скачать книгу бесплатно
На II съезде писатели серьёзно критиковали бесконфликтные, лакировочные произведения, призывали к мастерству, серьёзной работе со словом. Появились новые журналы: «Нева» (1955), «Москва» (1957), «Наш современник» (1958), «Вопросы литературы» (1957), «Русская литература» (1958), «Дружба народов» (с 1955 года ежемесячно). Оживились проза и литературная критика. Большой популярностью пользовались повести «Испытательный срок» (1956) и «Жестокость» (1956) Павла Нилина, в своё время получившего Сталинскую премию второй степени за киносценарий «Большая жизнь», «Владимирские просёлки» (1957) Владимира Солоухина, «Дневные звёзды» Ольги Берггольц, «Чернозём» (1958—1962), «Тугой узел» (1956) и «Суд» (1961) Владимира Тендрякова, «Деревенский дневник» (1954—1962) Ефима Дороша, – в этих произведениях писатели отказались от навязанной критикой теории бесконфликтности, в сюжетах ярче разгорались страсти между руководителями и участниками строительства нового общества.
В это время ярко обозначилось имя Валентина Иванова: вышли романы «В карстовых пещерах» (1952), «По следу» (1953), «Возвращение Ибадуллы» (1954), «Повесть древних лет. Хроника IХ века» (1955), «Жёлтый металл» (М.: Молодая гвардия, 1956). Родившийся в Самарканде, Валентин Иванов особенно увлекся историческими темами, его интересовал и Древний Восток с его трагической и неповторимой борьбой за власть, с особой силой его привлекла русская история, русские характеры, их борьба за выживание и борьба за становление своей государственности. В романе «Жёлтый металл» он обратил внимание на сиюминутные процессы невиданного воровства «жёлтого металла» в Советской России, удивительные в своей самобытности характеры участников событий, их искусство строить «цепочки», по которым золото уходило за рубеж.
Вернувшись с войны, одноклассники Луганов и Маленьев стали работать в золотодобывающей промышленности. Догадались, как можно добывать излишки золота путём хитроумного приспособления. Сначала по чуть-чуть, хватало на выпивку и закуску, скупал малое золотишко их мастер Александр Окунев, потом мастер отправлял посылку в Сочи, получала посылку его обаятельная жена, вскрывала один из предметов, где обнаруживала упрятанное золото, которое она тут же сбывала не менее обаятельному любовнику Томбадзе, который… и т. д. Так выстраивалась цепочка, хозяин которой сбывал добычу за большие деньги на Запад и на Восток. Потом Луганов и Маленьев почувствовали, что мастер их обманывает, скупая по шесть с половиной рублей за грамм их добычу. Луганов поехал к своей сестре в небольшой городишко Котлово на Волге. Тут, оказалось, тоже скупают золотишко. Этим занимался старообрядец Зимораев. И здесь начала выстраиваться цепочка, передавали золото от одного к другому, и в итоге оно попадало в руки богатейшего восточного эмира.
В Ленинской библиотеке следователь Нестеров изучал по книгам историю золотодобывающей промышленности, нашёл много любопытных историй и о богачах, и о старателях. А почти одновременно с этим другой следователь допрашивает немецкого шпиона Флямгольца, который надеялся завербовать в свои помощники антисоветски настроенных специалистов Владимира Бродкина, Брелихмана, Измаила Абдулина, Тараса Сулейко, Галкинского, Ганутдинова, Клоткина, Ступина. Все они занимались скупкой золота и перепродажей с выгодой для себя. Флямгольц вспомнил и имя человека, который у них скупал золото, был маклером, – это был Фроим Трузенгольд, ему помогал сын Михаил.
Валентин Иванов со всей сатирической беспощадностью описывает встречу Владимира Бродкина и Михаила Трузенгольда, их спор о ценах на золото. Трузенгольд продает четыре килограмма золота. Бродкин уже слышал об этом золоте, поэтому он спрашивает: а где остальные килограммы? С этого начинается дикий спор, а потом договаривались о цене. И тут чуть ли не хватают друг друга за грудки, чтобы добиться своей цены (см. с. 70—71). Объективно показан быт Бродкина, его болезнь. Манечка Бродкина, дочь Брелихмана, крутит любовь с Мишей Трузенгольдом, сыном Фроима Трузенгольда. «Не будь бродкинских денег, не было бы и Миши в этой спальне. Такова точная, деловая формулировка отношений Трузенгольда к бывшей Манечке Брелихман» (с. 73).
А потом ниточка по ниточке следователь Нестеров и его руководство выявляют расхитителей золота. Сначала разоблачили поставки Александра Окунева в Сочи, где посылки получала его жена, её арестовали и доказали, что золото украли с такого-то прииска, потом взялись за Александра Окунева, доказав, что он занимался перепродажей золота уже по 24 рубля за грамм и погубил брата Гавриила. На какой-то миг появился Миша Мейлинсон, и Мария Яковлевна, жена Бродкина, присматривала за ним, не стоит ли и его заманить в свои любовные сети, ему восемнадцать, пусть наберётся любовного опыта. Цинична и проста её психология, лишь бы ей было хорошо. Потом появляются на страницах романа Брындык и его история, потом Зимораев с сыном и его история, потом Мейлинсоны в Москве, от них золотишко уходило на Запад. Схема разоблачена следователем Нестеровым.
В романе объективно рассказывается о роли каждого персонажа в воровстве золота и его перепродаже, но почему-то русофобская критика оскорбилась за то, что в действиях этих «цепочек» участвовали и евреи, и это странным образом отразилось на будущности и романа «Жёлтый металл», и на романе «Русь изначальная» (1961. Т. 1—2), который пользовался огромной популярностью у русских читателей.
Во время войны и в послевоенное время обострились отношения в деревне. В прозе и стихах ставились новые проблемы, одолевавшие вконец обедневшее сельское хозяйство, деревенских жителей. Писатели, особенно молодые, видели эти проблемы и пытались сказать о них, но на пути писателей стояла цензура, Агитпроп ЦК КПСС. Если что-то минимальное удавалось писателю сказать честно, это считалось художнической смелостью.
Леонид Леонов последовательно писал о природе, о лесе, лесных богатствах России, о безобразном отношении к природе и лесу со стороны чиновников. В статьях «Вслух о книге» (Советская культура. 1955. 3 февраля), «Талант и труд» (Октябрь. 1956. № 3), «Объединить любителей природы! (Правда. 1957. 23 апреля), «Миллионы друзей» (Комсомольская правда. 1957. 11 июня) Леонид Леонов поднимал множество проблем, и о полиграфии, и о молодых писателях, и о языке, но главное, о чём он говорил и писал, – это сбережение леса, природных богатств, которые просто бездумно расхищаются как частными, так и государственными лицами. И присуждение Ленинской премии за роман «Русский лес» (1953) Леонид Леонов получил как награду общества за то внимание «к полезному и важному вопросу, к судьбе того, что принято называть З е л ё н ы м Д р у г о м. Рад, что всё шире в последние годы одерживает верх единственно правильная точка зрения в смысле п о с т о я н н о г о лесопользования. Глубоко удовлетворён и тем, что роман вызвал многочисленные отклики из самых отдалённых уголков страны. Это показывает глубоко патриотическую заинтересованность различных слоев населения всех возрастов в поднятой теме» (интервью корреспонденту «Правды» после присуждения Ленинской премии). В спешке строек работники и инженеры допускали «небрежность, расточительную неосмотрительность в расходовании леса», «пора придать какие-то организационные формы огромному всенародному раздумью о лесных делах». Эти слова актуально звучат и в нынешнее время. А превосходные образы главных персонажей романа «Русский лес» Вихрова и Грацианского остались как нарицательные образы патриота и либерала.
