banner banner banner
Любовь вопреки судьбе. Александр Колчак и Анна Тимирева
Любовь вопреки судьбе. Александр Колчак и Анна Тимирева
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Любовь вопреки судьбе. Александр Колчак и Анна Тимирева

скачать книгу бесплатно

Всходило солнце, из ущелий начинал подниматься голубой туман, на глазах рождались облака.

А потом мы спускались в долину к горной реченьке – и горы уходили одна за другой: все голубее, все легче.

Возвращались поздно, пели хорошо – все казачьи песни:

Пыль клубится по дороге,
Слышны выстрелы порой,
Из набега удалого
Скачут сунженцы домой…
Ну-тко вспомните, ребята,
Как стояли в Зеренах…

Помню, бабушка Сафонова рассказывала, что во время какого-то турецкого похода казаки станицы Шелковской привезли себе из Турции пленных турчанок и переженились на них. Но те были женщины гаремного воспитания и палец о палец не хотели ударить. Заходит прохожий: «Подай воды напиться!» Хозяйка лежит на постели, отвечает: «Вот придет Иван, он тебе подаст».

Стоило нам залениться – и сразу же: «Ах ты, шелковская казачка!»

Бабушка считала, что человек должен сажать деревья и копать колодцы. И нам, детям, были отведены в саду участки, где мы сажали что хотели (потаскивая из большого цветника).

Бабушка не разрешала разрезать узлы на веревках, давала распутывать мотки шелка, чтобы приучить к терпению и выдержке. И при этом рассказывала о том, как цари выбирали невест: собранным на смотрины девушкам давали спутанные нитки шелка, а царь подсматривал в щелку, как они это делают. Если кто-нибудь из них дергал нитки и сердился, то ее кандидатура отпадала. Да и то сказать – немало терпения нужно царской невесте! До сих пор не люблю узлы резать.

Каждому из своих внуков она прочила блестящую будущность: «Ты мой Пушкин», ее зять Плеске как-то сказал: «Я спокоен за Россию – тринадцать великих людей ей обеспечено: это внуки Анны Илларионовны».

Она любила и часто повторяла слова 50-го псалма Давида: «Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови в утробе моей». Высокого строя души была женщина.

Бабушка – «бусенька», «буленька», мы ее звали – очень любила цветы. Сама за ними ухаживала. В саду в Кисловодске было много роз, она считала, что надо их поливать колодезной водой, и во время дождя бегала от куста к кусту с лейкой. Своих новорожденных внуков подносила к розам, чтобы они понюхали, как хорошо пахнет. После ее смерти розы стали уже не те.

Много она знала казачьих песен и любила их, а про русские говорила: «Что это за песни! Ах ты, береза, ты моя береза, все были пьяны, ты одна твереза».

Редко у кого я видела такое поэтическое восприятие жизни, как у этой совсем малограмотной женщины. И уж никто не умел так устроить праздник для детей, как она.

В день рождения сторожит у двери, ждет, когда проснешься, – чтобы сразу подарить, чтобы праздник начинался, как только откроешь глаза: войдет с подносом, а на нем непременно разные подарки: какие-нибудь бусы, шелковый платок, кусок кисеи, ваза с медом и сверх всего – ветка цветущей липы.

Лошадей, кроме старой Вороны, она не держала. Но иногда нанимала кисловодского извозчика Илью Климова на пароконной коляске и, насыпав ее ребятами, возила нас катать, и непременно «через воду»: переезжала мели, речки – и мы наслаждались тем, как плещется под колесами вода, как видны сквозь нее мокрые камешки.

Когда мы, дети, ссорились и дрались – всего бывало, – она заставляла нас мириться до того, как пойдем спать, чтобы зла не оставлять на следующий день.

Пошлет за чем-нибудь – принеси. «Бусенька, а где это?» – «Найди, а я укажу» – ни за что не скажет где.

Иногда вдруг начинала сама стряпать – непременно станичные кушанья: пирог с калиной, который мама называла «пирог с дровами» из-за косточек, пресные пышки с чернушкой – душистое такое семя. Напечет перед самым обедом и накормит нас. Пышки жирные, вкуснее ничего, кажется, не ела. А нам не позволяли бегать с кусками. Мама скажет: «Зачем вы, мамаша, детей не вовремя кормите?» – «Оставь, Варенька, дети должны есть, когда им хочется».

