береза шумела сочной зеленью на ветру. Полное ярко-желтых лисичек берестяное лукошко, в которых продавали парниковую клубнику, забыто на краю осыпающейся траншеи, оставшейся со времен финской войны. То там, то тут виднеются следы “искателей приключений”– взрытый дерн и потревоженный ковёр хвои и мха. Копали в поисках гильз. Я ползу, обдирая об узловатые коренья локти, от кустика к кустику черники весь измазанный кровавым ягодным соком. Деревья расступаются перед залитой золотом света опушкой. Я приподнимаюсь на колени, среди высокой травы проступают сероватые, размером с блюдце, шляпки грибов. Белые?
Назойливый писк комара у самого уха отвлекает меня. Писк превращается в дребезжание телефона внутренней связи.
–Док, поднимись на наблюдательный пункт к командиру дивизии,– говорит дежурный по штабу. Его будничный голос не предвещает ничего хорошего.
–“Он вчера не вернулся из боя”,– на иврите заканчивает песню Женя.
–Нет. Мне не понять таинственную русскую душу,– заключает Цвика.
–Ты не прав,– поправляю его я,– Тебе не понять таинственную душу российского еврея.
6
Схватив автомат, я скачу через три ступеньки на крышу. В тесной надстройке-веранде в тягучей вате табачного дыма задумчиво плавает командир дивизии. Один солдат корпит над приборами, второй, накрывшись с головой, спит. В черно-белом телевизоре шевелятся размытые тени. Наш дозор – настороженные, уязвимые, открытые всем ветрам и ночным страхам. Солдат что-то повертел, и изображение сменилось грязно-серой рябью неожиданно побелевшей вспышкой взрыва. Командир дивизии удовлетворенно хмыкнул. Тут он заметил меня: ”Послушайте, доктор, террористы обстреляли наш танк на высоте “Двадцать звездочек”. Мы ответили огнём.– Экран телевизора вновь озарился белым свечением. После первого выстрела командир танка потерял слух на одно ухо. Что это может быть?”
–Наверно лопнула барабанная перепонка,– предположил я,– Дайте мне поговорить с экипажем.
Солдат защелкал тумблерами, переводя связь: ”Здесь доктор– “двадцать звёздочек”, ответьте! “
–“Двадцать звёздочек” слушает!
–Здесь доктор,– повторил я,– Мне надо знать, есть ли выделения из уха!
–Что?!
–Из уха течет?
Несколько минут мы слышали тяжёлое сипение. Можно себе представить как в темноте консервной банки, именуемой танком, раскалённой за день, а сейчас излучающей тепло и от того еще более горячей, в кромешной темноте, пальцами измазанными тавотом, под шлемофоном люди пытаются что-то нащупать в ушной раковине.
–Ухо потное,– доложили.
–Лопнула барабанная перепонка,– повторил я,– Других причин вроде нет. Это пройдет.
–Опасности для жизни – никакой,– заключил командир дивизии,– Продолжаем воевать. Доктор, для душевного спокойствия, поговори с каким-нибудь докой по ушам. И запиши в журнал, – добавил назидательно.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: