banner banner banner
Слово и дело. Книга первая. Царица престрашного зраку. Том 1
Слово и дело. Книга первая. Царица престрашного зраку. Том 1
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Слово и дело. Книга первая. Царица престрашного зраку. Том 1

скачать книгу бесплатно

Винный погреб испанского посла дважды бывал затоплен в Петербурге (при наводнениях). Он перевез его теперь в Москву и каждую бутылку ставил в счет своему королю… Сегодня в испанском посольстве – ужин для персон знатных.

– Продолжайте, мой друг, – сказал де Лириа, обращаясь к князю Антиоху Кантемиру, и тот заговорил:

– Смело могу изречь, что племена суть восточные ничем не нижае племен западных, и великий Епиктет, родоначальник филозофий моральных, тому мне немало способствует…

– Ну зачем ты все врешь, Антиошка? – грубо перебил его молодой граф Федька Матвеев, на стульях вихляясь, и стало тихо.

– Я вас, граф, – заметил де Лириа, – прошу не мешать.

– А я тебя не знаю, – отвечал пьяный Матвеев послу Испании.

– Позволительно ли бывать в доме, хозяина коего вы не знаете? Вы нанесли мне, граф, оскорбление, сославшись на незнание особы, коя при дворе российском от имени короля моего поверенна, и прошу вас, граф, выбрать оружие для благородного поединка…

Матвеев взял бутыль с мозельским (в 50 копеек на русские деньги) и запустил ее в испанского посла.

– А теперь, – сказал де Лириа, – я буду требовать удовлетворения. Но уже не от вас, дикаря, а от вашего правительства…

Вскочил хмельной князь Ванька Долгорукий (куртизан):

– Еще чего – верховных беспокоить… Эй, люди! – кликнул он со двора гайдуков своих. – Ведите графа Федьку на двор и расстилайте его. Пять палок по заду его сиятельства не помешают…

Не поленился – сам сбегал и вернулся обратно, учтивый:

– Дал все десять, с задатком, чтобы неповадно было… Ваша светлость, удовлетворены ли вы?

– Вполне, – отвечал де Лириа, снова повернувшись к притихшему Кантемиру. – Продолжайте же, мой юный друг. Вы остановили свое красноречие как раз на философии Епиктета…

Кантемир от Епиктета перешел к Фенелону. А с улицы еще долго кричал им Федька Матвеев словами зазорными:

– Собрались… эки умники! Я тебе, Ванька, не прощу. Коли попадешься мне, стану бить палкой неоструганной, чтобы занозы из зада вынимал ты долго…

Прощаясь с гостями, де Лириа задержал Долгорукого:

– Вы так любезно вступились за мою дворянскую честь. Благодарю, благодарю… Но скажите, не сможет ли вам отомстить этот наглый гуляка Матвеев?

– На Руси, герцог, – мудро отвечал куртизан, – мстит родня. А у Федьки из родни одна мать, коя состоит ныне гофмейстериной при дворе герцогини Курляндской Анны Иоанновны.

– Анна Иоанновна… А кто это такая? – спросил де Лириа.

Глава четвертая

«Бытие Руси, – говорил Остерман, – определяется наличием немцев в России: главные посты заняты нами – значит, Россия на пути к славе, посты заняли русские – значит, Россия пятится к варварству…» Но такие речи слышали одни земляки его.

Сын пастора из Вестфалии, Генрих Иоганн Остерман недолго в Иене науки штудировал. Вокабулы кое-как постиг, а метафизики не смог объять разумом. Куда деться бедному студиозу?.. Старший братец Остермана – Христофор Дитрих (или Иван Иванович) уже прижился в России: на селе Измайловском обучал он дочерей царя Иоанна Алексеевича «благолепию телесному, поступи немецких учтивств и комплиментам галантным». Бедный студиоз Генрих Остерман тоже нанялся к русскому адмиралу Корнелиусу Крюйсу: ботфорты ему чистил да пиво студил. И адмирал в настроении похмельном вывез Остермана в Россию, где его и стали величать Андреем Ивановичем… Давно это было!

А сейчас Остерману уже под пятьдесят. Он вице-канцлер империи, он начальник главный над почтами, он президент Коммерц-коллегии, он член Верховного тайного совета… Жарко стреляют печи в старобоярском доме Стрешневых, на дочери которых женат вице-канцлер. Андрей Иванович сиживает в креслах на высоких колесах. Шлепая ладонями по ободам, покатывает себя по комнатам. Блеск русского самодержавия озаряет чело барона…

Коптят тонкие сальные свечечки – вице-канцлер бережлив (копит на старость). Ноги укрыты пуховым пледом, очень грязным. Над бровями – зеленый зонтик, чтобы глаза бесстыжие прятать. Служба у Остермана наитончайшая – конъюнктуры при дворе и козни европейские занимают его воображение. Отсюда, из душных стрешневских покоев, Остерман – как паук – ткет незаметную паутину, в которой скоро запутается, противно и липко, все Русское государство.

Захлопали двери внизу дома, потянуло туманцем.

– Марфутченок моя… пришла, – обрадовался барон.

Марфа Ивановна, баронесса Остерман, боярыня дородная, породы столбовой, знатной. Под стать мужу своему – грязная. И характером – побирушка…

– Вот пильсын моему Ягану! Левенвольде шлет!

Остерман на лету поймал апельсин – дар из завоеванной Гиляни. Понюхал волшебный плод, уже побывавший в кармане курляндца.

– Вижу, что Марфутченок любит своего старого Ягана, – сказал он ласково (на языке русском, добротно и хорошо скроенном).

Вице-канцлерша подпихнула под него плед, откатила коляску поближе к печкам, прожаренным так, что плюнь – зашипят. Слов нет, очень любила Марфа Ивановна своего немца. Да и было за что любить: не пьянствует ее Яган, не кочевряжится и не шумствует, как иные. Знай себе тихо и благочинно ведет разговоры с людьми иноземными…

– Что видела, Марфутченок? Что говорят на Москве?..

Вести были дурные: случай с Миллезимо возмутил Немецкую слободу. Дипломаты и без того жаловались – месяцами не было аудиенции при дворе, Петр круглый год на охоте, в отъездах дальних, Долгорукие всем скопом своих сородичей заслонили от мира царственного отрока… А теперь посол венский, граф Франциск Вратислав, будет просить сатисфакции. Посланники выражали Остерману возмущение поступком Долгоруких. Но вице-канцлер уже загородился от них козырьком и стал говорить столь невнятно, что сам себя уже не понимал:

– Поскольку его величество император цесарский благоволит к государю нашему, надлежащее удовлетворение при том, что граф Вратислав болен апоплексически, для нас весьма прискорбно, но его величество властен, как самодержец, отдавать любые указы, для чего и почту себя обязан…

Великий канцлер Головкин в дела не вмешивался – давно уже политикой ведал Остерман, и многие пытались в тарабарщине его разгадать великий смысл и мудрость. Вратислав первым понял, что сатисфакции не будет, и вызвал посрамленного Миллезимо к себе.

– Ваши дурацкие выстрелы, – сказал посол, – раздались кстати для Долгоруких. Свадьба состоится, но ваша голова никак не пролезет в жениховский венец… Все! Собирайтесь-ка в Вену…

Перед сном к Миллезимо проникла сама княжна Екатерина Долгорукая. Со слабым стоном (куда и гордость ее девалась?) припала она к ногам красивого венца.

– Умоляю, – шептала, – скорее увезите меня отсюда. Меня продают… Уедем, уедем. Я так буду любить вас! Но только не оставляйте меня здесь одну…

– В уме ли вы? – оторопел Миллезимо. – Я облечен доверием его величества императора Карла; ссора наших дворов… Нет, нет! Умоляйте не меня, а своего отца!

Княжна губу выпятила, блеснул ряд зубов – мелких.

– Стыдитесь, сударь, – ясно выговорила она. – Княжна Долгорукая, презрев резоны чести и благородства, пришла к вам любви просить, как милости… А вы? О чем говорите девице несчастной? Будьте же рыцарем… Варшавские кавалеры, – добавила с ядом, – те вот так никогда не поступают!

– Уходите скорее, – растерялся Миллезимо. – Боже, как вы неосмотрительны. Нам следует учиться осторожности…

Долгорукая выпрямилась во всю свою стать – в надменности.

– Ах, трусливый шваб… ну, ладно! – прошипела она. – Ты еще подползешь ко мне, словно уж… На коленях! Чтобы руку мне целовать, как русской царице!

Миллезимо в страхе побежал будить болящего графа Вратислава, желая поведать ему об очередной конъюнктуре.

– Вы, кажется, толковый дипломат, – похвалил его посол. – Но, великий боже, до чего же вы – дрянной кавалер!

– Я люблю ее! – воскликнул Миллезимо.

– Увы, – вздохнул посол, отворачиваясь, – так не любят…



Царедворец гордый и лукавый, князь Алексей Григорьевич Долгорукий страстно нюхал воздуха весенние – подталые… Чем пахнут? Царь-отрок в свою родную тетку влюблен, в цесаревну Елизавету Петровну: сколько уже костров с нею в лесах спалил, у ног ее воздыхал да вирши писал любовные. И, чтобы соблазна царю не было, еще по снегам раскисшим умчал Долгорукий царя из Москвы – травить зайцев по слякоти, по лужам, по брызгам. К ночи император от усталости, где упадет, там и спит. Зато никаких теток в голове – только придет подушку поправить княжна Катерина, тому батькой своим наученная…

Царская охота двинулась к Ростову, а от Ростова – на Ярославль: бежали, высунув языки, многотысячные своры гончих, ревели в пущах рога доезжачих, взмывали в небеса, косого выглядывая, белые царские кречеты. А под вечер раскинуты шатры на опушках, до макушек берез полыхают костры. Городам же, возле коих удавалась охота, юный Петр II дарил грамоты с похвалой о русаках и медведях – с печатями и гербами, как положено.

Только в июне, в разгар лета, вернулся государь на Москву – прямо в Лефортово. Длинноногий, высохший от бесконечной скачки, заляпанный грязью до пояса, царь (в окружении любимых борзых) взбежал на высокое крыльцо.

– Жалость-то какова! – огорчился царь. – Хлеба мужицкие поднялись в полях высокие – мешают мне забаву иметь…

Но утром – царь еще и глаз не открыл…

– Ваше величество, – доложили ему, – кареты поданы.

– А куды нужда ехать? – спросил, зевая.

– Вас уже в Горенках ждут: огненная потеха готовится…

Внизу дворца сидел Остерман – стерег пробуждение царя, как ворон падали.

– Некогда, Андрей Иваныч! – крикнул ему на бегу император. – Видит бог: не до наук мне ныне. Потом вот ужо, погоди как вернусь, ты меня всему сразу научишь…

Громы с молниями трясли небеса над Москвою: вокруг гибли в пожарах мужицкие деревни, полыхали дворянские усадьбы. Много ли зальешь огня молоком от черной коровы? Жарко было, до чего же душно! Ну и лето выпало… Свистали в лесах разбойные люди, жестокий град побивал хлеба, иссушило их солнце…

О, Русь! Русь!

Все лето 1729 года прошло в охотничьих азартах, а под осень замыслили Долгорукие новый поход на медведей и зайцев. Теперь они уводили царя за 400 верст от Москвы – подалее от слободы Немецкой, прочь от красивой тетки-цесаревны. Шли на косого да косолапого, как на войну ходят, – с причтом церковным, с музыкантами и канцелярией. Только денег вот на ходу не чеканили, но зато указы посылали с дороги. Открывал шествие караван верблюдов, навьюченный грузами: котлы и овес, шатры и порох, серебро для стола и прочее.

Хатунь – Серпухов – Скопин – Лимоново – Чернь видели царя в этом походе своими глазами. Дальше, дальше! В леса берложные, в бурелом чащобный, в гугук совиный, туда, где лешие бродят… Одичалый и грубый, коронованный мальчик нехорошо ругался, капризничал, привередничал. Пробились на подбородке царя первые волосы, разило от него сермяжным потом, лошадьми, порохом да псиной. По вечерам – пьян! Так-то вот Петр охотился за зверьем, а Долгорукие охотились за царем…

Затянуло Россию дождями, и когда раскисли поля, завернули обратно – на Москву. Громадные обозы трофеев тянулись за царем на подводах: кабаньи туши, медвежьи окорока, жалобные лани, пушистые рыси, горою лежали убитые зайцы, которым даже счет потеряли. А на въезде в Москву, у заставы, придворные поздравляли царя с богатой добычей. Петр вздыбил жеребца под собой и, оборотясь в седле, нагайкой указал на карету, спешащую за ним:

– Дивную дичь затравил я: эвон везу двуногих собак!

А в карете той ехала мать Долгорукая с тремя дочерьми.

Так что молод-молод, но царь все понимал!



Печально оголились леса, разволокло унылые проселки…

По вечерам садились Долгорукие вокруг стола, рассыпали перед царем карты. Играли однажды в бириби – на поцелуи: кто выиграет, тот княжну поцелует. И конечно же, так сдали карту в марьяже, что его величество выиграл. Княжна Катерина уже и губы подставила – на, целуй! Но шлепнул царь карты и… ушел. Колыхнулись свечи в высоких шандалах. Зловещее почудилось тут Алексею Григорьевичу, и тогда позвал он в Горенки двоюродного брата своего, князя Василия Лукича: дипломат тертый, иезуитством славен.