Бабушка была для меня необычайна всегда. Зазовет в свою комнату в Кисловодске, с закрытыми ставнями, всегда прохладную, где на веревочках висели кисти винограда, а в шкафу такие интересные вещи, которые она любила перебирать: слитки серебра из дедушкиных эполет, плитки кирпичного чая, в коробочках – завернутые в папиросную бумагу альмандины, аметисты и топазы, тут же и подарит.

И особенно памятен мне кусок коричневого сатина с большими розовыми розами. Купила его бабушка в память того, что когда-то маленькой девочкой осталась она в станице дома одна, а к ним зашла нищенка, и ей так ее стало жалко, что она вытащила точно такой же кусок у матери из сундука и отдала ей, а когда та ушла, ужасно перепугалась, что это она наделала, и заплакала – так матери с плачем и рассказала. «А мать у меня умная была, только и сказала – ты больше так без спросу не делай».

Помню бабушкин рассказ о том, как приезжал на Кавказ Николай I. Встречали его торжественно, как полагается. Собрали и хор казачек, и, когда он взял за подбородок одну: «Какая хорошенькая», та хлопнула его по руке: не лезь куда не надо. И видно было, что бабушка это вполне одобряла.

И еще помню ее рассказ, как проездом через станицу Червленую был у них в доме Пушкин, а мать только что испекла хлебы – и они лежали еще теплые на столе. Пушкин отламывал кусочки, ел и похваливал; а когда ушел, то мать сказала: «Поди, выброси свиньям – ишь исковырял своими ногтищами».

Рассказывала нам бабушка Анна Илларионовна, как, приехав в Петербург, привыкала к новой жизни: как накупила себе семнадцать пар ботинок, которые все почему-то рвались на мизинце, и как потом плакала над этой грудой; как сшила платье с кринолином и поехала в оперу, в ложу, – и никак с этим кринолином не могла справиться: то с одной стороны поднимется, то с другой, – никак не сесть.

О ее одежде заботилась тетя Настя – присылала ей из Петербурга шляпы: вдовьи, черные, с завязками из лент; кружевные наколки, которые она носила дома. Как-то раз, приехав в Петербург, она и говорит тете Насте: «Что же это ты, мать, чучелой меня вырядила, прислала не шляпу, а какую-то башню?» – «Маменька, да ведь в шляпе-то две наколки были вложены», – а она их все так и проносила».

У Анны Васильевны сохранились отрывочные воспоминания после переезда в Москву: «…Круглая гостиная в доме Шмидта на Арбатской площади, Никитский бульвар с кустами белой сирени. Я мало помню старших сестер, только Сашу. Она была на семь лет старше меня, и я ее трепетно обожала. Высшим счастьем было, если она снисходила до того, чтобы с нами поиграть, хотя и за ухо дернет и толкнет, – только бы поиграла. Она прекрасно уже играла на рояле, писала стихи, целые романы. У нее была масса увлечений. Девочкой она страшно любила воздушные шары, я нашла в шкафу коробочку с надписью: шар Миша, скончался – и дата. И блестящие стеклянные шары, в которые она любила смотреться.

В тот год, когда отстроилась консерватория и наша семья переехала туда в новую квартиру, младшие дети – Сережа, Ваня и я – долго оставались у бусеньки в небольшом имении Ильинка под Георгиевском. И тут пришла телеграмма: «Настя больна, выезжайте». Помню все очень резко. И ясное чувство катастрофы (мне шесть лет), и идиотская улыбка, которая точно приклеилась к лицу, – и ничего с ней не поделаешь. Потом вокзал в Москве, темный день, проливной дождь, и молодая мама в трауре бежит нам навстречу и плачет». Первые трагедии пришли в семью Сафоновых со смертью двух дочерей Анастасии и Александры, которые умерли в одну неделю: Настя – от воспаления легких, Саша – от воспаления брюшины. Сестер похоронили в Москве на Ваганьковском кладбище 1898 г.

Анна Васильевна: «Повезли нас не домой, а в гостиницу «Дрезден». На этом месте сейчас ресторан «Арагви». А тогда это было мрачное темно-серое здание, с темными коридорами, с темными обоями. Всем не до тебя, и страх, и тоска, и полная растерянность. Сестер еще не похоронили, брата Илюшу отправили к Ипполитову-Иванову, папиному другу; мама только навещала нас. Не знаю, кто был тот добрый человек, который подарил мне игрушку: Ноев ковчег со всеми животными по паре – все деревянное. Это был единственный светлый момент за все это беспросветное время.

А тут Илюша заболел воспалением уха, и глупая наша гувернантка сразу об этом брякнула маме – помню, как мама упала головой на стол и ее рыдания: «Как? И этот?» Страшные были дни. Долгое время потом я не могла проходить мимо «Дрездена» без сердечного содрогания.

И вот тут еще одно детское и на всю жизнь впечатление. Когда заболела Настя, у папы был назначен концерт в Петербурге, и он не мог его отменить. Ему пришлось туда ехать и дирижировать, зная, что она при смерти, – она и умерла в его отсутствие; тетя Настя была на концерте, зная о ее смерти, и только в поезде сказала об этом отцу. В первый раз я тогда поняла, что такое артистический долг, что такое искусство и какие обязательства оно накладывает на человека. Что бы ни было – он должен. Никакими словами и наставлениями этого не внушить. И отсюда с детства глубокое уважение к отцу.

Если Настя была мамина дочка, то Саша – папина. И, умирая, она просила его стать так, чтобы она могла его видеть.

Долго эта тень лежала на нашей семье, и не знаю, что было бы с мамой, если бы она не ждала в то время рождения сестры Оли. И слезы у нее градом лились, когда она ее пеленала. И помню, как в темной гостиной мама одна поет «Отчего побледнела весной», а у меня сердце сжимается от жалости к ней, потому что я понимаю, о чем она поет и плачет.

Нас перевезли после похорон уже в новую квартиру в консерватории, и с тех пор я помню все более или менее связно.

Квартира была большая, в два этажа. Внизу детские, классная комната, а за коридором кухня и комната для прислуги. Подъемная машина для посуды и кушаний и винтовая лестница в столовую. Другая лестница вела к спальням родителей и братьев Илюши и Вани и в парадные комнаты.

Из столовой дверь вела в консерваторию. Из этой-то двери, как с некоего Олимпа, появлялся папа, всегда с кем-нибудь из музыкантов, и сюда мы являлись к завтраку и обеду. Стол был большой, овальный, садилось много народу и видимо-невидимо нас – детей, больших и маленьких: все черные, все похожие на папу – и все разные. Сидели подолгу, что было очень нам трудно. Время за столом было единственным, когда папа видел семью в сборе. Чаще всего бывал Михаил Михайлович Ипполитов-Иванов, которого мы очень любили. Он то и дело проливал на скатерть красное вино, его засыпали солью – очень интересно смотреть.

Иногда папа, окинув взглядом стол, говорил: «А ну-ка, Аня (или Варя, или Муля), прочитай нам «19 октября»!» И вот встаешь и начинаешь:

Роняет лес багряный свой убор,
Сребрит мороз увянувшее поле…

А там такое количество строф – кажется, конца им нет.

На тарелке стынет котлета с макаронами, а ты читаешь. Но я и сейчас люблю эти стихи. А старшим братьям и того не легче: они должны были наизусть знать и читать всего «Медного всадника» – и читали.

Перед едой дети по очереди читали «Отче наш», после еды – молитву. Когда стали постарше, старались разнообразить эту повинность. Брат Ваня умудрялся не торопясь, с расстановкой прочитывать «Отче наш» за одно дыхание, и даже не выдыхая, а вдыхая воздух – все на полном серьезе, чтобы не заметил папа.

Так как я изо всего выросла, то в Кисловодске пошили мне какие-то немыслимые рубашки с лиловыми горохами, одеяло было тоже пестрое, а сестра Варя лежала в белоснежных рубашечках с кружевами под голубым атласным одеялом. Я чувствовала себя дикаркой, а Варя («она маленькая, ты ей должна уступать») объявила, что она не Варя, она Аня, отобрала все мои игрушки и… Кто же я? Это было просто ужасно.

Еще очень ярко: нас с Варей моют в одной ванне на ножках. Очень много мыльной пены, и очень смешно. Обе мы стараемся попасть ногой друг другу в нос. Потом нас несут, завернув в одеяло, через длинный темноватый коридор. Как странно смотреть сверху – все другое совсем.

Наша детская – очень большая, в три окна комната. Здесь живем мы: Варя, я, Муля и наша гувернантка Людмила Николаевна (Никаша). Большой черный стол, под которым очень удобно играть, большой диван, где спит Людмила Николаевна, умывальник за ширмой у печки, наши кроватки. Над диваном полка, на ней икона и голубая лампадка, которая горит всю ночь, и бутылка с красным крестом с сиропом от кашля «Сиролин», это очень вкусно.

Папа и мама на втором этаже. Это уже другой мир. Туда мы приходим утром к завтраку, потом к чаю и к обеду, но живем мы внизу. Я уже читаю. Когда я выучилась читать – не знаю, кажется, на шестом году, но как? Вроде само собой. В Газетном переулке на углу Тверской игрушечная лавка Сафонова – это очень интересно; там продаются сказки в издании Сытина. Книжка – 10 коп., но какая! Какие картинки, какие краски! До сих пор помню «Царевича-лягушку»: сидит у колодца красивая девушка, плачет, а из колодца лезет лягушка, во рту у нее золотой мячик… Надо иметь все сказки именно десятикопеечные. Те, что дороже, – это уже не то. А по субботам, когда в консерватории бывали симфонические концерты, из окна нашей классной (довольно унылой комнаты) можно было видеть, как светится на большой лестнице витраж: святая Цецилия играет на органе. Это окно заделано теперь, и на месте его висит худшая из репинских картин русских композиторов. И каждый раз, когда я их вижу, мне жаль, что убрали это поэтическое изображение слепой девушки, погруженной в звуки.

Мы воспитывались в церковном духе. Каждое воскресенье обязательно было ходить к обедне, в пост – говеть. Все это подчас было обременительно, но придавало жизни какую-то поэтическую окраску. Праздники были совсем особенными днями. К ним готовились все, особенно к Пасхе, во всем доме наводилась чистота и красота. Много мы их знали, пели постоянно. Так что когда меня девочкой лет четырех привели в церковь и я услышала пение, то тут же тоже запела «Пыль клубится по дороге»: надо же помочь.

Хорошие песни, хорошие слова. Ну что за прелесть:

Долина моя, долинушка,
Долина широкая!
Из-за этой за долинушки
Заря, братцы, занималася.
Из-за этой ясной зореньки
Солнце, братцы, выкаталося.

И все – а какая радость, какое торжество от этого восходящего солнца!

Какое наслаждение красить яйца! Какой восторг, когда во время пасхальной заутрени открываются запертые двери церкви и выходит крестный ход! И подарки дарили на праздники нам, и мы дарили сами папе и маме непременно что-нибудь, что сделали сами. Подарки получали мы только на Рождество и Пасху все и лично каждый в дни рождения и именин.

Папа был единоверцем, и всех нас крестил единоверческий священник отец Иоанн Звездинский, живший в Лефортове, где была единоверческая церковь. Но так как ездить туда было далеко, то по воскресеньям нас водили в ближайшую православную церковь, а в Лефортово возили только раз в год, на вынос плащаницы. С вечера укладывали пораньше, с тем чтобы разбудить в 11 часов – служба начиналась около 12 ночи (спать, конечно, никакой возможности). Нанималось ландо, туда насыпались дети и садились родители. Холодная ночь ранней весны, спящая Москва необыкновенна. В церкви мужчины стоят отдельно – справа, женщины – слева. Нам повязывают на голову платки: так полагается. Каждому – круглый коврик для земных поклонов. Поклоны кладутся по уставу – все сразу; их очень много, болят спина и колени. Поют по крюкам, напевы древние; иконы – старого письма. Плащаницу выносят на рассвете, крестный ход идет вокруг церкви со свечами. Холодно, знобко и, главное, необычайно, незабываемо. Папа любил это пение и терпеть не мог концертного пения в церкви – вероятно, из-за чувства стиля.

А после службы мы у отца Звездинского пили чай в его маленьком домике близ церкви – какие пироги с гречневой кашей и луком! При доме маленький садик с кустами черной смородины и пруд, в котором дочка отца Иоанна купалась ото льда до льда, что нас очень впечатляло.

Мама была тоже религиозный человек. С приятным отсутствием ханжества…

В нашем детском мире – над ним – существовали взрослые. Где-то на Олимпе (в консерватории) существует папа; он всегда занят, видим мы его только за столом.

Завтрак. Открывается дверь из консерватории в нашу столовую, входит папа и всегда приводит с собой кого-нибудь. За столом общий разговор – нам лучше помалкивать. Иногда нам капают в воду красное вино, оно не смешивается с водой, а лежит сверху – это «интересное винцо». После завтрака надо подойти к папе, и он дает тебе «копарик» – кусочек сахара из черного кофе. Ах, как вкусно!

Мама – та ближе. Утром она встречает нас в столовой, на ней халат с широкими рукавами, можно залезть туда головой – сердце тает, такая она милая.

Есть еще тетя Настя Кабат, папина сестра. Она живет в Петербурге, и когда приезжает, это праздник, так как она рассказывает сказки из «1001 ночи» в собственной интерпретации. Мы слушаем, затаив дыхание. Она настоящая Шехерезада: всегда прерывает на самом интересном месте – и вдруг уедет. А мы ходим завороженные до другого раза.

Все кругом имело несколько волшебный вид. В почтовом отделении дверь заклеена бумагой под витраж – кто ее знает, куда она ведет? Рядом во дворе лежит груда стеклянных слитков – это плоды из подземного дворца Аладдина. Кто-то таинственный живет в чулане под лестницей – страшновато, но очень интересно. И лучшая игра – волшебная история, где мы попадаем в самые фантастические положения.

Мы – это Варя и я, и братья Сережа и Ваня. Сережа – неистощимый фантазер. Ваня – каверзник, от него всегда можно ждать подвоха. Мы объединяемся то с одним, то с другим братом. Между собой они отчаянно дерутся. Сережа очень добрый, возбудимый и нервный, Ваня толст и музыкален.

Непререкаемый авторитет – старший брат Илюша, его слушают все и очень любят. Он уже почти большой, играет на виолончели, и в сумерках хорошо слушать его игру в гостиной.

Иногда поет мама – когда думает, что одна. У нее прекрасный голос, она окончила Петербургскую консерваторию по классу Эверарди, когда они ездили в турне по России. Но десять человек детей и мамина скромность – так мало кто и знал, какая она прекрасная певица. Пела она итальянские вещи, романсы Чайковского и Грига. Нам – детские песни Чайковского, казачью колыбельную, «Как по морю, морю синему» – очень было жалко, когда ястреб убивал лебедушку, и приходилось прятаться за мамину спину, чтобы не было видно, что плачешь.

И все мы пели хором – больше казачьи песни…

Мне не хочется создать впечатление, что мы были идеальные дети: восемь человек детей разного возраста и разных характеров – это была довольно буйная компания. Всего бывало – и ссор, и драк, и бранились мы со зла. Но и это относится к общему духу семьи – вранье было не в ходу, и бездельниками мы не были. Я не помню, чтобы кто-нибудь из нас слонял слонов. И если папа хотел смешать нас с грязью за какой-нибудь проступок, у него не было худших слов: «Это – неуважение к труду». И слушать это было очень стыдно.

Папиного идеала кротости и послушания достичь было невозможно. К этому идеалу приближалась мама. Но, помню, мы говорили ей: «Почему папа хочет, чтобы мы были такими кроткими, – ведь мы же его дети!»

А он был человек крутой и страстный и возбуждал вокруг себя страсти. Были люди, которые его обожали, и другие – которые его ненавидели: удел всех превышающих средний человеческий уровень. Он постоянно был в разъездах, в турне, вся семья лежала на маме, а нас было восемь человек.

– Я не могу обо всех вас сразу беспокоиться, но о ком-нибудь из вас всегда. Тот болен, у того с ученьем плохо, тот проявляет дурные склонности, эти ссорятся.

И помимо этого, ей приходилось иметь дело со всеми артистами, бывавшими у нас в доме, поддерживать огромное знакомство, вести наш большой дом. Мама была очень тактичный человек. Помню, как она ходила по комнате после оперы Ипполитова-Иванова «Измена» и первое время концертировала с папой и виолончелистом Давидовым. Михаила Михайловича она любила, папа был с ним дружен долгие годы, а опера была скучнейшая.

– Ну что я ему скажу? – А сказать было необходимо. Наконец решилась и взяла телефонную трубку.

Мы слушали с восхищением:

– Знаешь, мама, это просто фокус – как тебе удалось сказать столько хорошего и при этом нисколько не наврать?

