banner banner banner
Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга пятая
Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга пятая
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга пятая

скачать книгу бесплатно


Мы, естественно, хотели.

– Ознакомлю с документом, когда в деревню вернёмся.

Вернулись, само собой, с четырьмя пузырями. Свои я держал в засаде. Знал, их золотой час придёт, когда изнемогшие души окажутся в растерянности от непредсказуемости обстановки и фокусов совторговли. Когда опростали первую склянку, боцман Бреус, тоже непредсказуемый, вспомнил о высокой поэзии в самой грубой форме:

– Рев Фёдорович, какого хрена молчишь? Излагай, п-паюмать, свой документ.

«Документ» выглядел, вернее прозвучал, в виде басни, что было необычно для виршей Коли Клопова, всегда отдававшего предпочтение лирическому сиропу, смешанному грязным пальцем маслопупа из солярки, бытовых отходов, бодряцкой дрисни и зелёных соплей.

На ветке сидели три птицы, развратных и бойких ????????????????????девицы:
Сорока, Ворона и Галка (в заначке – дубовая скалка).
Ни дома у них, ни копилки – одни лишь пустые бутылки
гремели в рогожном мешке, висевшем на том же сучке.
А ниже, проныра и мот, сидел весь лоснившийся кот.
С окурком на нижней губе пил пиво и жрал крем-бруле.
Котяра с блатными водился, на дело ходить не ленился,
хоть знал – это всё моветон, но всё же давил на фасон.
Ворона его не любила – уж больно отъелся громила!
Сорока трещала со стен, что Васька – не джентльмен.
А Галка имела заказ однажды влупить промеж глаз,
на радость честному народу, дебилу, жадюге и вору.
А кот-то жуировал рядом и был под ?????????????приличнейшим газом.
Ворона терпела пока… не какнула на кота. Случайно,
но жидко задела. А Галка терпеть не хотела.
– Доколе!? – вскричала она и скалкой б-бабах ??????????????????вдоль хребта.
Тогда и Сорока, вскипев, т-так клюнула ?????????????????Васькину плешь!..
Охнарик отлип от губы, и ё… ся Васька в кусты.
Мораль этих виршей свободных: не жри ???????????????на глазах у голодных!

– Да-а, узнаю стилиста! – усмехнулся я. – Вот только от былого оптимизма нет и следа. Сдаётся мне, товарищи морепроходимцы и богомазы, что у нашего пиита что-то стряслось, коли он впал в гнусный пессимизм.

– Тебе, Миша, виднее. Но Клопов хорош уже тем, что довольствуется малыми формами, – сказал Жека, давясь смехом. – На эпические размеры его не тянет, как нашего коровьего пастыря. Что и губит его, между прочим. Хочется ему переплюнуть «Полтаву», пся крев! Я ведь давеча правильно начал ту строфу. Он её рефреном вставлял. Слегка менял смысл, но «кнут» и «стадо» оставлял обязательно. Вот такое ещё запомнилось:

Когда с кнутом влачусь за тучным стадом,
То взгляд мой зорок и упруг мой шаг.
Я думаю, что тем же косогором
Гнал к Наре ворога и предок мой, варяг.

– А скажите мне, служители муз… – Ревтрибунал хлопнул меня по плечу, чего никогда не позволял по отношению к Жеке, которого называл только Евгени-Палычем. – Ну, допустим Клопову клопово – это понятно даже козлу Гавриле, а есть ли поэзия, которая бы у вас слезу вышибала?

– Гимн Советского Союза, – ответил Жека. – Выпьем и поплачем, а потом снова выпьем за третий интернационал – помянем Чапая, который, как клоповский кот, тоже недомудрил и канул в лету по имени Урал.

– Ты всё шутишь, Евгени-Палыч, но это же – гимн! Это же…

– Милый штурман, вот когда гнал к Наре ворога предок наш Мерлей с бородой до лаптей, тогда, наверно, капала у него слеза, и слизывал он соплю, слушая хотя бы того же Радонежского правдолюбца. А мне прикажешь слёзы слизывать, слушая полкового краснобая?!Ты видел глаза людей, которых выгоняли из аулов и, как скот на бойню, гнали в «телятники»? Ты меня прости, но ты ещё мал и глуп – не видал больших залуп! А мне однажды пришлось пройтись с автоматом между саклями. Для проверки послали, мол, не спрятался ли кто от справедливой кары советской власти.

Жека набычился, замолчал – видно, крепко резанула память по сердцу, но всё же закончил:

– И увидел я, друг Вечеслов, в кустах глаза мальчишки… И была в них, говоря высоким штилем, такая мировая тоска, такие ненависть ко мне и непонимание того, что же это делают двуногие в погонах, что я повернулся и ушёл. Не мог я взять его за шиворот и тащить к машинам, тем более – стрельнуть. Что с ним стало? Один! Может, выжил. Надеюсь.

Счастливый Хваля мирно посапывал на лежанке, привалившись носом к стене. Экс-военмор с «Марата» Филя Бреус мял в ручищах гранёный стакан и хмуро разглядывал сплющенную голову селёдки, которую только что слопал. Он вообще был силён пожрать, а при выпивке не знал удержу. Я же просто молчал, переживая за Жеку. Я-то знал со слов его жены, как он по ночам (слава богу, когда-то, не теперь!) стонал и скрипел зубами, вспоминая Кавказ и те глаза в кустах. И тут-то я, спохватившись, набузгал полные стаканы водяры.

– А меня, Рев, прошибает слеза, – поспешно сказал, поднимая свой, – когда слышу «Наверх вы, товарищи, все по местам, последний парад наступает! Врагу не сдаётся наш гордый „Варяг“, пощады никто не желает».

– «Все вымпелы вьются и цепи гремят, наверх якоря подыма-ают, готовые к бою орудья стоят, на солнце зловеще сверрркают!» – рявкнул бывший комендор Филя с такой силой, что Хваля проснулся и сел, ошалело протирая глаза.

Ему тотчас налили и подали.

– В отличие от вас, господа, граф Хваленский побывал у меня в Светлом, он…

– Как же, помним его возвращение и восторги о твоём «Меридиане» и подчинённых, – перебил меня Жека. – Мы его встретили, обмыли коньячком и вроде дали тебе телеграмму?

– О ней и хотел сказать. Вы помните её содержание?

– Откуда?! – удивился Хваля.

– Оттуда! «Приехал ели кактус соус КВВК для чего Хваленскому голова он ей пьёт Борька Хваля Лавр». Так как головы есть не только у Хвали, давайте выпьем ими за Вовку, – предложил я и был дружно поддержан обществом.

Собственно, приняли, чтобы вернуть прежнюю беззаботность и настроение дня, который давно утонул в Наре, оставив лишь соглядатайшу – холодную Селену, которой было плевать с запредельной высоты на все людские радости, на все их страсти, горести и подлости.

Филя, выпив, навалился на жратву и так наворачивал картошку и лук под хлеб с салом, что я, удивлённый его нынешней прожорливостью, не выдержал – хихикнул:

– Куда в тебя лезет, Филя? Обручи не выдержат – лопнешь!

– Знаешь, Мишка, я всегда говорю своей Авроре, когда она начинает заботиться о талии: надо не меньше есть, а больше срать, – ответил грубиян в своей обычной простодушной манере. И ваще, туда вошло, а дальше как хочет.

– Филипп Филиппыч, как всегда, в своём амплуа, – напомнил Жека.

– А чо я такого сказал? Вечно вы меня, Евгени-Палыч, в чём-то нехорошем подозреваете! – обиделся Филя, но тут же рассмеялся, и чтобы подтвердить своё «амплуа», не пропел даже, а проревел частушку:

– Снежки пали, снежки пали, а потом растаяли! Девки шишку обглодали, одну кость оставили!

Штурман тоже захотел высказаться, но я показал ему кулак, и Рев, задумчиво поразглядывав его, вдруг расширил глаза и стукнул себя по лбу пустым стаканом.

– Совсем забыл, Миша! А ведь я побывал на твоём «Меридиане» в его нынешнем виде!

– Никак тебя в Клайпеду занесло?

– Ну да. Сдавали остаток груза, я и – того, решил прошвырнуться, а как увидел над рекой три мачты с реями, сразу про тебя и вспомнил. Подхожу, а на сходне плакат с аршинными буквами «Ресторанас „Меридианас“». Решил заодно пообедать, а за столом оказался с твоим бывшим капитаном.

– С Мининым поди?