В 1953 году М. Пришвин опубликовал повесть-сказку «Корабельная чаща», которая начинается с интересного разговора лесника Антипыча и мальчика Васи Весёлкина о том, что есть истинная правда. Потом Вася спросил своего учителя Ивана Ивановича о том же, учитель вспомнил прекрасные слова Белинского на эту же тему, но конкретно так и ничего не сказал. Вася окончил школу, стал лесником, завёл семью, родил двоих ребятишек, пошёл на фронт и, уже раненный, в госпитале, всё думает о том же – что есть истинная правда? На соседней койке оказался старый Мануйло, персонаж рассказов и повестей М. Пришвина, который начал расспрашивать Весёлкина о его жизни. Тогда Василий, узнав, что Мануйло из Пинеги, тут же вспомнил рассказ отца о Корабельной роще как о легенде. А Мануйло ответил, что это не легенда, а настоящая быль.
Повесть М. Пришвина производит сильное впечатление своей простотой и бесхитростностью.
После смерти И.В. Сталина 19 марта 1953 года в «Литературной газете» появилась передовая статья «Священный долг писателя», в которой говорилось о том, что писатели должны «запечатлеть для своих современников и для грядущих поколений образ величайшего гения всех времён и народов – бессмертного Сталина». Статья вышла в четверг, а в понедельник К. Симонов, автор статьи, узнал, что Н. Хрущёв гневно грозил снять главного редактора К. Симонова за публикацию. Однако утряслось, через несколько дней уже об этом решении не вспоминали, но ясно было, что уже в это время генеральный секретарь ЦК КПСС Н. Хрущёв задумал сказать то, что произнёс в секретном докладе на ХХ съезде партии о разоблачении деятельности И.В. Сталина.
Сразу после II Всесоюзного съезда советских писателей новое правление задумало собрать совещание писателей и подробнее обсудить то, что накопилось в литературе о деревенской жизни, дать отпор новомирской статье Фёдора Абрамова, просигнализировать о том, что происходит в литературе после постановлений ЦК КПСС и Совета Министров о сельском хозяйстве. «Новое в колхозной деревне и задачи художественной литературы» – эту дискуссию наметили провести летом 1955 года, а провели 26—31 октября 1955 года. Приглашены были не только писатели, но и министры, секретари обкомов, корреспонденты газет «Правда», «Известия», «Советская культура», «Социалистическое земледелие».
В это время, кроме очерков и повестей В. Овечкина и Г. Троепольского, честно и правдиво показывавших живые конфликты и живых людей, появились рассказы и повести Владимира Тендрякова «Падение Ивана Чупрова» (1954), «Ненастье» (1955), «Не ко двору» (1955), повесть Сергея Воронина «Ненужная слава» (1955), повесть Лидии Обуховой «Глубынь-городок».
На совещании прозвучали слова правды и высокой требовательности к литературе, которая не должна лгать, лакировать живую действительность, полную трагических проблем. Владимир Тендряков точно определил одно из главных направлений в литературе о деревне: «Я считаю, что произведение, которое подменяет лакировкой и парадностью критику тех зол, которые нам мешают идти вперёд, и есть прежде всего отступление от партийности» (Тендряков В. Роль критики в жизни и литературе // Жизнь колхозной деревни и литература. М., 1956. С. 175).
Но литература о деревне – это лишь часть развития русской литературы. Ещё жива в сердце русского человека была война, принёсшая неисчислимые страдания стране и народу. Приступая к новому роману о войне, углубляясь в изучение документов и живых свидетельств, К. Симонов понял, что Сталин и его деятельность во время войны должны быть пересмотрены, все его взгляды должны быть подвергнуты серьёзному критическому анализу.
С конца декабря 1955 года и до начала февраля 1956 года К. Симонов работал над первой частью романа «Живые и мёртвые», над изображением первых дней войны, привлекая свои воспоминания, дневниковые записи, письма очевидцев и дружеские разговоры, в которых касались репрессий 1937—1938 годов. Многие документы обличали Сталина, от многого автор романа отказывался, непререкаемые заслуги тускнели. Симонов всё дальше отходил от ранее созданного им самим образа Сталина. Прошел ХХ съезд партии, как кандидат в члены ЦК КПСС, слушавший секретный доклад Н. Хрущёва, Симонов, верный новому курсу, в 1957 году опубликовал две повести – «Пантелеев» и «Левашов». Продолжая работать над романом «Живые и мёртвые», он получил письмо от писателя-фронтовика: «Я был на Керченском полуострове в 1942 году. Мне ясна причина позорнейшего поражения. Полное недоверие командующим армиями и фронтом, самодурство и дикий произвол Мехлиса, человека неграмотного в военном деле… Запретил рыть окопы, чтобы не подрывать наступательного духа солдат. Выдвинул тяжёлую артиллерию и штабы армии на самую передовую и т. д. Три армии стояли на фронте 16 километров, дивизия занимала по фронту 600—700 метров, нигде никогда я потом не видел такой насыщенности войсками. И всё это смешалось в кровавую кашу, было сброшено в море, погибло только потому, что фронтом командовал не полководец, а безумец…» (Симонов К. Живые и мёртвые. М., 1960. С. 301).
К. Симонов вспомнил и слова маршала Жукова о пленных красноармейцах и записал их: «А что у нас, – сказал он, – у нас Мехлис додумался до того, что выдвинул формулу: «каждый, кто попал в плен, – предатель родины» и обосновывал её тем, что каждый советский человек, оказавшийся перед угрозой плена, обязан был покончить жизнь самоубийством, то есть требовал, чтобы ко всем миллионам погибших на войне прибавилось еще несколько миллионов самоубийц. Больше половины этих людей были замучены немцами в плену, умерли от голода и болезней, но, исходя из теории Мехлиса, выходило, что даже вернувшиеся, пройдя через этот ад, должны были дома встретить такое отношение к себе, чтобы они раскаялись в том, что тогда, в 41-м или 42-м, не лишили себя жизни» (Там же. С. 339). А ведь англичане всем пленным продолжали платить положенное им жалованье.
К. Симонов, работая над военным романом, встречался и беседовал с маршалами Жуковым, Коневым, Василевским, с адмиралом флота Исаковым. Роман «Живые и мёртвые» был опубликован в 1960 году. Этот роман и будущие романы западные критики отнесли «к разряду посредственных произведений второго сорта, то есть к той литературе, которая оказывает значительное влияние на широкие массы читателей во всех странах» (Казак В. Лексикон русской литературы ХХ века. М., 1966. С. 381).
После публикации повести «Оттепель» (1954) И. Эренбурга, после постановлений правящей партии о культе личности Сталина и романа «Не хлебом единым» В. Дудинцева (Новый мир. 1956. № 8—10) в обществе почувствовали себя более свободными в своих высказываниях об искусстве. В устных выступлениях писатели позволяли себе критически относиться к недавним постановлениям ЦК ВКП(б), особенно постановлениям 1946 года и докладам Жданова, выступлениям большинства ленинградских писателей, резко осуждавших произведения М. Зощенко и А. Ахматовой. В. Каверин в своих воспоминаниях рассказывает о том, как Дудинцев, Симонов и он, Каверин, выступали в Московском университете на Всесоюзном съезде преподавателей русского языка и литературы в 1957 году. Яркую речь о недостатках постановлений ЦК 1946 года произнёс К. Симонов. «Симонов – игрок и человек не робкого десятка, – писал В. Каверин. – Он рискнул – и в ответ услышал оглушительные аплодисменты, в которых чувствовалось даже какое-то праздничное изумление» (Каверин В. Эпилог. Мемуары. М., 1989. С. 332). Выступление К. Симонова было осуждено в ЦК КПСС, а он, попав в немилость, отбыл в Ташкент работать над романом о войне.
В. Каверин подробно рассказывает о появлении альманаха «Литературная Москва» во главе с главным редактором Э. Казакевичем. Инициаторами издания альманаха были М. Алигер, В. Каверин и Э. Казакевич. В редколлегию альманаха вошли М. Алигер, А. Бек, А. Котов, директор издательства «Художественная литература», К. Паустовский, B. Рудный, В. Тендряков и В. Каверин. Альманах обсуждали во всех возможных инстанциях, и в ЦК КПСС, и на секции прозы, и в Союзе писателей. Кое-кто из писателей гневно называл альманах «футбольной командой государства Израиль». Но это было далеко от истины: в первом номере опубликовали произведения К. Федина, Л. Мартынова, C. Маршака, Н. Заболоцкого, С. Антонова, А. Твардовского, А. Ахматовой, К. Симонова, Б. Слуцкого, В. Шкловского, В. Розова, В. Тендрякова, К. Чуковского, Б. Пастернака, М. Пришвина.
21 мая 1956 года публикация альманаха была обсуждена в Доме литераторов. Тогда же критиковали «Литературную газету» во главе с Вс. Кочетовым за одностороннюю критику альманаха, выступавшие говорили о публикации замечательных стихотворений Н. Заболоцкого «Журавли», «Лебедь в зоопарке», «Уступи мне, скворец, уголок», новые главы поэмы А. Твардовского «За далью – даль», здесь же опубликовали Б. Пастернака, А. Ахматову, Л. Мартынова, почти непубликуемых поэтов. Над вторым сборником альманаха работали с волнением и радостью (первый сборник прошёл успешно!). Включили в сборник цикл стихов Марины Цветаевой с предисловием И. Эренбурга, стихи Н. Заболоцкого, рассказ Александра Яшина «Рычаги», который он посылал в «Новый мир», но Кривицкий, прочитавший его, пообещал дать за него 25 лет заключения, если не сожжёт, включили драму Н. Погодина «Сонет Петрарки», статью Марка Щеглова «Реализм современной драмы», в которой автор подверг острой критике пьесу А. Корнейчука «Крылья». Эта статья вызвала гнев А. Корнейчука. М. Щеглов прямо заявил, что обратил внимание на «некоторые безвкусные эпизоды пьесы «Крылья» (линия Анны и Ромодана), на «явные художественные просчёты по части драматургии и реализма, странные у столь опытного и одарённого мастера». «Таким образом, пьеса А. Корнейчука лишена основного элемента драмы – самостоятельно развивающегося, логикой образов и ситуацией диктуемого действия, «самодвижения»…» (Щеглов М. Литературно-критические статьи. М., 1965. С. 51—64 и др.). Николай Погодин присутствовал при разговоре А. Корнейчука с Н. Хрущёвым на даче и слышал, как резко А. Корнейчук говорил о втором томе «Литературной Москвы», и передал этот разговор В. Каверину. Ясно, что последуют определённые трудности в работе над третьим выпуском альманаха. Так оно и оказалось. 5 марта 1957 года «Литературная газета» напечатала статью Д. Ерёмина «Заметки о сборнике «Литературная Москва», а чуть позднее И. Рябов напечатал фельетон «Смертяшкины» в «Крокодиле».
В. Каверин в своих воспоминаниях даёт оценку статье Д. Ерёмина: «С лицемерными оговорками Д. Ерёмин хвалил некоторые произведения, опубликованные в сборнике. «Но не они, – писал он, – характеризуют и определяют его основное направление: это делают произведения другого порядка. Они-то придают сборнику особый «привкус», выступают в качестве определённой тенденции. Какова же эта тенденция?»
Политический донос – жанр, как известно, многообразный. Статья Д. Ерёмина бездарна. Написана суконным языком, поверхностна, от неё так и несёт завистью, бессильной злобой. Но ей нельзя отказать в последовательности. Он начинает с более или менее невинных «недугов» – мелкотемье, уныние, разочарование в красоте и правде нашей жизни: «Через всю книгу так и тянется эта грустная, элегическая нота, порой превращаясь то в плач, то в горький сарказм». «Совершенно бездоказательно он находит эти черты в стихах Н. Заболоцкого, С. Кирсанова, А. Акима, К. Ваншенкина, Ю. Нейман. А заканчивает Д. Ерёмин обвинением в «глубоком пессимизме», «холодном описательстве», в «предвзятости» и, наконец, в «тенденции нигилизма», которую он находит в рассказах А. Яшина, Н. Жданова, Ю. Нагибина и относит ко всему сборнику в целом: «Важно, что составители сборника, судя по всему, преподнесли их (эти рассказы. – В. К.) в соответствии с определённой тенденцией, придерживаться которой в некоторых кругах нашей интеллигенции с недавних пор стало «хорошим тоном». Эта тенденция нигилизма, одностороннего критицизма в оценках и в отношении к многим коренным явлениям и закономерностям нашей жизни» (Каверин В. Эпилог. Мемуары. С. 343—344).
В. Каверин, как и другие писатели, выступил на III пленуме Московского отделения Союза писателей с резкой критикой статьи Д. Ерёмина, опираясь на факты публикации в «Литературной Москве»: два листа из пятидесяти двух содержат, по уверению Д. Ерёмина, так называемые «тенденции нигилизма». В. Каверина на пленуме поддержали Л. Чуковская, Л. Кабо, А. Турков, против выступили Н. Чертова, Н. Бляхин, Б. Галин, Б. Бялик. 19 марта 1957 года «Литературная газета» вновь поддержала свою позицию, «Правда» критиковала пленум за то, что о сборнике говорилось в «апологетических тонах», затем появились отклики в «Московской правде», в «Вечерней Москве». Словом, как пишет В. Каверин: «Наш сборник был явлением, которое требовало прямого ответа: «за» или «против» (Там же. С. 347).
Против выступил К. Федин. 11 июня 1957 года к Федину пришли К. Паустовский и В. Рудный, и он заявил: «Литературную Москву» я в обиду не дам». А потом от этих слов отказался. Видимо, отказался под давлением власти. А Всеволод Иванов написал письмо в «Литературную газету», в которой просил освободить его от членства в редколлегии газеты и выразил негодование по поводу того, что Д. Ерёмин в своей статье стремился опорочить редколлегию альманаха, упрекнуть «в злонамеренной предвзятости, в якобы нарочитом подборе произведений, охаивающих советскую действительность. Вот это – очень нехорошо, и с этим я никак не могу согласиться» (Там же. С. 349).
«Вихрь бессмыслицы», по словам В. Каверина, поднялся вокруг «Литературной Москвы», победила якобы «пошлость сталинизма». Но на партийном собрании М. Алигер, Э. Казакевичу, А. Беку, В. Рудному пришлось покаяться. На встрече правительства с писателями многие надеялись, что Хрущёв поддержит «либеральное» направление в литературе, но он, вспомнив недавний венгерский мятеж, сказал: «Они хотели устроить у нас «кружок Петёфи», и совершенно правильно, по-государственному, поступили те, кто ударил их по рукам». И победила не «пошлость сталинизма», как уверял своих читателей В. Каверин, а «новорапповская теория», о которой с таким презрением говорил в своё время И.В. Сталин и которой с таким удовольствием воспользовались Н.С. Хрущёв и Агитпроп ЦК КПСС (см.: Там же. С. 185).
В «Литературных заметках» К. Симонов, резко осуждая культ личности Сталина, романы «Счастье» П. Павленко и «Белая берёза» М. Бубеннова, писал:
«Однако, если бы свести весь вопрос только к этому, дело обстояло бы сравнительно просто. Отдельные места, где содержится некритическое изображение деятельности Сталина, можно было бы изъять из книг или отказаться от переиздания тех или иных произведений – это уж дело совести авторов. Но главная проблема заключается в том, что и в этих произведениях и в гораздо большем числе других, где таких мест вообще не содержалось, последствия культа личности в той или иной мере отразились на изображении страны и народа: жизнь лакировалась, желаемое выдавалось за действительное, о трудностях умалчивалось. И в этом-то как раз и состоит главная главная беда нашей послевоенной литературы, связанная с последствиями культа личности.
Культ личности, культ непогрешимости Сталина создавал такую официальную атмосферу, при которой много говорилось об успехах и очень мало – о неудачах и ошибках. Реальные, конкретные трудности замалчивались. Очень часто на первый план выдвигалось показное, а теневое, трудное отодвигалось в сторону. В итоге всего этого фактически преуменьшался подвиг партии и народа, в неимоверно трудных послевоенных условиях шаг за шагом восстанавливавших страну, ибо вся мера подвига может быть полностью оценена только тогда, когда полностью даётся отчёт во всех препятствиях на пути к этому подвигу, во всех сопровождающих его трудностях. Но литература через лакировку, через выдаваемое желание за действительное фактически призывалась к преуменьшению подвига народа. Призывалась она к этому при помощи активной и несправедливой поддержки произведений, наиболее очевидно приукрашивавших действительность, или при помощи замалчивания некоторых произведений, более правдиво изображавших жизнь» (Новый мир. 1956. № 12. С. 241). Большое место в заметках К. Симонова уделено разбору критической статьи «Молодая гвардия» на сцене наших театров» в газете «Культура и жизнь» осенью 1947 года и статье «Об одной антипатриотической группе театральных критиков», опубликованной тогда же в газете «Правда».
Это было то новое, что входило в литературу в десятилетие правления Н.С. Хрущёва. И Симонов был одним из первых, поддержавших новое направление.
В 1957 году критики и читатели продолжали критиковать роман Дудинцева, который на собраниях московских писателей пытался устно ответить авторам критических статей, продолжал говорить о многих недостатках в нашей жизни и в нашей литературе. В «Записке Отдела науки, школ и культуры ЦК КПСС по РСФСР о «политически вредном» выступлении писателя В.Д. Дудинцева на пленуме правления Московского отделения Союза писателей СССР в марте 1957 года» приводятся его слова: «Дудинцев сетовал на то, что писатели не имеют такой свободы выражения, как критики, что редакторы охраняют критиков от контроля читателей. Поэтому критики пишут всё, что им угодно, а писатели такой свободы лишены. Отсюда, по его мнению, в литературу и проникают различного рода необоснованные утверждения и наскоки на писателей. Он заявил, что в связи с происками критиков очень многие хорошие произведения не увидели света, и он вопрошал под аплодисменты присутствующих «кому крикнуть об этом?»… Дудинцев признавал, что он предвидел двуличие работников прокуратуры. По его мнению, советская жизнь настолько перенасыщена недостатками, что он стремится не усиливать эти недостатки в своём произведении, а смягчать. По его заявлению, он получил ворох доказательств своим мыслям» (Культура и власть. С. 628). В «Записке» Отдела науки от 9 марта 1957 года снова говорится о выступлении К. Симонова на пленуме московских писателей, но уже совсем в другой тональности. Раньше, два дня назад, Симонов отвергал всякую критику романа Дудинцева, а сейчас подверг его острой критике: «Необходимо отметить, что т. Симонов в своём выступлении признал по существу ошибки, которые он допустил как редактор журнала «Новый мир», поместив роман Дудинцева «Не хлебом единым» и защищая его в предыдущих выступлениях» (Там же. С. 633). На Всесоюзном совещании работников кафедр советской литературы 25 мая К. Симонов охарактеризовал роман Дудинцева «как смелое произведение» (Там же. С. 670). Здесь К.М. Симонов показал себя типичным представителем тогдашнего литературного руководства, изворотливым, циничным, лицемерным, то есть двуличным.
ЦК КПСС внимательно следил за происходящими процессами литературного развития. 11 мая 1957 года в «Записке Отдела культуры ЦК КПСС «О развитии советской литературы после ХХ съезда КПСС» подводятся предварительные итоги предстоящего 14 мая пленума Правления Союза писателей СССР, отмечаются «Судьба человека» М. Шолохова, очерковая повесть В. Овечкина «Трудная весна» (Новый мир. 1956. № 3—5), романы Л. Леонова «Русский лес», Д. Гранина «Искатели» (Звезда. 1954. № 7—8), В. Каверина «Доктор Власенкова» (1954), А. Бека «Жизнь Бережкова» (Новый мир. 1956. № 1—5). Вместе с тем были упомянуты и недостатки, о которых здесь уже говорилось.
Дискуссия о литературе продолжалась ярко и остро. Особенно кипели страсти вокруг романа В. Дудинцева «Не хлебом единым», вокруг некоторых драматургических произведений.
В эти годы печатались главы романа «Поднятая целина». Любопытны воспоминания Алексея Аджубея «Те десять лет», в которых дана попытка посмотреть на эти годы правления Н. Хрущёва беспристрастно. «Подчёркивая особое уважение к М.А. Шолохову, Хрущёв приезжал в Вешенскую, пригласил Михаила Александровича с собой в США. Шолохов приезжал на дачу к Никите Сергеевичу. Читал последнюю, только что написанную главу «Поднятой целины». Трагический эпилог тронул Хрущёва. «Так хотелось, чтобы Давыдов остался жить», – сказал он писателю. Шолохов ответил: «А надо по правде» (Знамя. 1988. № 7. С. 99). Но влияние Н. Хрущёва чувствовалось на романе.
Часть вторая
Русская историческая литература. После войны
В послевоенные годы интерес к прошлому не затухал, а, напротив, ещё более возрос. Некоторые исторические романисты на дискуссии, организованной Союзом писателей СССР в 1945 году, даже утверждали, что «исторический роман может и должен претендовать на то, чтобы стоять во главе литературного движения» (Правда и вымысел в художественно-исторических произведениях: Дискуссия, организованная Союзом писателей СССР в 1945 г. // РГАЛИ. Ф. 631. Оп. 15. Д. 634. Л. 51).
Однако многие критики и учёные-литературоведы считали, что писателям не удаётся показать духовную жизнь избранных исторических персонажей, внутренняя жизнь многих персонажей обеднена и приблизительна, в лучшем случае писатели могут изобразить пудреный парик или взмах сабли, а проникнуть в ум, сердце, душу своих исторических деятелей они не могут, настолько поразительна разница во всем, настолько сегодняшняя жизнь, как и человек, отличается от стародавних эпох.
Вот что писал Гуковский в рецензии на книгу Раковского «Генералиссимус Суворов»: «Человек XVIII века и думал, и чувствовал, и видел, и понимал мир иначе, чем наш современник. Раскрыть перед читателем духовный мир человека XVIII века в его полноте, в живом потоке его представлений, конкретно, образно, если это и возможно (что сомнительно), во всяком случае значило бы заняться археологическими эффектами, научно, может быть, и оправданными, но художественно весьма дикими. Даже представить себе такой психологический эксперимент по отношению к дворянину екатерининского времени, пусть даже одному из прекрасных людей тех времён, – жутковато. Ведь оказалось бы, что структура его сознания слишком далека от структуры сознания нашего современного советского человека. Писатель не может подлинно исторически воссоздать внутренний мир, характер, жизнь духа человека отдалённого прошлого не только потому, что это значило бы провести на читателя самый нежелательный эффект, но и потому, что он не в состоянии конкретно, реально, психологически полноценно воспроизвести сознание и жизнь, ему самому исторически столь чуждые» (Звезда. 1947. № 12. С. 193—195).
Это скептическое отношение к возможности изображения духовного мира человека прошлого во всей его полноте и многообразии его интересов есть, в сущности, отрицание исторического романа, отрицание возможностей познания прошлого вообще. Этот скептицизм ничем не оправдан: и прежде всего потому, что человек прошлого столь же многогранен в своих отношениях с окружающим миром, как и наши современники. Менялись окружающие условия, формы этих взаимоотношений, но не суть потребностей человеческих, не суть моральной, нравственной оценки его поступков, мыслей, его высказываний.
Возможность художественного познания человека прошлого зиждется на объективной, закономерной органической связи между настоящим и прошлым. Когда спросили В. Шишкова о том, почему он начал повесть о колхозной деревне и тем самым отвлёкся от основной работы над романом «Емельян Пугачёв», он сказал: «Да я бы ни хрена и в мужике-пугачёвце не понял, когда б не знал мужика-колхозника. Там коренья, здесь – маковка в цвету. Попробуй-ка распознай породу дерева по одному его замшелому пнищу (см.: Бахметьев В. Вячеслав Шишков. Жизнь и творчество. М.: Советский писатель, 1947. С. 110).
Станиславский, работая над постановкой «Отелло», размышлял: «Нет настоящего без прошлого. Настоящее естественно вытекает из прошлого. Прошлое – корни, из которых выросло настоящее… Далее: нет настоящего без перспективы на будущее, без мечты о нём, без догадок и намеков на него… Настоящее, лишённое прошлого и будущего, – середина без начала и конца, одна глава из книги, случайно вырванная и прочитанная. Прошлое и мечта о будущем обосновывают настоящее» (Станиславский К.С. Статьи, речи, беседы, письма. М.: Искусство, 1953. С. 575).
Прошлое, настоящее и будущее своей страны художник может познать только в том случае, если хорошо познает современного ему человека, особенности его национального характера, его чувства в мысли, его отношения с природой и себе подобными, его отношение к своему Отечеству. Но художник должен учитывать одно обстоятельство, о котором хорошо сказал А.Н. Толстой в письме начинающему автору: «…Исторические герои должны мыслить и говорить так, как их к тому толкает их эпоха и события той эпохи. Если Степан Разин будет говорить о первоначальном накоплении, то читатель швырнёт такую книжку под стол и будет прав. Но о первоначальном накоплении, скажем, должен знать и помнить автор и с той точки зрения рассматривать те или иные исторические события. В этом и сила марксистского мышления, что оно раскрывает перед нами правду истории и её глубину и осмысливает исторические события» (Толстой А.Н. Соч.: В 15 т. М., 1948. Т. 13. С. 425).
Патриотическая волна национального чувства, не отхлынувшая после величайшей победы над немецким фашизмом, всё чаще пробуждает интерес к воскрешению национальной истории, к пониманию исторической преемственности и национальной гордости, подталкивает к изображению подлинного эпического величия в прошлой истории России.
После целого ряда постановлений ЦК ВКП(б) по идеологическим вопросам 1946—1948 годов в литературе и искусстве сложилась тяжёлая обстановка, когда восторжествовал дух нетерпимости и критиканства всего, выходящего за узкие рамки теории социалистического реализма. Некоторым критикам правительственного толка показалось, что в этих постановлениях мало примеров «пустых бессодержательных и пошлых вещей», «гнилой безыдейности, пошлости и аполитичности», мало примеров «пустой безыдейной поэзии» (О журналах «Звезда» и «Ленинград». Из постановления ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 года. Госполитиздат, 1952. С. 3—4). В своих статьях и выступлениях они подвергли резкой критике Бориса Пастернака, Илью Сельвинского… Искали и другие жертвы для своих критических перьев.
Стоило А. Фадееву в статье «Задачи литературной теории и критики» упрекнуть Ан. Тарасенкова за то, что он «поднял на щит последнюю лирическую книгу Пастернака», в которой «такой убогий мирок в эпоху величайших мировых катаклизмов» (Проблемы социалистического реализма: Сб. статей. М.: Советский писатель, 1948. С. 38), как всё тот же Ан. Тарасенков, исправляя допущенную «ошибку», перестроился и подверг творчество Пастернака ещё более резкой критике, чем А. Фадеев: «Долгое время среди части наших поэтов и критиков пользовался «славой» такой законченный представитель декадентства, как Борис Пастернак.
Философия искусства Пастернака – это философия врага осмысленной, идейно направленной поэзии… Пастернак возвеличивает представителей гнилого буржуазного искусства… Творчество Пастернака – наиболее яркое проявление гнилой декадентщины» (Тарасенков Ан. О советской литературе: Сб. статей. М.: Советский писатель, 1952. С. 46—48).
В 1949 году в Тбилиси вышел на русском языке второй том романа К. Гамсахурдиа «Давид Строитель», подвергшийся острой партийной критике за панегирическое отношение автора к миру прошлого, за пышное описание быта царей, придворных интриг, за описание любовных похождений царствующих особ и феодалов, за засорение повествования никому не нужными «археологическими подробностями», за воспевание рыцарских доблестей. «Временами, когда читаешь роман Гамсахурдиа, – писал всё тот же Ан. Тарасенков, – кажется, что это не роман советского писателя, а какие-то древние придворные летописи. Со спокойствием архивариуса нагромождает Гамсахурдиа сотни известных и неизвестных имен всевозможных королей, императоров, царей, описывает их утварь, одежды, взаимные ссоры и распри… Народ, подлинный творец истории, в романе отсутствует. А если он изображается, то только в виде толпы падающих ниц и воспевающих своего властелина рабов… Это описание напоминает жития святых, а не исторический роман. В елейно-слащавом тоне изображать раболепное единение народа с царем, даже если идёт речь о давно минувших временах, может только писатель, утративший чувство современности, далёкий от классового подхода к историческому прошлому своего народа» (Там же. С. 48—50).
Если б только Ан. Тарасенков так писал, то это не сильно повлияло бы на творческое настроение писателей. А вот выступление А. Фадеева было воспринято как команда, как приговор тем литературным явлениям, которые, на свою беду, не укладывались в прокрустово ложе теории социалистического реализма. В «Новом мире», «Знамени», «Октябре», «Звезде», в выступлениях на писательских собраниях – повсюду находились литераторы, обвинявшие своих коллег в тех или иных «грехах», словно отовсюду на живое тело литературы сбегались пауки и опутывали его своей отвратительной паутиной. Обстановка складывалась тяжкая, но не безнадёжная.
Остро был поставлен вопрос и об использовании так называемых архаизмов в литературном языке.
Принципиальное значение в этом споре имела публикация редакционной статьи в грузинской партийной газете «Коммунист» «Против искажения грузинского литературного языка», в частности в творчестве К. Гамсахурдиа (Коммунисти. 1950. 28 мая).
Тут же появляется статья Анны Антоновской под характерным для того времени названием – «Эпоха в кривом зеркале (о романе К. Гамсахурдиа «Давид Строитель»)» (Новый мир. 1950. № 7).
Высказав ряд справедливых и общеизвестных мыслей, А. Антоновская обвинила К. Гамсахурдиа в том, что он создал произведение, в котором «трудно обнаружить исторически схожий портрет «царя-героя» и сколько-нибудь удовлетворительное изображение его деятельности» (Там же. С. 232).
Этот вопрос об архаической стилизации был остро поставлен Ан. Тарасенковым в статье «За богатство и чистоту русского литературного языка!», написанную в связи с публикацией работы И.В. Сталина «Марксизм и вопросы языкознания».
«Среди немалого числа литераторов, выступивших за последнее время на страницах печати и на различных дискуссионных собраниях по вопросам языка советской литературы, особую и, я бы сказал, странную позицию занял Алексей Югов» (Тарасенков Ан. О советской литературе. С. 204).
Искажение правильных положений заключается в том, по мнению критика, что А. Югов, утверждая, что язык имеет долговечность, исчисляемую столетиями, тем не менее делает вывод: «вечный океан общенародного языка». Ан. Тарасенков возмущён тем, что А. Югов как бы полемизирует с товарищем Сталиным, чётко и прямо сказавшим, что «…язык, собственно его словарный состав, находится в состоянии почти непрерывного изменения» (Сталин И. Марксизм и вопросы языкознания // Правда. 1950. С. 8—9). И. Сталин утверждал, что язык действительно создан «усилиями сотен поколений» (Там же. С. 5), но это вовсе не значит, что язык категория вечная.
Ан. Тарасенков разыскал в литературной периодике старую статью А. Югова и постарался уличить оппонента в порочности его взглядов.
В статье «Архаизмы в поэтике Маяковского» А. Югов писал, что страсть Маяковского «к просторечию вызвана желаньем, чтобы стихия народного и древнерусского возобладала в литературном языке…», что «поэтика Маяковского, даже при беглом сопоставлении, обнаруживает много словарного и синтаксического сходства с поэтикой Древней Руси» (Литературное творчество. 1946. № 1), что в прилагательных, которые употребляет Маяковский, заметна «древнерусская простота», сопоставляя при этом цитаты Маяковского с цитатами из Остромирова Евангелия и Ипатьевской летописи. Это и подтверждает, что язык современного поэта питается из «вечного океана общенародного языка», что ничуть не умаляет достоинств поэтики Маяковского, не умаляет его новаторства. Но Ан. Тарасенков упорно продолжает полемику с превосходным знатоком древнерусского языка и его памятников:
«…А. Югов предлагает современным советским писателям использовать любые слова, существующие в том или ином старом литературном памятнике, любые речения, которые есть в словаре Даля, любые грамматические формы, если они сохранились в той или иной фольклорной записи.
Поза борца против педантов-грамматистов, против редакторов и корректоров, которые якобы уродуют живую и ничем не стеснённую речь писателя, – ничего не скажешь, поза «красивая» и «благородная». Но что на деле кроется за этим у А. Югова, как не проповедь анархизма в языке, проповедь языкового произвола и своеволия? Достаточно для А. Югова сослаться на какой-либо древний источник, чтобы слово или грамматическая форма сразу получили в его глазах полные права современного гражданства…»
Резкой критике подверг Ан. Тарасенков поэтический цикл Александра Прокофьева под общим названием «Сад» (Звезда. 1948. № 4), усмотрев и здесь «лубочный примитив и пасторальную идиллию, глубоко чуждую советскому человеку», «на редкость старомодные и неестественные поэтические обороты», а такие, как «ладони, на которых порох в порах, простри над головой!», относит к «церковнославянскому словарю». «Если прибавить, что о советской стране поэт говорит: «Как крыла – её вежды», если в другом месте и по другому поводу он утверждает, что она «поднялась, осиянная днесь», то станет ясно, что талантливый советский поэт пользуется совершенно чуждыми мировоззрению и эстетике советского человека псалтырными источниками» (Тарасенков Ан. Идеи и образы советской литературы. М.: Советский писатель, 1949).
Ан. Тарасенков неудержим, подвергает критике талантливые стихи Н. Тряпкина (Октябрь. 1947) за подражание Клюеву, за плохое знание деревенского быта. И в заключение, приводя ряд примеров, пишет: «Речь своих героев Тряпкин уснащает такими словами, как «дивуюсь», «требу совершим», «триединство творца-человека». Откуда у молодого поэта этот псалтырный словарь?» (Там же. С. 209).
Использование «псалтырных источников», «псалтырного словаря», как видим, критик относит к порочной архаизации языка, к оживлению омертвевших языковых и поэтических форм, вредных для развития советской литературы. Особенно яростно критик обрушивается на авторов исторических романов. «Некоторые русские советские писатели, пишущие на исторические темы, наивно полагают, что чем больше они употребят старинных выражений, тем их произведение точнее и ярче передаст характер описываемой эпохи. Один из примеров подобного рода – многотомный роман В. Язвицкого «Иван III, государь всея Руси». Автор основательно изучил эпоху, проштудировал огромное количество документов. В его романе немало добротного материала… Но, увлёкшись стариной, Язвицкий начал искусственно стилизовать язык. Он заставил своих героев говорить на наречии, переполненном устаревшими, книжно-церковными словами и выражениями.
«Велигласен вельми», «сиречь, на ково нать опиратися нам», «в окупе», «таймичищ», «сей часец яз», «наиборзе» – такими и подобными им словесными изощрениями пестрит и речь героев романа, и речь автора, до крайности затрудняя чтение.
Всё это искажает представление о языке наших предков. Между тем, изображая давние исторические времена, писателю вовсе нет нужды прибегать к такому изобилию книжно-церковных речений и к такому произвольному обращению с русской грамотой, как это делает В. Язвицкий» (Тарасенков Ан. О советской литературе. С. 200).
За книжно-архаический строй речи исторических лиц и вымышленных персонажей Ан. Тарасенков критикует не только В. Язвицкого, но и О. Форш, С. Марича и других исторических писателей.
На критику своих сочинений остро ответил К. Гамсахурдиа в «Ответе рецензенту», в котором резко возражал В. Шкловскому (Знамя. 1945), обвинившему писателя в том, что в X—XI веках он не показал взаимоотношений между Россией и Грузией: их не было.
«…И здесь не решился я «улучшать историю», ибо не занимаюсь фальсификацией истории.
Я не мог показать, как народ управлял страной, так как в это время простонародье не пускали за пределы хлебопекарни, бойни и кустарных маслобойных фабрик.
В обоих романах довольно детально отображены мною процессы труда и борьбы народа, показано, как воины царя Давида дрессировали лошадей, как делали барьеры и рвы для конницы, как строили подвижные деревянные башни и осадные сооружения, как боролись и страдали… Очень занятно то обстоятельство, что Шкловский меня учит любви к моему же народу» (Гамсахурдиа К. Ответ рецензенту // Новый мир. 1946. № 4—5. С. 173).
Гамсахурдиа воздерживается от оценки рецензии Шкловского, ссылаясь лишь на своего коллегу Н. Замошкина, давшего по другому поводу квалификацию маститого критика: «Сочинения Шкловского – свидетельство умственного беспорядка, отвращения к труду как организованному занятию и одновременно намеренной жажды оригинальничания, но его, как видно, не обучали составлять план сочинения» (Замошкин Н. Неверная полуправда // Новый мир. 1944. № 11—12).
Многие критики и литературоведы упрекали исторических писателей за увлечение архаической лексикой, устаревшими словами, старинными формами языка, якобы не передающими колорита эпохи, своеобразия действующих лиц, а прежде всего затрудняющими восприятие происходящего в романе или историческом повествовании.
«При знакомстве с нашей исторической прозой часто обращаешь внимание на чересполосицу языка, образуемую, с одной стороны, его народными разговорными формами, с другой – летописно-книжными образцами, – писал И. Эвентов. – Далеко не всегда нашим писателям удается найти тот прозрачный и чистый сплав живого и письменного языка, который отражает колорит прошлой эпохи, не нарушая сложившихся в течение столетий словесных и грамматических форм… Более тяжёлую картину представляет собою выпущенный издательством «Московский рабочий» трёхтомный роман В. Язвицкого «Иван III, государь всея Руси». Крючковатая, древнеславянская вязь, какою начертаны на обложке не только название романа, но и фамилия автора, во многом соответствует словесному колориту этого произведения. Оно изобилует таким чудовищным количеством мёртвых, древних, давно вышедших из употребления слов, что сам автор вынужден был выступить перед читателями переводчиком и комментатором своего произведения: на многих страницах он раскрывает смысл употребляемых им слов в специальных сносках, а в конце третьей книги даёт, кроме того, примечания к каждой главе.
Но так ли уж необходимо было употреблять в романе такие слова, как витень, саунч, израда, тавлеи, лепота, кипчаки, огничавый, перевезеся, гомозиться, инде, тайбола, – или целую серию слов церковно-ритуального обихода: паремии, кукулъ, лжица, канон и другие? (Выписки сделаны нами из одного лишь второго тома романа.)
Недоволен критик и языком авторской речи: «За две седьмицы до нового года… в день Онисима-овчарника, служил сам митрополит Иона обедню в соборе у Михаила-архангела.
Окончив служение, владыка Иона, не снимая облачения церковного, взошёл на амвон и, обращаясь к молящимся, возгласил…» (Эвентов И. О новаторах и стилизаторах // Звезда. 1950. № 11. С. 174).
Критик ссылается на вышедший в 1946 году в издательстве «Московский рабочий» роман В.И. Язвицкого «Иван III, государь всея Руси», задуманный как широкая и объёмная картина о русской жизни XV века, в которой принимают участие все слои русского общества.
Сохранилось не так уж много источников и ещё менее попыток показать это время в художественной литературе, поэтому трудности перед писателем были огромные.
«Княжич» (Язвицкий В. Иван III, государь всея Руси: Исторический роман: В 4 кн. Московский рабочий, 1951. Цитаты даются по этому изданию) – так называлась первая книга В. Язвицкого, в которой автор начинает изображение своего героя с пятилетнего возраста, как раз с того времени, когда его отцу Василию Васильевичу, великому князю Московскому, пришлось вступить в длительную борьбу за своё право на великокняжеский престол.
Н.М. Карамзин и С.М. Соловьёв подробно, ссылаясь на летописи и другие документальные свидетельства, описывают время жестоких испытаний после счастливой победы Дмитрия Донского на Куликовом поле. Начались новые распри между князьями, особенно после того, как Василий Дмитриевич, сын Дмитрия Донского, завещал быть великим князем Московским и Владимирским своему старшему сыну Василию, а не своим родным братьям, которые, по обычаю, должны были наследовать великокняжеский стол один за другим по старшинству. И вот полноправный наследник Дмитрия Донского, звенигородский князь Юрий Дмитриевич, права которого по заведённому веками порядку наследования были бесспорны, отказывается признать законность нового порядка наследования. Возникла трагическая ситуация, когда обе стороны, вступившие в непримиримый конфликт, отстаивали свою правоту: князь Юрий отстаивал старый порядок престолонаследия, а малолетний Василий Васильевич со своими ближними утвердился на московском и владимирском престоле по завещанию отца. Борьба была длительной и кровопролитной, то сходились в стычке их войска, то возникало перемирие, менялись обстоятельства, менялись великие князья на Москве и Владимире. Непримиримая борьба между дядей и племянником за великокняжеский стол много лет шла с переменным успехом. Борьба в особенности ожесточилась после того, как Василий Васильевич, одержав верх в одной из битв, ослепил старшего сына князя Юрия, Василия Косого, своего двоюродного брата. Затем в одном из столкновений одержали верх братья Юрьевичи – Василий Косой и Дмитрий Шемяка – и ослепили князя Василия Васильевича, прозванного после этого Тёмным.
В эти годы гражданской войны родился Иван Васильевич, будущий Иван III, государь всея Руси. На его глазах происходили бурные события, не раз ему вместе с матерью и младшим братом приходилось в спешке покидать Москву и убегать в дальние от отчины земли. Не раз он видел отца в затруднительных обстоятельствах, видел его поражения и неудачи, возникшие как следствие его вспыльчивого характера, не раз он видел, как отец принимал решения в состоянии гнева и смятения, и не раз он давал себе зарок не поступать так, как отец. Он видел, что отец в конце концов одержал победу, восторжествовал новый порядок престолонаследия от отца к старшему сыну, но какой ценой достался этот новый порядок… Об этом не раз задумывался юный Иван Васильевич, в отроческом возрасте ставший соправителем Великого княжества Владимирского и Московского, постоянно присутствовавший при всех заседаниях высшей власти в государстве, а в 1462 году ставший полновластным правителем обширного государства Российского.
О раннем взрослении Ивана писал ещё Н.М. Карамзин, ссылаясь на документы времени. С 1462 года, как только Иван вступил на престол, начинается настоящая государственная история России, «деяния царства, приобретающего независимость и величие», «образуется держава сильная, как бы новая для Европы и Азии, которые, видя оную с удивлением, предлагают ей знаменитое место в их системе политической». Много великих дел совершил Иван III, укрепил государственную власть, объединил многие русские города, во всех европейских государствах присутствовали его послы, а в Москву зачастили послы европейские, и во всех его деяниях просматривалась единая главная мысль, «устремлённая ко благу отечества». Содержание истории этого времени Н.М. Карамзин назвал «блестящей», Иван III «имел редкое счастие властвовать сорок три года и был достоин оного, властвуя для величия и славы россиян». Обратив внимание на раннее повзросление Ивана III, который «на двенадцатом году жизни сочетался браком», «на осьмнадцатом имел сына», Н.М. Карамзин далее даёт весьма существенную характеристику деятельности Ивана III: «Но в лета пылкого юношества он изъявлял осторожность, свойственную умам зрелым, опытным, а ему природную: ни в начале, ни после не любил дерзкой отважности; ждал случая, избирал время; не быстро устремлялся к цели, но двигался к ней размеренными шагами, опасаясь равно и легкомысленной горячности и несправедливости, уважая общее мнение и правила века. Назначенный судьбою восстановить единодержавие в России, он не вдруг предпринял сие великое дело и не считал всех средств дозволенными» (Карамзин Н.М. История государства Российского. Т. VI. Гл. 1 // Москва. 1989. № 1. С. 105—106).
Подводя итоги «блестящей истории» Ивана III, Карамзин писал: «Иоанн III принадлежит к числу весьма немногих государей, избираемых провидением решить надолго судьбу народов: он есть герой не только российской, но и всемирной истории… Россия около трёх веков находилась вне круга европейской политической деятельности, не участвуя в важных изменениях гражданской жизни народов… Россия при Иоанне III как бы вышла из сумрака теней, где ещё не имела ни твёрдого образа, ни полного бытия государственного» (Там же // Москва. 1989. № 3. С. 136—137). Иоанн «сделался одним из знаменитейших государей в Европе, чтимый, ласкаемый от Рима до Царяграда, Вены и Копенгагена, не уступая первенства ни императорам, ни гордым султанам; без учения, без наставлений, руководствуемый только природным умом, дал себе мудрые правила в политике внешней и внутренней; силою и хитростию восстановляя свободу и целость России, губя царство Батаева, тесня, обрывая Литву, сокрушая вольность новгородскую, захватывая уделы, расширяя владения московские до пустынь сибирских и норвежской Лапландии, изобрёл благоразумнейшую, на дальновидной умеренности основанную для нас систему войны и мира, которой его преемники долженствовали единственно следовать постоянно, чтобы утвердить величие государства. Бракосочетанием с Софиею обратив на себя внимание держав, раздрав завесу между Европою и нами, с любопытством обозревая престолы и царства, не хотел мешаться в дела чуждые; принимал союзы, но с условием ясной пользы для России; искал орудий для собственных замыслов и не служил никому орудием, действуя всегда как свойственно великому, хитрому монарху, не имеющему никаких страстей в политике, кроме добродетельной любви к прочному благу своего народа. Следствием было то, что Россия, как держава независимая, величественно возвысила главу свою на пределах Азии и Европы, спокойная внутри и не боясь врагов внешних» (Там же. С. 138).
И, по мнению С.М. Соловьёва, Иван III, продолжая политику своих предков и пользуясь счастливыми историческими обстоятельствами, «доканчивает старое и вместе с тем необходимо начинает новое»: это новое не есть следствие его одной деятельности; но Иоанну III принадлежит почётное место среди собирателей Русской земли, среди образователей Московского государства; Иоанну принадлежат заслуги в том, что он умел пользоваться своими средствами и счастливыми обстоятельствами, в которых находился во всё продолжение жизни.
«При пользовании своими средствами и своим положением Иоанн явился истым потомком Всеволода III и Калиты, истым князем Северной Руси: расчётливость, медленность, осторожность, сильное отвращение от мер решительных, которыми было много можно выиграть, но и потерять, и при этом стойкость в доведении до конца раз начатого, хладнокровие – вот отличительные черты деятельности Иоанна III. Благодаря известиям венецианца Контарини мы можем иметь некоторое понятие и о физических свойствах Иоанна: он был высокий, худощавый, красивый мужчина; из прозвища Горбатый, которое встречается в некоторых летописях, должно заключать, что он при высоком росте был сутуловат…» (Соловьёв С.М. История России с древнейших времен. М.: Голос, 1993. Т. 5).
Современные историки также выделяют правление Ивана III в череде исторических событий: «Московия стала ведущим русским государством, а авторитет её великого князя усилился неимоверно. Новый облик Московии и её международный рост внезапно поразили мир во время правления Ивана III (1462—1505)», – писал Георгий Вернадский (Вернадский Г. Русская история. М.: Аграф, 1997. С. 90).
Новаторство Валерия Язвицкого в том, что он впервые создал художественный образ великого князя Ивана III, во многом соответствующий летописным и историческим свидетельствам. В. Язвицкий задумал показать процесс формирования характера Ивана III; он хорошо знал конечный результат этого процесса, а потому уже с первых страниц романа воссоздаёт такие детали и подробности княжеского быта, которые питают впечатлительную душу гениального ребёнка, необычного и по рождению, и по воспитанию его драматическими обстоятельствами. То, что приобретается годами детства, гениальный ребёнок схватывает мгновенно, опережая в своём развитии своих сверстников. Таким и показывает его автор.
Вот почему Иван III с младенческих лет начал вникать в государственные дела, он «памятлив очень», выглядывая из окна, смотрит, как от Кремля веером расходятся дороги, и думает о войне, о татаpax, об отце, который ушёл на войну с татарами. «Смутные думы сами идут к Ивану со всех сторон, и тяжко ему на душе стало…» (Язвицкий В. Иван III – государь всея Руси. С. 36). Он видит, как переживает его мать, великая княгиня Мария Ярославна, как она в молитве просит Бога побить царя Махмета, защитить и помиловать князя Василия и всё христианское войско, ушедшее с ним, просит спасти великого князя ради младенцев Ивана да Юрия. И всё это каждодневно увиденное и запечатлённое в его восприимчивой душе формирует в нём рано взрослеющего княжича, будущего правителя и вождя. Отсюда и портретная характеристика: «Стройный и высокий не по годам, он в задумчивости гладил рукой угол изразцовой печки с голубой росписью и, хмуря брови, о чём-то усиленно думал. На вид ему было лет восемь, но большие, тёмные и строгие, как у матери, глаза смотрели так умно и остро, что казался он ещё старше» (Там же. С. 38).
И в грамоте он силён не по годам, «умной головушкой» называет своего любимца старая бабка Софья Витовтовна. Мир и согласие царят в семье, любовь и почтение к старшим, молиться, «как подобает», – внушают ему мать и бабушка. Отец Александр внимательно следит за его учением, радуется тому, что «Господь вразумляет» его грамоте: «…на шестом году токмо азбуку учат, а ты упредил и тех, что на седьмом году учат: и часовник, и псалтырь прошёл» (Там же. С. 42).
В. Язвицкий хорошо познал быт и нравы великняжеского двора, подробно описывает он одежду, постройки, обеды, моления, трапезы, обряды, взаимоотношения повелителей и слуг дворцовых, – во всём чувствуются основательные познания и доброе отношение к давно ушедшему миру, независимо от того, кого описывает он в данный миг – слуг или повелителей.
Софья Витовтовна, дочь великого князя Литовского, оставшаяся вдовой после смерти старшего сына Дмитрия Донского – Василия Дмитриевича, высказывает и главную идею своего времени, и отношение к удельным князьям Дмитрию Шемяке и Василию Косому: «…враги-то наши тово не мыслят, што они – токмо краешки, а се редка-то всему – Москва, всё под Москву само придёт. Всех их Москва съест, а без Москвы Руси не стоять…» (Там же. С. 46).
С десяти лет великий князь Василий Васильевич остался без отца, и Софья Витовтовна с детства его «государствованию вразумляла» и многое из своего опыта внушала и Ивану Васильевичу, будущему Ивану III.
Отец Александр, мамка Ульяна, Данилка, сын дворецкого Константина Иваныча, сам дворецкий, старый Илейка, воины Яшка Ростопча и Фёдорец, татарский сотник Ачисан, бояре – все эти персонажи действуют в первой главе и надолго остаются в памяти читателей, прямо или косвенно оказывая на княжича Ивана своё влияние, внушая ему ненависть к татарам, взявшим в плен его отца, и вызывая неподдельный страх у жителей Москвы в ожидании нового нашествия губительной силы татарской.
При всех драматических событиях присутствует княжич Иван, бурно переживает услышанное о поражении отца. После Куликовской битвы татары нападают на Русь… И в душу княжича естественно вошла дума: как только вырастет, всех татар побьёт, не даст никого в обиду.
В неполные десять лет Иван стал соправителем отца, вместе с ним участвовал во всех советах, слушал, внимал умным речам. Снова Шемяка нарушил крестное целование, собрал великую силу, подошёл к Костроме. А тут снова татары оказались под Москвой. Как бороться с татарами, если войско великого князя пошло усмирять «гада змею подколодную» Шемяку. Отец внушает Ивану, чтобы он помнил главное, что стоит перед государем Московским: «Перво-наперво Шемяку совсем порешить, а потом Новгород проклятый совсем сломать, хребет ему переломить, только тогда наступит долгожданная тишина на Руси», только тогда, скопив силы, можно не бояться татар. Новгород и Шемяка опаснее татар, «крест целуют, а нож за пазухой держат». А главное – сбывается одна из самых затаённых глубоких мыслей – бить татар силами других татар. Так войско царевича Касима прогнало от Москвы татар Ахмата.
В самый разгар работы над романом стали появляться первые отзывы в печати. Ф. Александрова, отметив, что в романе верно отражена борьба между реакционными и прогрессивными силами в складывающемся национальном государстве, что автор, опираясь на данные исторической науки, правдиво освещает прогрессивную роль церкви, выступавшей против междоусобной борьбы удельных князей с великим князем Московским, вместе с тем писала, что «в первой книге романа автор не сумел отвести народу то место, которое он занимал в истории борьбы за государственное единство. Внимание писателя слишком пристально приковано к событиям вокруг великокняжеского двора» (Знамя. 1947. № 9. С. 177).
Совершенно справедливо критик говорит и о том, что автор тщательно проработал все известные источники об этом времени, внимательно изучил его предметные стороны, архитектуру старой Москвы, костюмы, одежду, домашнюю утварь, меню великокняжеского двора и монастырей, церковный календарь, а главное – язык того времени.
И казалось бы, это все положительно характеризует писателя и его сочинение, пронизанное правдой. Но критик делает совершенно неверный, в угоду времени, вывод: «Эта кропотливая подготовительная работа достаточна для придания роману видимого правдоподобия и внешней убедительности, но она не может заменить подлинного проникновения в дух и характер эпохи. Это проникновение, достигаемое прежде всего верным изображением чувств, представлений и отношений людей, в романе Язвицкого подменяется натуралистическим копированием языка и преувеличенно подробным описанием материальной обстановки» (Там же).
Сложный, глубокий, противоречивый характер Василия Тёмного, в котором автор показал много человеческого, по мнению критика, получился неудачным: «В романе благодушие и мягкость Василия Васильевича, характер которого, по беглому замечанию Ключевского, совсем не подходил для выпавшей на его долю боевой роли, перерастает в слезливую сентиментальность, так мало свойственную русскому человеку XV века. Московский князь, тоскливо умиляющийся при звуках татарской песни, «виновато, как малый ребенок», просящий у епископа перевода в Москву «зане великогласного вельми» диакона, тронутый до слёз и дрожания в голосе видом своего сына на коне, вообще умиляющийся и пускающий слезу чуть ли не на каждой странице романа, неправдоподобен исторически и психологически» (Там же. С. 177—178).