На папиных концертах в Петербурге ей приходилось сидеть в первом ряду с Юлией Федоровной Абаза, которая ни одного не пропускала. На моей памяти это была уже старая дама в каких-то серых вуалях – настоящая Пиковая Дама, так ее и звали. Она отличалась необыкновенной бесцеремонностью и очень громко высказывала маме свое мнение о выступавших артистах, далеко не всегда лестное. Бедная мама не знала, куда деваться: ведь ей с ними приходилось постоянно иметь дело, а артисты – народ обидчивый. Мы панически боялись этой Абаза – приходилось подходить к ней здороваться, а она что-нибудь да скажет: «Quelle coiffure vous avez m-lle!» или «Je ne savais pas, que votre fille est si jolie» [ «О, какая у вас прическа, мадемуазель» или «Я не знала, что ваша дочь такая миленькая» (фр.)], отчего хочется немедленно провалиться сквозь землю.

Мама была умница. Помню, как-то мы все сидели за столом и разговаривали. Она слушала, слушала, рассмеялась и сказала:

– Эх вы, даже сплетничать не умеете!

И правда, сплетни как-то не были в ходу у нас в доме.

Папа вообще любил цирк и дома иногда говорил нам за обедом: «Ну, дети, мы сегодня поедем в цирк Чинизелли!» Мы в восторге. Затем он ложился на диван – на минутку – и закрывался газетой. Увы! Дело часто этим кончалось. А у мамы при виде зверей с укротителем холодел от ужаса нос. Папин любимый анекдот: укротитель кладет голову в пасть льву и спрашивает: «Почтеннейшая публика, лев бьет хвостом?» – «Нет, не бьет». Тогда он вынимает голову и раскланивается. Но раз публика кричит радостно: «Бьет, бьет!» – «Прощай, почтеннейшая публика!»

Иногда папа любил дразнить маму. Сидим мы все за обедом – вдруг он начинает: «Дети, хотите, я вам расскажу, как мама расставляла мне сети?» Мама в негодовании. «Дело было в Карлсбаде; у Варвары Ивановны очень болела нога, и она все отставала…» Мама: «Василий Ильич!!!» – «Ну, я как вежливый человек, конечно…»

Или другая вариация: «Дети! Хотите, я вам расскажу, как мама мне делала предложение?»

Тот же эффект, продолжения не следует.

Больше всего мама негодовала, видимо, потому, что для этого рассказа имелись веские основания: сестра уже после смерти и отца и мамы нашла в его письменном столе мамино письмо, полностью его подтверждающее.

Или на вокзале. Папа уезжает; мама и все мы стоим на перроне, 2-й звонок, папа стоит на площадке вагона и ждет 3-го. Три удара колокола. Тогда папа спускается с площадки и начинает прощаться с мамой. Поезд трогается. «Васенька, ради Бога», – мама в панике. Папа медленно влезает в вагон, страшно довольный, что напугал.

Так как отец постоянно был в разъездах, то телеграммы были у нас делом самым обычным; из-за границы он любил посылать русский текст латинскими буквами. Помню телеграмму из Лондона в Кисловодск: tuman, syro, saviduju wam – туман, сыро, завидую вам.

Или лаконичное извещение после концерта: Bonbenerfolg [сногшибательный успех (нем.)].

В Петербурге у него был даже условный петербургский адрес для телеграфа: С.-Петербург, Фонофас.

St. Petersbourg, Fonofas [Fonofas – обратное чтение фамилии Safonoff]».

Анна Васильевна: «…Помню, как папа взял меня с собой в заграничную поездку; было мне неполных 16 лет (1908). Ехали мы на пароходе до Стокгольма, потом в Копенгаген и затем к маме в Берлин, где она лечилась. Тут папа и стал вычитывать маме все мои промахи: Аня не умеет себя вести и т. д. Мама с некоторым страхом спросила: «Да что же она такое сделала?» Кажется, главное мое прегрешение было то, что, когда мы с папой были у русского посла в Копенгагене, я на его вопрос, учатся ли мои братья в лицее (он был папиным товарищем по лицею), ответила, что мои братья не хотят учиться в привилегированном заведении, что было совершенной правдой.

Тут мама вздохнула с облегчением: «Ну, это еще ничего».

Интересная это была поездка. На пристани меня пришел провожать мальчик, в которого я была влюблена, и принес мне большую коробку конфет. Наутро, выйдя на палубу из каюты, я увидала такую картину: на шезлонге лежит папа с самым небрежным видом, рядом на кончике стула сидит какая-то дама и смотрит на него с подобострастным восхищением, а папа скармливает двум детям, которые мне показались омерзительными, мои драгоценные конфеты.