Где, что, как – расспросил, сразу загорелся, и начал Лукич альянс любовный сколачивать крепко. Тому и природа способствовала: дожди все плыли, шумело в трубах, на двор не выйдешь, зато уютно сидеть во мраке. В туманных зеркалах ослепительно вспыхивали драгоценные камни, а матовая белизна плеч женских казалась точеной – словно мрамор… До чего же хорошо грезится о любви под тонкое пение флейты Иогашки Эйхлера!

А княжна Екатерина Алексеевна, после казуса того с женишком цесарским, замкнулась. Повзрослела. Еще больше вверх вытянулась. На губах же ее – ухмылка, ко всему презренная. «Не привелось, – размышляла Катька, – графинею Миллезимо стать, так буду на Руси императрицей. И тот красавчик подползет, как миленький… Хорошо бы ему туфлю к носу приставить: целуй, невежа!»

Василий Лукич научил племянницу свою – как девице вести себя в положениях заманчивых. Чего надо бояться, а чего не следует, коли попросят нескромно. Сначала Катька еще краснела, дядю слушая, а потом перестала…

И часто встречался Петр с княжною в местах притемненных, где даже свеч не было. Но смутен был в эти дни князь Иван.

– Гляди, сестрица, – сказал он как-то, – не обожгись. Негоже так: чужой грех с цесарцем царевым именем покрыть хочешь!

Екатерина заголила перед ним грудь и шею свою:

– Устала я от злодейств ваших! Не от тебя ли, братик, синё вот тут? Это за венца мово… А вот, гляди, от батюшки память! Это чтобы царицей я стала, всем вам на радость. А случись мне царицей быть, так я батюшку со света сживу… Тебя же, братец, в Низовой корпус сошлю – гнить тебе, Ванька, на Гиляни!

– Гадюка ты, – сказал Иван, но отступился…

В один из вечеров (уже похолодало) Алексей Григорьевич, прибаутничая, разливал вино. Петр чарку не взял – морщился.

– Не лежит душа моя к винному питию, – сказал.

– Ах, государь! – лебезил воспитатель. – Что бы вам уважить свово учителя? Чай, потчую-то ваше величество от сердца…

Князь Иван злодейство почуял, поднял лицо сумрачное:

– Папенька, стоит ли государя к вину приневоливать? Час уже поздний, его величеству опочивать бы…

Тут князя Ивана в сенцы позвали – вроде бы ненароком. А там братцы его (Николашка, Алешка да малолеток Санька) принялись дубасить его. Били да приговаривали:

– Не мешай счастью нашему! Плохо будет, коли заперечишь…

Палки побросали потом – и кто куда. Фаворит поднялся, о притолоку дверную паричок от пыли выбил. У зеркала постоял, синяки разглядывая, припудрился и снова в покои вернулся. А там отец его хныкал – все еще уговаривал царя:

– Знаю, ваше величество, не люб я вам стал. Паче того, обида моему дому, что у Юсуповых вы полбутылки выпили да похваливали. У дука де Лириа сами винца просить изволили…

Князь Иван, со зла на своих родичей, полную чашу вина выглотал. Император глянул на него и сказал:

– Коли ты пьешь, от тебя не отстану… Потешим боярина!

Пили и княжны. Прасковья Юрьевна охмелела – увели ее. А старик знай себе подливал царю да прибаутничал. Иван Алексеевич придвинул к отцу свою посудину.

– В остатний раз хлебну, – сказал, – и спать уйду…

Ушел. Разморились княжны – их тоже наверх отослали. Алексей Григорьевич и не заметил, как пропал царь из-за стола. Отыскал он его на дворе. Под дождем холодным, весь мокрый, стоял мальчик-император внаклонку. Его рвало. Долгорукий царя повлек за собой.

– Ничего, – говорил, – сейчас на постельку ляжете…

Петр провис на его руках, мотало его в разные стороны.

– Лошадей, – бормотал, – запрягай…

Старый князь втолкнул царя в сени, что вели прямо в опочивальню княжны. На цыпочках вернулся Алексей Григорьевич к себе, а жене сказал молитвенно:

– Благодари бога, Прасковья… Быть дочери твоей поятой от корени царского – корени благословенного!



Утром в Горенках загремели шпоры Василия Лукича. Хватался дипломат за виски, нюхал мускусы разные, бегал на кухни пенники пробовать, чтобы воодушевленным быть. На пару с братцем оповещали они честной мир – направо и налево: