скачать книгу бесплатно
Мысленно Кадфаэль уже представлял себе плечистого румяного детину с обветренным лицом и копной белокурых волос, но этот портрет был перечеркнут, едва вслед за приором Робертом в зал вошел отец Эйлнот и, выступив на середину, откуда он был хорошо виден присутствующим, стал перед ними в спокойной и непринужденной позе. Священник и впрямь оказался на редкость хорош собой – высокий, широкоплечий, мускулистый мужчина, быстрый и ловкий в движениях, он стоял перед капитулом прямо и неподвижно, как статуя. Однако он не имел ничего общего с белобрысым саксонцем, напротив, он был до такой степени черноволос и черноглаз, что даже Хью Берингар показался бы рядом с ним не очень чернявым. У отца Эйлнота было продолговатое, породистое, гладко выбритое лицо, на щеках сквозь оливковую смуглоту проступал румянец. Густые черные волосы вокруг тонзуры были так ровно подстрижены, что казались нарисованными. Он почтительно поклонился аббату и, сложив перед собой ладонь к ладони крупные сильные руки, приготовился отвечать на вопросы.
– Итак, я представляю почтенному собранию отца Эйлнота, – промолвил Радульфус, – которого желал бы видеть избранным на должность священника прихода Святого Креста. Спрашивайте по поводу его замыслов, заслуг и прежней службы, и он без смущения ответит на все ваши вопросы.
Отец Эйлнот и не думал смущаться. Выслушав краткое приветственное слово приора Роберта, которому он, очевидно, понравился с первого взгляда, новичок принялся отвечать на вопросы ясно и спокойно; это была речь человека, которому не ведомо никакое сомнение и который не привык понапрасну терять время. Его голос, оказавшийся неожиданно тонким для человека с такой могучей грудной клеткой, звучал твердо и уверенно; Эйлнот без стеснения рассказал все о себе, заявил, что намерен деятельно и ревностно посвятить себя своим новым обязанностям, и, закончив, остался ожидать решения капитула с таким невозмутимым выражением, точно нисколько не сомневался в благоприятном вердикте. Отец Эйлнот отлично владел латынью, немного знал по-гречески и был опытным счетоводом. Последнее означало, что все церковное хозяйство попадет в надежные руки, поэтому можно было заранее сказать, что его назначение будет принято капитулом.
– С твоего позволения, отец аббат, – проговорил Эйлнот, – я хотел бы высказать одну просьбу. Я буду очень благодарен, если у вас найдется работа для молодого человека, который приехал вместе со мной. Он – племянник и единственный родственник моей домоправительницы вдовы Хэммет, она очень просила меня взять юношу с собой, чтобы найти ему здесь работу. У него нет ни земли, ни состояния. Ты сам мог убедиться, что он здоровый и крепкий юноша, который не испугается тяжелой работы. Во время пути он охотно выполнял все поручения и ни от чего не отказывался. Мне кажется, что у него есть склонность к монашеству, хотя решения он еще не принял. И, взяв его в работники, вы помогли бы ему сделать окончательный выбор.
– Ах да! Этот юноша, Бенет! – сказал аббат. – Согласен, он и мне показался славным малым. Ему, конечно, найдется здесь дело. На хозяйственном дворе и в саду работы хватает.
– Ты прав, отец аббат! – горячо вмешался в разговор Кадфаэль. – Мне бы очень пригодилась сейчас пара молодых рук. У меня в саду много невскопанных грядок, часть из которых только что освободилась, и теперь нужно успеть привести их в порядок до зимних холодов. А еще надо будет обрезать деревья – тоже тяжелая работа. Зима уже на носу, дни стали короткими, а брат Освин ушел от нас, чтобы трудиться в приюте Святого Жиля. Хороший помощник был бы мне очень кстати. Я как раз собирался просить, чтобы мне дали в помощь кого-нибудь из наших братьев, как всегда делалось в это время года, – летом-то я и сам могу управиться, а сейчас нет.
– Верно! И в Гайе еще не покончено с пахотой, а к Рождеству начнут ягниться овцы, да и потом работы будет вдоволь. Так что присылай к нам твоего юношу! Если со временем он подыщет себе другое, более выгодное место, мы отпустим его с нашим благословением. А до тех пор пускай потрудится у нас, это пойдет ему только на пользу.
– Я так ему и скажу, – отозвался Эйлнот. – Он будет вам так же благодарен, как и я. Тетушке очень не хотелось уезжать без него. Этот юноша – единственный близкий ей человек, кроме него, у нее нет никого, кто бы поддержал ее в старости. Прислать ли его прямо сегодня?
– Да, пришли! И скажи, чтобы он спросил у привратника, как найти брата Кадфаэля. А теперь оставь нас, отец мой, нам надо посовещаться, – сказал аббат Радульфус. – Но не уходи из монастыря, подожди здесь, пока отец приор не сообщит тебе о нашем решении.
Эйлнот с достоинством поклонился, отступил, пятясь, на несколько шагов, затем повернулся и бодрым, уверенным шагом вышел из зала капитула, высоко неся гордую красивую голову. От быстрой ходьбы ряса взвилась у него за спиной, словно два крыла. Он вышел в полной уверенности – которую, впрочем, с ним разделяли все оставшиеся, – что место священника в приходе Святого Креста будет за ним.
– Все прошло приблизительно так, как вы, вероятно, предполагали, – сказал Радульфус.
Дело было уже к вечеру, аббат уединился в своих покоях с Хью Берингаром. Они сидели в приемной, уютно расположившись перед горящим очагом, в котором пылали поленья. За эти дни лицо аббата осунулось и стало серым, глубоко посаженные глаза еще больше ввалились. Собеседники давно знали и хорошо изучили друг друга, они без утайки делились сведениями о последних событиях и своими соображениями о намечающихся переменах. Независимо от различия их взглядов оба относились друг к другу с полным доверием. Служа на разных поприщах, они одинаково понимали свой долг и питали друг к другу глубокое уважение.
– Выбор у епископа был невелик, – высказал Хью свое мнение. – Вернее сказать, и вовсе никакого. Что ему оставалось, когда король снова очутился на свободе, а императрица, оттесненная на запад, почти лишилась поддержки в остальных частях Англии? Не хотел бы я сейчас оказаться на его месте! Честно сказать, я тоже не знаю, как бы стал выпутываться из такого положения. Пусть епископа осуждает тот, кто не сомневается в собственной доблести, а я не решусь этого сделать.
– И я тоже. Но что тут ни говори, это было малопривлекательное зрелище. Как-никак, нашлись все-таки люди, которые ни разу не изменили себе, когда удача от них отвернулась. Но легат действительно получил послание Папы и огласил его перед нами на совете. Папа укорял его за то, что он не добивается освобождения короля Стефана, и настоятельно требовал, чтобы он сосредоточил на этом все свои усилия. Стоит ли удивляться, что епископ постарался извлечь всю возможную пользу из этого письма? Вдобавок король и сам явился на совет. Он вошел в зал и по всей форме предъявил обвинение нарушившим присягу вассалам, которые ничего не сделали для вызволения короля из плена и сами едва не стали его убийцами.
– А затем Стефан умолк и спокойно наблюдал, как его братец извивается ужом, чтобы всеми правдами и неправдами отвести от себя упрек, – с улыбкой заключил Хью. – У Стефана есть одно преимущество перед его венценосной соперницей: он умеет вовремя прощать и забывать обиды. Она же ничего не забывает и не прощает.
– Что верно, то верно! Но слушать это было малоприятно. Генри оправдывался тем, что у него тогда не было выбора, и честно признался, что ему не оставалось ничего другого, как смириться с обстоятельствами и признать императрицу. Он сказал, что не мог поступить иначе и выбрал единственно возможный путь, но императрица сама нарушила свои обещания и восстановила против себя всех своих подданных, а на него пошла войной. И в заключение он обещал Стефану, что Церковь будет впредь на его стороне, и призвал всех честных и благомыслящих людей служить ему. Епископ утверждал, – печально добавил аббат Радульфус, осторожно подбирая каждое слово, – что ему отчасти принадлежит заслуга в деле освобождения короля Стефана, и объявил об отлучении от Церкви всякого человека, который будет противиться его монаршей воле.
– А императрицу, как я слыхал, – добавил Хью сухо, – он именовал в своей речи графиней Анжуйской.
Для императрицы ничего не было противнее этого титула, умалявшего ее высокое происхождение и титул, на который она имела право по своему первому замужеству. Как дочь короля и вдова императора, она считала ниже своего достоинства носить титул, полученный от второго, не слишком любимого ею и не слишком ее любившего супруга, Жоффруа Анжуйского, которого она во всем превосходила, кроме разве что таланта, здравого смысла и государственного ума. Он ничего не смог дать Матильде, кроме сына. А юного Генриха она горячо любила.
– Никто не возвысил голоса против сказанного легатом, – рассеянно прибавил аббат. – За исключением представителя императрицы, но с ним обошлись не лучше, чем в свое время с тем, кто заступался за супругу короля Стефана. Единственное отличие, что на улице его жизнь не подвергалась опасности.
Два легатских совета – апрельский и декабрьский – неизбежно оказались похожи один на другой, как зеркальные отражения, поскольку фортуна, улыбнувшаяся сначала одной партии, затем отвернулась от нее, обратив благосклонный лик к другой и отняв левой рукой то, что недавно дала правой. И впереди можно было ожидать еще немало подобных поворотов, прежде чем станет виден конец.
– Итак, мы снова вернулись к тому, с чего все начиналось, – сказал аббат. – Претерпев столько невзгод, мы вновь остались ни с чем. Что же собирается делать король?
– Об этом я надеюсь узнать во время рождественских празднеств, – произнес Хью, вставая. – Ибо подобно вам, отец аббат, меня вызывает на совет мой господин и повелитель. Король Стефан требует, чтобы все шерифы явились к его двору в Кентербери, где он намерен праздновать Рождество, там мы должны дать ему отчет о службе. От нашего графства, за неимением лучшего, ехать предстоит мне. Поживем – увидим, как король воспользуется своей свободой. Говорят, он в добром здравии и настроен весьма решительно, а на что нацелена его решимость – кто знает! Что же касается моего будущего, то об этом я, наверное, очень скоро узнаю.
– Уповаю на его здравомыслие, сын мой, и надеюсь, что он поймет: от добра добра не ищут, – промолвил Радульфус. – Нам здесь удалось сохранить покой и порядок, и в сравнении с другими графствами этой злосчастной страны у нас дела обстоят совсем неплохо. Но боюсь, что бы ни решил король, Англии это не принесет ничего, кроме новых кровавых сражений и бед. И тут мы с вами, сколько бы ни старались, ничего не можем исправить.
– Ну, коли мы с вами не можем отстоять мир в Англии, – изрек Хью, иронически улыбаясь, – то постараемся сделать все, что в наших силах, по крайней мере для Шрусбери.
Пообедав, Кадфаэль вышел из трапезной и через большой двор направился в сад. Пройдя мимо живой изгороди, он обратил внимание на густые кусты букса, которые так разрослись, что ветки торчали во все стороны. Кусты давно требовали стрижки, и с нею надо было поспешить, пока не ударили морозы. Миновав изгородь, Кадфаэль вошел в цветник, где на длинных стеблях, вымахавших в человеческий рост, еще доцветали назло зиме пышущие яркими красками запоздалые розы. За цветником находились, защищенные изгородью, аккуратные грядки травного садика, уже приготовленные к зиме. Из земли торчали только сухие и ломкие стебли мяты, густая поросль тимьяна прижалась к земле, спасая от мороза последние живые листочки, и над всем этим запустением неуловимо витал в воздухе неискоренимый дух пряных летних ароматов. Возможно, это был всего лишь обман чувств, навеянный летними воспоминаниями. Вероятно, запах долетал из раскрытой двери сарайчика, где по карнизам и стропилам развешаны были для сушки пучки целебных трав. Но нет! С грядок тоже веяло слабым дыханием этих полууснувших маленьких Божьих созданий, – усталые и поникшие, они были готовы к весеннему обновлению и новой бодрой жизни. Каждый стебелек, готовый воспрянуть и возродиться, как феникс, мог служить зримым доказательством вечной жизни.
Здесь, в затишке, было тепло и уютно, – так сказать, обитель в святой обители. Кадфаэль вошел в сарайчик, сел на лавку перед раскрытой дверью, расположился поудобнее и приготовился провести отпущенный монаху получасовой перерыв в покойном, если не сказать сонном, созерцании. Утренние часы дали богатую пищу для размышлений, а Кадфаэлю лучше всего думалось, когда он уединялся в своем маленьком царстве.
«Вот он, значит, каков, этот новый священник прихода Святого Креста! Отчего же это епископ Генри взял на себя труд осчастливить нас одним из своих писарей, да не каким-нибудь первым попавшимся, а тем, которым особенно дорожил? Человеком, который имел от природы или благодаря усердному подражанию воспитал в себе отличительные черты своего господина? Не оттого ли, что двое властных, самоуверенных и гордых людей не могли больше мирно ужиться и Генри обрадовался случаю расстаться с этим слугой? Или, может статься, он поступил так из-за унизительности своего положения – ведь ему дважды в течение этого года пришлось взять свои слова обратно, и тем самым он неизбежно уронил себя в глазах всего клира. Не старается ли теперь епископ Генри использовать всякий повод, чтобы ублажить своих епископов и аббатов, выказывая им всяческое участие и проявляя заботу об их нуждах? Быть может, он таким образом умасливает их, чтобы укрепить их пошатнувшуюся преданность. Такое вполне возможно, и епископ, наверное, готов пожертвовать даже очень ценным слугой, чтобы заручиться расположением такой значительной особы, как аббат Радульфус. Однако нет никакого сомнения, – уверенно сказал себе Кадфаэль, подводя итог своим размышлениям, – что аббат ни за что не согласился бы на это назначение, если бы не был убежден, что этот человек подходит для должности священника».
Кадфаэль отдыхал, удобно привалившись к стене и вытянув перед собой обутые в сандалии ноги; сложенные вместе руки он глубоко спрятал в длинных рукавах рясы и застыл с закрытыми глазами, чтобы ничто не мешало ему думать. Он сидел так тихо, что молодой человек, приблизившийся к сарайчику, принял его за спящего.
Полная неподвижность Кадфаэля не раз вводила в подобное заблуждение не знавших его людей. Молодой человек ступал очень тихо, но Кадфаэль услышал его осторожные шаги. Он сразу понял, что это не свой брат монах и не наемный работник из числа мирян: таких тут было немного, и они редко забредали в его владения. Эти ноги были обуты не в сандалии, а в хорошо разношенные, старые башмаки; их хозяин думал, что ступает бесшумно, и был почти прав, однако Кадфаэль обладал чутким, звериным слухом. Шаги остановились у порога, и на несколько мгновений наступила полная тишина.
«Разглядывает меня, – подумал Кадфаэль. – Ну и ладно! Что он видит, я и сам знаю, не знаю только, как ему понравится этот пожилой монах шестидесяти с лишним лет, еще здоровый и крепкий, если не считать, что спина стала не такой гибкой, как раньше. Ну да так уж оно положено в моем возрасте! Сидит, значит, коренастый монах с простоватым лицом, вокруг его бритой макушки, круглый год открытой и в зной и в холод, топорщатся темные с сильной проседью волосы, которые, кстати говоря, давно пора бы подстричь! Подождем же, покуда он насмотрится. Похоже, торопиться ему некуда».
Кадфаэль открыл глаза.
– С виду я, может быть, и похож на мастифа, – произнес он дружелюбно, – но вот уже много лет, как никого не кусаю. Входи же и не смущайся!
Столь бодрое и неожиданное приветствие, с которым Кадфаэль обратился к своему посетителю, оказало на того обратное действие: вместо того чтобы последовать приглашению, он невольно отпрянул. Теперь гость очутился на свету и его можно было хорошенько рассмотреть. Кадфаэль увидел перед собой молодого паренька не старше двадцати лет; он был хотя и невысок, зато ладно скроен, на нем были довольно помятые облегающие штаны, поношенные кожаные башмаки со стоптанными подметками, немного порыжевший под мышками темно-коричневый кафтан, подпоясанный веревкой с размахрившимися концами, и короткая накидка с капюшоном, который сейчас был отброшен за спину. Из-под кафтана виднелся распущенный ворот грубой холщовой рубахи, из коротковатых рукавов высовывались незагоревшие белые запястья. Наружность юноши была воплощением молодой силы и мужественной крепости. Он твердо выдержал изучающий взгляд Кадфаэля и, оправившись от первого испуга, держался так, словно такое разглядывание нисколько его не смущало, а, напротив, лишь прибавляло ему уверенности. Наконец он обратился к Кадфаэлю в самом почтительном тоне, но в глазах у него при этом сверкали веселые искорки, а губы сами собой растягивались в неудержимой улыбке:
– Из привратницкой меня направили сюда. Мне нужно видеть монаха, которого зовут Кадфаэлем.
У юноши оказался приятный басовитый голос, в нем слышалось что-то очень славное, молодое и задорное, хотя сейчас парнишка старался придать ему непривычное для себя смиренное звучание. Кадфаэль продолжал рассматривать своего гостя с возрастающим интересом. Копна выгоревших на солнце каштановых кудрей, красивая голова на точеной шее и лицо, старательно изображающее простодушную застенчивость деревенского увальня, который смущается в присутствии человека старше и выше себя по положению, – лицо с округлым подбородком и юношески пухлыми щеками, однако под округлостью скрывается твердый костяк, кожа гладкая, чисто выбритая, какую и положено иметь юному школяру. А именно этот образ возник бы у любого при взгляде на молодого человека. Бесхитростное, в общем, лицо, если бы не затаенный блеск в больших светло-карих глазах, влажных и переливчатых, словно торфяная вода, текущая над каменистым дном, в которой играют зеленые и коричневые оттенки осеннего дня. С этим веселым блеском паренек ничего не мог поделать. Когда бы он спал, эта ангельская простота еще могла бы показаться убедительной, но не теперь.
– Вот ты его и нашел, – сказал Кадфаэль. – Это мое имя. А ты, как я полагаю, тот самый молодой человек, что приехал со священником и хотел бы на время получить работу.
Кадфаэль неспешно поднялся с лавки. Лица обоих оказались почти на одном уровне. Какие веселые глаза у этого юноши, как блестят и переливаются они в свете зимнего солнца!
– Как, ты сказал, тебе зовут, сын мой?
– Нн… Меня-то? Как зовут?
К удивлению Кадфаэля, юноша сперва запнулся и захлопал длинными русыми ресницами, которые на какое-то мгновение прикрыли его веселые глаза. Казалось, он впервые смутился за время их разговора.
– Бенет! Меня зовут Бенет! Моя тетушка Диота – вдова почтенного человека. Ее покойный муж Джон Хэммет служил у епископа конюхом, и, когда он умер, епископ Генри пристроил старушку Диоту в домоправительницы к отцу Эйлноту. Вот, значит, как она к нему попала. Тому теперь уже три года, даже больше, так что они привыкли друг к другу. А я напросился ехать с ними. Авось, думаю, и для меня найдется работа поблизости от нее! Я ничему не обучен, но выучусь, если надо.
Сперва запинался, а тут вдруг такое многословие! С яркого полуденного света юноша уже вошел в сарайчик, спрятав в укромной тени свое предательски выразительное лицо.
– Он сказал, что у тебя найдется для меня занятие, – произнес Бенет, смиренно приглушив свой зычный голос. – Скажи, что надо, я все сделаю.
– Правильно! К работе так и следует относиться, – согласился Кадфаэль. – Говорят, ты собираешься жить у нас, по-монастырски. Где же тебя поселили? Вместе с работниками?
– Покамест еще нигде, – ответил юноша немного погромче и позвонче, чем вначале. – Но мне обещали отвести здесь спальное место. Не хочу оставаться в доме священника. Там, я слыхал, уже есть работник – здешний парень, который смотрит за садом и огородом, так что мне там делать нечего.
– Зато здесь дела много, – бодро сказал Кадфаэль. – У меня на все просто рук не хватает. То одно, то другое, и я совсем запустил свои грядки. Уж я боялся, что не успею вскопать их до морозов. А еще у меня тут есть пяток плодовых деревьев, которые надо подрезать до Рождества. Да и брат Бернар наверняка с радостью возьмет тебя на пахоту в Гайе, где у нас большие сады. Ты, конечно, еще не знаком с нашей местностью, но скоро разберешься, что где находится. А я прослежу, чтобы тебя отсюда не забрали, пока ты не управишься у меня. Давай-ка пойдем, я сразу и покажу все, что тебе предстоит сделать у меня в саду.
Бенет тем временем с любопытством обводил взглядом внушительные ряды склянок, бутылей и глиняных горшочков, которыми были уставлены полки по стенам сарайчика, и свисавшие с потолка пучки разных трав, которые шевелились и шуршали от ветерка, залетавшего через раскрытую дверь, а также большой жбан, в котором побулькивало вино, деревянные мисочки с целебными кореньями и горку белых пилюлек, разложенных для просушки на мраморной доске. Юноша ничего не сказал, но его вытаращенные глаза и раскрытый рот были красноречивее всяких слов. Кадфаэль почти ожидал, что Бенет сейчас осенит себя крестом при виде этаких страстей, но тот вовремя удержался.
«Молодец! – одобрил его про себя Кадфаэль, с интересом наблюдавший за этим забавным зрелищем. – Хорошо, что не переборщил, а то бы я тебе не поверил!»
– Этому ты тоже сможешь выучиться, если хорошенько постараешься, – промолвил он спокойно. – Но только если потратишь на учение несколько лет. Это всего лишь лекарства. Все, что в них входит, создано Богом, и никакого волшебства! Но сейчас давай начнем с самого необходимого! Нужно вскопать примерно акр огородных грядок, а затем перевезти на тачке запас перепревшего навоза и разбросать его под деревьями и розовыми кустами. И чем раньше мы примемся за дело, тем скорее оно будет сделано. Пойдем, я тебе покажу!
Юноша послушно пошел за Кадфаэлем. В его живых веселых глазах светился неподдельный интерес. С двух гороховых полей, расположенных на склоне между прудами и речкой Меол, которая с запада отделяла монастырскую усадьбу, урожай был давно убран, плети использованы на подстилку для скотины, а земля была перепахана, но осталась еще тяжелая и грязная работа: надо было забрать со скотного двора и разбросать в поле перепревший навоз. Во фруктовом саду следовало подрезать ветки, трава, еще продолжавшая зеленеть благодаря мягкой погоде, была ощипана двумя годовалыми ярочками, которые паслись под деревьями. Цветочные клумбы имели по-осеннему растрепанный вид, но и их полагалось еще раз прополоть до снега, пока холода не убили последнюю поросль. На огороде, с которого давно собрали урожай, остались одни сорняки, грядки были потоптаны, земля так и просилась, чтобы ее перекопали на зиму, – тут предстояло немало поработать. Но Бенета, казалось, это не пугало.
– Есть где развернуться, – сказал он, без малейшего уныния оглядывая поле предстоящей деятельности. – Где взять лопату?
Кадфаэль показал ему низенькую будку, где хранились его нехитрые орудия, и с интересом отметил, что у молодого человека сначала глаза разбежались и он немного растерялся, но быстро остановил взгляд на деревянном заступе с железным наконечником как самом подходящем орудии для порученного дела. Смерив взглядом участок, Бенет тут же принялся за работу, весьма энергично, хотя и не очень умело.
– Погоди-ка! – остановил его Кадфаэль, заметив, какие тонкие, изношенные подметки у его башмаков. – Если так налегать, то с твоими башмаками скоро собьешь ногу. У меня в сарайчике есть деревянные чоботы. Подвяжи их к подошвам, тогда можешь спокойно давить изо всей силы. Только не надо уж так спешить, а то упреешь, не успев вскопать и дюжину рядов. Постарайся работать равномерно. Если двигаться ритмично, можно играючи проработать хоть целый день. Лучше всего, если ты будешь петь, а если не хватает дыхания, то мурлыкать себе под нос. Вот увидишь, как быстро пойдет работа! – Но тут Кадфаэль вовремя спохватился, что слишком увлекся и чуть не выдал то, что вынес из своих наблюдений. – Мне говорили, что ты больше привык ходить за лошадьми, – прибавил он как бы невзначай. – Всякая работа требует особой сноровки.
С этими словами Кадфаэль, не дожидаясь, пока Бенет вспылит в ответ на его замечание, повернулся и пошел за чоботами, которые сам вырезал из дерева, чтобы защищать ноги при работе с заступом и ходить по грязи.
Обутый как надо и наученный уму-разуму, Бенет уже иначе, с толком взялся за работу. Понаблюдав немного за его размеренными движениями и убедившись, что дело пошло на лад, Кадфаэль отправился в сарайчик, где его ожидало привычное занятие – толочь в ступке и растирать в порошок сушеные травы, чтобы затем приготовить из них мазь собственного изобретения, которой он лечил у монахов цыпки. В январе, как всегда, от этой напасти начнут мучиться переписчики и художники, работающие в скриптории. А потом, конечно, пойдут простуды и кашель, так что сейчас самое время заготавливать снадобья, чтобы хватило на всю зиму.
Наконец подошло время отставить в сторону склянки и ступки и отправляться в церковь к вечерне. Кадфаэль вышел поглядеть, что там поделывает его подручный. Мало кому нравится, когда за тобой наблюдают во время работы, в особенности если ты в ней новичок и стесняешься своей неловкости и неопытности. Кадфаэль был приятно поражен, увидев, как много успел сделать молодой человек, – тот уже вскопал немалую часть большого клина. Ряды получились прямые и ровные, у юноши определенно был хороший глазомер. Судя по жирной черноте перевернутых комьев, земля была вскопана глубоко. Кое-где Бенет насорил на дорожках и сейчас заметал на грядки рассыпанную землю, орудуя метлой, которую отыскал в будке. Бросив беглый взгляд на валяющийся заступ, он вызывающе посмотрел на Кадфаэля.
– Я напоролся заступом на камень и затупил лезвие, – признался он, отбрасывая метлу, и, взяв в руки заступ, провел рукой по железному краю, набитому вокруг деревянной основы. – Но я отобью его молотком и приведу в порядок, перед тем как поставить на место. В будке лежит молоток, а у лотка для воды широкие каменные края. Вообще-то я собирался сделать засветло еще рядок-другой!
– Хватит, сынок! – с искренней теплотой сказал Кадфаэль. – Ты и так уж сделал гораздо больше, чем я ожидал. А что касается заступа, то лезвие на нем уже три раза заменяли на новое. Я и сам знаю, что пора менять его в четвертый раз. Коли ты считаешь, что оно послужит еще до конца осенних работ, то поправь его, если хочешь, но сейчас отложи заступ, умойся и приходи на вечернюю службу.
Бенет поднял глаза от зазубренного лезвия и, услышав в тоне Кадфаэля сдержанную похвалу, улыбнулся ему вдруг такой широкой и простодушной улыбкой, какой Кадфаэль, кажется, еще не встречал ни у одного человека. В глазах юноши заиграл переливчатый блеск, точно в прозрачном ручье, в котором плещется форель.
– Значит, я угодил вам работой? – произнес он чуть вызывающе, но с той неподдельной радостью, которую дает пьянящее ощущение молодых сил. Щеки юноши так и вспыхнули румянцем, и с безоглядной искренностью он сознался: – А я ведь, можно сказать, впервые взял в руки лопату!
– Вот уж никогда бы не подумал, – невозмутимо ответил Кадфаэль, изучая пристальным взглядом руки юноши, торчавшие из слишком коротких рукавов.
– Мне больше приходилось иметь дело… – торопливо начал оправдываться Бенет.
– …с лошадьми, – закончил Кадфаэль. – Уж я знаю! Что же, если ты и завтра будешь так же стараться, а завтра, оно не за горами, то ты мне, пожалуй, подходишь.
Когда Кадфаэль шел в церковь к вечерне, перед глазами у него стоял молодецкий облик нового работника, бодрой походкой направлявшегося к каменному лотку отбивать затупившийся заступ. Чуткое ухо Кадфаэля еще долго слышало песенку отнюдь не церковного строя, которую, удаляясь, насвистывал Бенет, притоптывая в такт мелодии деревянными чоботами, надетыми поверх потертых башмаков.
– Сегодня отец Эйлнот вступил в должность, – сообщил Кадфаэль Бенету на другой день. – Почему ты не захотел присутствовать?
– Я-то? – с искренним удивлением переспросил склоненный над грядкой Бенет, разгибая спину. – А что мне там делать? У меня тут работа, а он со своими делами и без моей помощи справится. Я же его почти не знал, перед тем как отправиться с ним в поездку. Ну и как, у него все в порядке?
– Да. Все прошло хорошо. Разве что проповедь была слишком уж сурова для бедных грешников, – с некоторым сомнением задумчиво промолвил Кадфаэль. – Разумеется, ему хотелось с самого начала показать свое рвение. После-то можно немного ослабить поводья, когда священник и прихожане получше познакомятся и поймут, чего им ждать друг от друга. Чужому человеку, да к тому же еще молодому, должно быть, трудно заступить место старого, к которому все давно привыкли. Старый башмак удобно сидит на ноге, а новый-то всегда жмет. Но со временем новый разносится и тоже станет впору.
Похоже было, что Бенет очень быстро научился с полуслова понимать своего нового наставника. Глядя в лицо Кадфаэлю, он слушал его, сдвинув брови и склонив голову набок; лоб его наморщился, лицо приняло непривычно серьезное выражение, как будто перед ним неожиданно встал вопрос, о котором он, целиком поглощенный своими собственными мыслями, не давал себе труда задуматься.
– Тетушка Диота три года у него прослужила, – начал он как бы в раздумье, – и, кажется, никогда на него не жаловалась. Знакомство у меня с ним шапочное. Я благодарен ему за то, что он взял меня с собою. Он не тот человек, с которым бы я легко поладил, если бы стал ему служить, но в дороге я старался помалкивать, делал, что мне указывали, и он обходился со мной неплохо. – Тут жизнерадостная натура Бенета взяла свое: все его сомнения мгновенно улетучились, словно под порывом западного ветра. – Ведь он такой же новичок на этой работе, как я на своей. Он решил идти напролом, а у меня хватило здравого смысла втереться тихой сапой. Не надо ему мешать, он скоро освоится!
Отчасти Бенет был, конечно, прав. Новый человек на новом месте должен сперва приспособиться. Сначала все бывает не так, потом люди как-то притрутся, и все успокоится. Надо дать время человеку, чтобы он понял, чем дышат люди вокруг, а те в свой черед поняли, чем дышит он.
Но, и занявшись работой, Кадфаэль никак не мог отделаться от беспокойства, его мучили воспоминания о проповеди Эйлнота, напоминавшей, скорее, какой-то лихорадочный бред, из которого вставало видение Страшного суда, описанного с изрядным красноречием. В зачине проповеди звучали чистейшие, светлые ноты, в нем Эйлнот воспел недостижимое райское блаженство, а кончил жутким в своей наглядности описанием адских мук: «…геенна же огненная – это остров, омываемый четырьмя морями, и моря те словно драконы огнедышащие, стерегущие грешников. Первое – это горючее море горести, чьи волны жгучи, как каленое железо; они обжигают больнее, чем огонь пламенного острова. Второе море – это море мятежа; оно вышвыривает беглеца, который тщится пересечь его вплавь или на лодке, обратно в полыхающее пламя. Третье море – это море отчаяния, в чьей пучине неминуемо тонет всякий корабль и всякий человек камнем идет ко дну. И последнее – это море раскаяния, в коем каждая капля – это слеза осужденного на вечные муки грешника; только через него возможно спасение, но лишь для очень немногих; единая слеза, однажды пролитая Господом нашим по грешникам, канувшим в огненной пучине, проникнув в ее глубину, остудит весь океан и успокоит его волны. Такова власть совершенного милосердия!»
«Скупое и страшное милосердие! – подумал Кадфаэль, смешивая грудной бальзам для таких несовершенных, старых и больных людей в монастырском лазарете, обремененных, как и все люди, грехами и слабостями человеческими, для людей, которым недолго осталось жить в этом мире. – Нет! Милосердием тут и не пахнет!»
Глава третья
Первая тучка на ясном небосклоне Форгейта показалась, когда Элгар, работник, который возделывал поле священника и содержал общинных быка и хряка, пришел с жалобой к форгейтскому провосту, колеснику Эрвальду. Элгар не возмутился против обидчика, он был, скорее, напуган тем, что новый его хозяин высказал сомнение насчет того, кем следует считать Элгара – вольным человеком или вилланом. Дело в том, что перед самой смертью отца Адама между ним и Элгаром возникли разногласия относительно полоски земли в отдаленных полях, и спор этот между священником и слугой так и остался нерешенным. Если бы отец Адам был жив, они пришли бы к полюбовному соглашению, так как алчность не была свойственна старому священнику, а притязания Элгара имели под собой известное основание, поскольку он утверждал, что эта полоска перешла к нему по наследству от матери. Но строгий отец Эйлнот непримиримо потребовал, чтобы спор был решен в суде, заметив при этом, что у Элгара нет никакой надежды выиграть тяжбу, ибо он не вольный человек, а виллан.
– Что же он такое говорит, когда все знают, что я на самом деле всю жизнь был вольным?! – волновался Элгар. – А он толкует, что среди моей родни есть вилланы, и раз мой дядька и двоюродный брат ведут хозяйство на земле замка Уортин и арендную плату отрабатывают в поле, то это будто бы доказывает, что они оба – вилланы! Так-то оно так, младший брат моего отца, как человек безземельный, с радостью согласился взять в аренду участок, когда появилась такая возможность, и согласился за него отрабатывать, но все равно – родился-то он свободным, как и вся наша родня! И я вовсе не собираюсь отхватить у священника ту полоску, коли она церковная. Мне чужого не надо. А ну как он и впрямь подаст на меня в суд и станет доказывать, что я не свободный человек, а виллан?
– Небось не станет! – успокоил его Эрвальд. – Потому что этого никто не докажет. Да и с какой стати он будет тебя обижать? Вот увидишь, он просто буквоед и законник и больше ничего! Да за тебя любой человек из нашего прихода пойдет в свидетели! Я так ему и скажу, и он успокоится.
В тот же день весть об этом случае разнеслась по всему приходу.
Второй тучкой, омрачившей ясный горизонт, был мальчишка с разбитой головой. Рыдая и хлюпая носом, он поведал, что играл с ребятами в мяч возле дома священника, где есть гладкая стена, об которую они бросали мяч и, конечно, подняли шум. Дети и раньше там, бывало, играли, и отец Адам разве что тряс в шутку кулаком, а сам только улыбался. Когда же шум надоедал ему, священник цыкал на детей, и те бросались врассыпную.
Однако на этот раз дверь открылась и из нее выскочил здоровенный верзила в черном, он ужасно ругался и размахивал длинной палкой. Дети перепугались и дунули прочь со всех ног, но не тут-то было. Двое или трое отделались синяками, а одному неудачнику так досталось, что он упал, оглушенный, с пробитой головой. Крови было – страшно смотреть, что и неудивительно, когда ранена голова.
– Я, конечно, понимаю, что от этих пострелят осатанеть можно, – сказал Эрвальд Кадфаэлю, после того как мальчика успокоили, перевязали и возмущенная мамаша увела за руку свое чадо. – Мне, да и тебе, я думаю, тоже случалось раздавать тумаки и затрещины, но ведь не палкой же вроде его тяжелого посоха!
– Может, он нечаянно ударил, не желая того? – предположил Кадфаэль. – Но не думаю, что он столь же добродушно будет терпеть проделки этих негодников, как ваш покойный отец Адам. Мальчишкам лучше не попадаться ему под руку, а при встрече вести себя как следует.
Вскоре стало ясно, что мальчишки это и сами поняли, потому что перестали заводить шумные игры возле маленького домика в конце переулка, а когда на главной улице Форгейта показывалась высокая фигура священника, идущего стремительной походкой, от которой полы развевающегося плаща вздымались у него за спиной, точно два черных крыла, ребятишек как ветром сдувало у него с дороги и даже ни в чем не провинившиеся предпочитали держаться на безопасном расстоянии.
Отца Эйлнота никак нельзя было упрекнуть в небрежном отношении к своим обязанностям. Он строго соблюдал часы молитвы, и ничто не могло его отвлечь от выполнения предписанного – проповеди его были суровы, он набожно служил, навещал болящих и склонял к покаянию согрешивших прихожан. Утешая страждущих, он бывал суров до безжалостности, за грехи налагал такую жесткую епитимью, к какой не привыкла его паства. Столь же ревностно он следил за выполнением хозяйственных дел – за сбором десятины и возделыванием церковной пашни. Как-то дошло до того, что один из соседей пожаловался, что священник распахал половину его поля, лежавшую под паром, на что Элгар заявил: мол, так велел ему хозяин, потому что это большой грех оставлять пашню в запустении.
Отец Адам в свое время учил нескольких мальчиков начаткам грамоты, и его преемник стал продолжать эти занятия, но дети с каждым разом все неохотнее шли к нему на урок и жаловались дома, что учитель то и дело бьет их за малейшую ошибку, не говоря уже о серьезной провинности.
– В этом виноват отец Адам! – надменно сказал брат Жером. – Обыкновенное справедливое наказание они воспринимают как насилие над собой. Что сказано в правилах по этому поводу? Мальчики и отроки, кои не могут уразуметь, сколь страшно отлучение от Церкви, должны быть наказуемы за свои проступки постом или розгою ради их собственного блага. И, поступая так, священник совершенно прав.
– Я не согласен, что ошибку в чтении можно считать проступком, – живо возразил брат Павел, горячо вступаясь за мальчиков, которые были не старше его воспитанников из монастырской школы. – Проступком можно считать то, что делается сознательно и по злой воле, а тут дети отвечали как умели, желая все сделать правильно.
– Проступок заключается в небрежении и невнимании, из-за которых дети не знали заданного урока, – важно надув щеки, отвечал брат Жером. – Ученик должен слушать со вниманием, тогда он будет отвечать без ошибок.
– Куда уж там! Они же у него совсем запуганы, – досадливо бросил ему брат Павел и, сожалея о собственной горячности, поспешно удалился, не желая больше спорить.
Брату Павлу казалось, что Жером так и подставляет ему под руку свою елейную физиономию, напрашиваясь на оплеуху, но Павел, который, подобно многим сильным и крупным мужчинам, бывал поразительно ласков и кроток со слабыми и беззащитными, каковыми были его младшие воспитанники, слишком хорошо сознавал, как могут его кулаки отделать противника, даже не уступающего ему в силе. Что останется от такого сморчка, как Жером, даже подумать страшно!
Прошло больше недели, прежде чем неприятные новости дошли до слуха аббата Радульфуса. Все началось с пустяковой, в сущности, жалобы, а именно с того, что отца Эйлнота угораздило прилюдно обвинить форгейтского пекаря Джордана Эчарда в том, что тот выпекает буханки с недовесом, и тут Джордан, уязвленный в своей гордости мастера, решил во что бы то ни стало добиться справедливости.
– Ну и везучий же парень наш Джордан! – весело высказался провост Эрвальд. – Надо же так, чтобы против него выдвинули такое обвинение, в которое никто не поверит, и любой под присягой подтвердит, что оно ложно! Джордан всегда выпекал полновесные буханки, не знаю, как у него насчет остального, а в этом он всегда был честен. Вот если бы ему приписали какого-нибудь внебрачного ребенка из тех, что родились в этом году, тут бы он, пожалуй, язык прикусил. Но хлебопек он честнейший и никогда никого не обвешивал! Как священника угораздило эдак осрамиться, для меня загадка. А Джордан теперь рвет и мечет, язык у него хорошо подвешен, так что он еще и за других, не таких смелых, пожалуй, вступится.
Вот так случилось, что форгейтский провост вместе с пекарем Джорданом и еще парочкой почтенных жителей предместья явился восемнадцатого декабря на собрание капитула просить аудиенции у аббата Радульфуса.
– Я просил вас уединиться со мной для беседы, чтобы не мешать братьям монахам в обсуждении насущных дел, – начал Радульфус, когда за ними закрылась дверь приемной в аббатских покоях. – Я понял, что вам нужно многое со мной обсудить, и хочу поговорить откровенно. Времени у нас достаточно. Слушаю тебя, мастер провост! Я, как и вы, желаю процветания и благополучия жителям Форгейта.
Обращаясь к мастеру Эрвальду, аббат намеренно употребил в речи его неофициальный титул, как бы приглашая того к доверительному разговору. Эрвальд именно так это и понял.
– Отец аббат, – начал Эрвальд озабоченным тоном, – мы пришли к вам, потому что не очень довольны отношением к нам нового священника. На отце Эйлноте лежат церковные обязанности, их он исполняет достойно, и в этом мы на него не жалуемся. Но вот когда сталкиваемся с ним в обычной жизни, нам не нравится его обращение. Он усомнился, свободный ли человек его работник Элгар или виллан, а нас даже не спросил. Уж мы-то хорошо знаем, что он свободный! Потом он заставил Элгара вспахать пар на участке своего соседа Эдвина, не сказав тому ни слова и не спросив разрешения. Он обвинил мастера Джордана, что тот якобы обвешивает народ, а мы все знаем, что это напраслина. Джордан славится тем, что печет хлеб вкусно и без обвеса.
– Это истинная правда, – с жаром вступил Джордан. – Я арендую пекарню у аббатства, работаю на вашей земле, вы знаете меня уже много лет и знаете, что для меня хорошая выпечка – дело чести!
– Ты совершенно прав, – согласился Радульфус. – Твой хлеб хорош. Продолжай, мастер провост, у тебя ведь есть еще что сказать!
– Да, милорд, как не быть! – согласился Эрвальд, еще больше посерьезнев. – Вы, наверное, уже слыхали, как сурово отец Эйлнот обращается с учениками в школе. И так же жестоко он расправляется с ребятней из нашего прихода. Где бы ни встретил стайку мальчишек, он так и следит за ними: не дай Бог, если кто-нибудь не так ступил! А вы ведь знаете: дети не могут без шалостей. Он распускает руки где надо и не надо. Дети боятся его. Это не дело, хотя не всякий, конечно, умеет терпеливо относиться к детям. Но и женщины тоже боятся. В своих проповедях он так расписывает адские мучения, что совсем их застращал.
– Чего же им тут бояться? – возразил аббат. – Бояться надо только тем, у кого совесть нечиста и кто знает за собой грехи. Но я не думаю, чтобы среди его прихожанок нашлись такие уж великие грешницы.
– Нет, милорд! Женщины очень чувствительны и пугливы. Они начинают копаться в себе в поисках грехов, которые совершили невольно. Они совсем запутались и уже сами не знают, где грех, а где не грех, и теперь едва смеют дохнуть, чтобы не подумать: «А вдруг я делаю что-то плохое?» Но и это еще не все!