По дороге из Гельсингфорса в Стокгольм папа познакомился с финским композитором Каянусом (Каянус, Роберт (1856–1933) – финский композитор и дирижер, один из создателей финской национальной музыки. Организовал в 1882 г. первый в Финляндии симф. оркестр и руководил им до 1932 г. Муз[ыкальный] директор (профессор) Университета в Хельсинки (1897–1926). Широко использовал в своих произведениях народные финские мелодии, а в программных сочинениях – сюжеты национального фольклора), очень красивым человеком с золотой бородкой, и сразу объединился с ним за бутылкой коньяку – так они и просидели в каюте до поздней ночи, пока я смотрела в свете белой ночи на розовые шхеры, поросшие редкими соснами, слушая, как волны от парохода разбиваются о гранитные острова. Это было очаровательно.

Под Стокгольмом острова становятся все выше, все в зелени и в пригородных виллах, очень красивые. Поездили мы с папой по городу, были на какой-то выставке, купили маме какой-то подарок, и день закончился обедом в ресторане (первый раз в моей жизни) – с тем же Каянусом – и цирком, где мы смотрели на львов и казачью джигитовку, – стоило, конечно, для этого ехать в Стокгольм.

В Копенгагене мы были с папой в Тиволи, парке с разными аттракционами (все их перепробовали, папа забавлялся больше меня), в Берлине – в Винтергартене, варьете. Вероятно, это была хорошая разрядка после большой работы и музыки высокого стиля».

В юности Анна увлекалась стихами. Но никому из своих родных не признавалась в этом. После ее кончины в бумагах Анны были обнаружены листочки со стихами. В 1993 г. в Кисловодске местные краеведы собрали средства и выпустили маленькую книжечку стихов последней любви адмирала Колчака – правда, на обложке имя автора указано как «Анна Книпер».

Глава 3. Брак с С.Н. Тимиревым и знакомство с А.В. Колчаком

На праздновании дня рождения своей бабушки Варвары Федоровны Вышнеградской Анна познакомилась с морским офицером Сергеем Николаевичем Тимиревым, за которого и вышла замуж в 1911 г. Она писала: «Восемнадцати лет я вышла замуж за своего троюродного брата С.Н. Тимирева. Еще ребенком я видела его, когда проездом в Порт-Артур – шла война с Японией – он был у нас в Москве. Был он много старше меня, красив, герой Порт-Артура. Мне казалось, что люблю – что мы знаем в восемнадцать лет!» «Брак случился нежданно-негаданно. Суженый явился, как с неба свалился: герой, овеянный славой Порт-Артура, сорокалетний адмирал, весь в орденах и ослепительных позументах, было отчего сойти с ума восемнадцатилетней девчонке, жаждущей вырваться наконец из-под родительской опеки и зажить своей, свободной от родственных обязательств жизнью». В ноябре – декабре того же года Тимиревы совершили свадебное путешествие по Франции.

А.В. Тимирева и С.Н. Тимирев. 1910-е гг.

Преимущественно офицерская линия Тимиревых восходит к подполковнику Ивану Степановичу, сын которого Иван Иванович, будучи в чине капитан-лейтенанта, в 1845 г. получил дворянское звание и стал, таким образом, родоначальником дворянского рода Тимиревых. В 1857–1859 гг. его избрали предводителем дворянства Тихвинского уезда. Один из двух его сыновей, также ставший капитан-лейтенантом, Николай Иванович Тимирев женился на Лобойковой Екатерине Порфирьевне, которая состояла в родстве с семьей Вышнеградских – вышневолоцких священников. Она была родной племянницей И.А. Вышнеградского и, следовательно, двоюродной теткой Анны Васильевны.

Одним из сыновей этого семейства и был Сергей Николаевич, родившийся в 1875 г. В 1895 г. он окончил Морской кадетский корпус 3-м по успеваемости. Ему присуждена премия адмирала Нахимова в размере 300 рублей. В корпусе познакомился с А.В. Колчаком, который был старше одним выпуском; в последний год его учебы оба состояли в одной роте: Колчак – фельдфебелем, Тимирев – унтер-офицером. В 1895–1897 гг. он плавал в Средиземном море и Тихом океане младшим штурманом на крейсере «Россия». Затем зачислен в Гвардейский экипаж, где состоял до 1911 г.

Замужество Анны продолжалось недолго. На своем жизненном пути она встретила другого адмирала – Александра Васильевича Колчака. Мы не будем давать его полную биографию, а ограничимся лишь краткими справками, которые позволят читателю получить представление о том, каким он был до знакомства с нашей героиней.