– С Юрием Иванычем. У него шашлык, у меня шашлык. У него графинчик на сто пятьдесят, у меня графинчик на те же граммы. И нашивки у нас одного качества. Выпили по граммульке, жуём свинину, высказались по её поводу, ну и слово за слово – разговорились и объяснились в любви, хе-хе, к общему знакомому. К тебе, Миша, к тебе. Я доложил о рейсе на «Козероге», он рассказал о ваших походах, о тебе расспрашивал, но ведь я и сам ничего толком не знал после вашего отъезда вглубь материка.

– Писал бы письма, знал бы…

– Не упрекай меня без нужды, Миша. Служба!

– Н-да…

– А потом к нам подсел длинный такой литовец. Он при кабаке то ли боцманом числится, то ли механиком.

– Винцевич! – догадался я. – Виктор Ранкайтис. Был нашим стармехом.

– Вот-вот! Хорошо посидели. Я и адресок взял у Минина. Дать тебе?

– Есть у меня. Где сейчас Минин обретается? Не говорил?

– В Балтийском отряде учебных судов. В Клайпеде стоял «Менделеев», так он капитаном на этой баркентине. Ты ему напиши!

– Обязательно! А на «Меридианас» он забрёл, чтобы с Винцевичем повидаться, – догадался я, трезвея при мысли, что есть ещё на плаву баркентины, и есть на них люди, которые помнят меня.

Пока мы «обменивались мнениями», Филя разлил остатки, после чего, «погасив светильники», мы отправились на покой. Хваля прикорнул на той же лежанке, Филя притащил резиновый понтон и, водрузив его посреди комнаты, почил богатырским сном. Жека ушёл в чулан-мастерскую, я и Ревтрибунал устроились во дворе под навесом, где нам были приготовлены топчаны.

Штурман сразу уснул, а во мне всё ещё поскуливала струна, тронутая им. Вроде всё уже улеглось, устаканилось, как любил говорить тот же Бреус, а теперь «Меридиан» не шёл из головы и гнал сон. За оградой, над кудрявой порослью, мерцали звёзды. «Что же ты забываешь о нас в своей земной юдоли, – говорили они, – вспомни, как купаются топы мачт в сумрачных струях Млечного Пути, вспомни и заплачь, если сможешь».

Я смог, а потом вытер ладонью глаза и… уснул.

Утром мы, спящие во дворе, были разбужены бодрым рёвом Филиппа Филиппыча. Такая разухабистость рванулась из его глотки, что стало ясно – похмельем Бреус никогда не страдал: «Мы плясали – с ног сшибали, вышибали косяки! Неужели нас посадят за такие пустяки?!»

– Боцман, кончай орать! – взмолился штурман. – Деревню разбудишь!

– Вы на Гаврилу гляньте! —засмеялся я. – В козле он уже разбудил зверя, рыкающего и алчущего… опохмелки.

Гаврила ломился в запертую калитку, совал в неё рога, но штакетник не поддавался и бородач обращался к нам с жалобным блеянием: «Пусти-итееее!»

И тогда всей компанией отправились на реку, где уже купались мальчишки. Мы тоже совершили омовение. Обсохнув, поднялись к церковной ограде у старого сельского погоста. Присели на скамейку, уже облюбованную до нас бородатым аборигеном Костей, приятелем Лаврентьева. У его ног лежали две борзые – поджарые красотки.

– Евгений Палыч сводил меня к могиле чиновника Вечеслова, – сказал мне Ревтрибунал, —вот и не идёт с головы мыслишка, а вдруг на самом деле этот Пётр Фёдорович – мой родич по линии отца? Не знаю своей родословной и вряд ли узнаю.

– А ты не тушуйся, моряк! – посоветовал абориген. – Видите те липы? Вековые! За ними барский дом помещика Соколова. Вот кто увлекался псовой охотой! Его собачки славились не только в нашей округе. Вот этим моим «арлекинам» с пятнами у глаз именно Соколов положил начало. А спина какая, видите? Чепрачный окрас! – похвастался он, хотя, верно, знал, что мы ни хрена не понимаем в этих вещах. – Костромичи – те в носочках, с белой грудью и тёмной спиной. Гонять начинают года в три.

– Эта вот у тебя не слишком азартна, – поддел его Жека.

– Так ей год всего! – загорячился псарь. – Есть у меня одна. Тринадцатый год пошёл. Уже глухая, а лису всё равно не отпустит. Или занорует, или возьмёт. И охота была здесь знатная. Лиса, куница, кабаны, лоси. Теперь ни зверья, ни собак настоящих. Мои последние.

– Не переживай, Костя, – утешил его Лаврентьев. – Заведёшь русских гончих и этих… помнишь, говорил – узловок.

– А-а… Всё не то. Помещики разводили – это да. Собачки так и звались – по их имениям.

– Значит, и Соколов из таких селекционеров? – спросил Рев.

– Спрашиваешь! – оживился абориген Костя. – Я про него и начал, но по твоему поводу, моряк. Год назад появился здесь один дядя. Сначала всё о собаках говорил, а выяснилось под конец, когда мы выпили, что он с помещиком одного помёту. Пра-правнук, что ли. Корни свои искал. В архивах докопался, теперь, не разглашая шибко, решил у наших стариков поспрошать. А где у нас старики, что при царском режиме жили? Всех извели на корню. Вот и ты, моряк, в архивах поройся. Может, отыщешь своего кавалера или какие следы, ежели, конечно, не боишься подмочить дворянством биографию.

– Я ему ещё в море о том же говорил, то же самое советовал, – проворчал Жека. – Время, конечно, упущено. И где местный архив? Церковь разграбили, а приходские книги давно сожжены. Скоро и за могилы примутся. Ты, Рев, сфотографируй свою, чиновника, пока архаровцы не уволокли надгробие. И всё-таки поройся в районных и областных бумагах.

– Бумаги, коли они есть, никуда не уйдут, – заявил Филя. – Щас бы бутылочку раздавить, а магазин, верно, закрыт? – обратился он к Жеке.

– Филипп Филиппыч, если очень хочется, то у меня в портфеле имеются две, – сказал я, – Самое время изладить и шашлыки.

– О, Мишка, сразу видно, что и ты был боцманом! – возрадовался Филя, сладострастно потирая руки. – Пить так пить – до хохота в желудке, до потери пульса и штанов!

Костёр разожгли за дорогой, угли сгребли в самодельный мангал, мясо нанизали на шампуры из проволоки и занялись трёпом, злоупотребляя по маленькой. Я спросил у Жеки, как у него обстоит с заработком.

– Когда как, – ответил он. – Однажды меня пробовали прижать. Было собрание. Слово взял директор мастерских и говорит: «Иду я, товарищи, по городу, а навстречу – Лаврентьев. И та-ааа-акой пьяный, что я его не узнал!» А я, значит, ему в ответ: «А я вас сразу узнал». Хохот, конечно, а он – в бутылку, ну и начал, было, отлучать от кормушки, да поостыл и снова стал подкармливать манной кашей. Вот наш графуля правильно сделал, что не стал связываться ни с Союзом, ни с Худфондом. Лепит свои диафильмы и в ус не дует.

– Так спокойнее жить, – улыбнулся Хваля, принимая шашлык и стопарь. – Я, Жека, когда в училище учился, в театре подрабатывал. Статистом, конечно, но и в хоре петь за трояк доводилось. Давали мы однажды какой-то революционный спектакль Я – в толпе матросов, солдат и прочих большевиков. Ревём, естественно, «Интернационал» вместе с Владимиром Ильичом. Его Смирнов играл. Поём, значит, и вдруг сверху падает и накрывает хор громадная холстина, а мы всё равно поём. Спели. Холст подняли и… несут матросики окровавленного Ильича: ему по башке попало толстенной деревяхой, что поддерживала холст. Она и вырубила вождя, шарахнув по темечку.

– Хорошо, что не на смерть! – живо отреагировал Жека. – Если б прихлопнула мою и многих кормушку, мы бы сейчас не жевали шашлыки пополам с водочкой.

– Так ведь зарабатывают и по-другому, – заметил Хваля. – Ты, Жека, своди Михаила на Малую Грузинскую. Пусть посмотрит наших доморощенных авангардистов.

– Ну их к чёрту… Насмотрелись в «Галери ла Гавана» – до сих пор тошнит от этой зауми, – отмахнулся я.

– Там что! Ну, висит посреди подрамника сплюснутая крышка от большой консервы. С четырёх сторон проволокой прикручена, – пояснил Жека для Хвали. – А наши малюют с философским подтекстом. Им иностранцы платят за подтекст триста-четыреста рубликов за мазню, они и рады: «Меня в Америку купили!» Я как-то спор затеял, так меня же и обвинили в «умозрительности». А у спорщика ихнего на холсте – Христос распятый. Руки-ноги прикручены к кресту болтами с гайками. Чтобы, значит, не воскрес. Говорю, ребята, похоронят вас скоро, так они в драку полезли. Хорошо, что мы были с Женькой Антоновым. Поостереглись его кулаков. У него же не заржавеет. Как учили в кавалерийской школе? За узду, крепче, ещё крепче и – в морду!

– А как сейчас Антонов? Борька Овчухов? Чем занимаются? – Спросил я, обгрызая куски с шампура.

– Толком не знаю. Мы там и встретились, на Грузинской. Я им, этим, говорю, что с вашим авангардизмом одна надежда на авось: повезёт – не повезёт. А этот, который Христа намалевал, говорит, что ему всегда везёт. Ну, а я ему толкую на ушко: «Смотря как везёт. Один хватает машину лотерейную за тридцать копеек, а другой хватает триппер!» Пуще прежнего взъелись, хай подняли до небес. Мы уши зажали и – ноги в руки.

И ещё одна ночь минула.

Теперь я пошёл в избу будить команду. Боцман снова спал посреди комнаты в надувном резиновом понтоне.

– Ну и клопы у этого Лаврентьева! – удивлённо изрёк он, зевая и показывая зажатую в кулаке небольшую черепашку.

– Не вздумай раздавить с похмелюги! – засмеялся я. – С тебя, боцман, станется!

– Пожалуй, надо собираться домой, пока «клопы» ещё с чайное блюдце, а не с тазик, – ответил Филя, отправляя черепаху под стол. После завтрака штурман засобирался в Серпухов. Филя Бреус и Хваля отправились с ним, но до Москвы. Я тоже примкнул к уезжавшим, пообещав вернуться в Спас-Темню, повидавшись с дядюшками и заглянув в Третьяковку и Пушкинский.

На всё про всё ушло у меня дня три-четыре. У родичей отметился чин по чину, но галерею и музей Пушкинский обошёл вяло. Можно сказать, только посетил, чтобы потоптаться возле Врубеля. Не шли из головы «Меридиан» и капитан Минин. Закрою глаза – катятся вдаль океанские волны, кланяются им мачты, одетые в напруженную парусину, курсачи окатывают горячую палубу, оттирают её песком и кирпичами, и сам я, босой, шагаю между них, загребаю пальцами сырой песок и гладит мою спину тёплый африканский ветер.

Письмо Юрию Ивановичу написал здесь же, в Спас-Темне. Отправил с Вечесловом. Ревтрибунал неожиданно вернулся, чтобы поделиться своими успехами в розысках и «по-настоящему» проститься. Ему повезло в архивах. Напал на след возможных предков и проследил их вплоть до девятисотого года.

– Большего не успел, – сказал он. – Я и без того исчерпал лимит времени, а мне ещё в Загорск надо заглянуть. Проверить решимость Фили и успокоить Аврору Фрицевну.

– А что случилось? – спросил я.

– Я разве не говорил? Контора получила новейший тралец «Свердловск» класса «супер». Он уже на подходе, а я его будущий старпом. Вот и уговорил Филю пойти боцманом, а его докторша – на дыбы: только через мой хладный труп! Всё же уломали её. Один рейс муженёк оттрубит и вернётся в школу к обязанностям завхоза.

– То-то, смотрю, что Филя какой-то не такой! – засмеялся я. – Смурной, задумчивый и обидчивый по пустякам. Хотя его можно понять. Я бы и сам сейчас хотя бы на рейс в море смотался. А всё ты, господин штурман, – смутил душу!

– Смутить смущённого не трудно. Раз, два и… уноси готовенького.

– Тебе хорошо рассуждать. Всё ещё не женат?

– Пока Бог миловал, – улыбнулся Рев. – Но сколько нас таких? Возьми ТОТ рейс. Ты был женатиком, Евгений Палыч тоже. Нет, Миша, дело не в этом. Море – это судьба.