banner banner banner
Испанская ярость
Испанская ярость
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Испанская ярость

скачать книгу бесплатно


По списочному составу числилось во взводе от десяти до пятнадцати человек: кое-кто выбывал из строя, кое-кем строй пополняли, – и предназначение его состояло в том, чтобы шевелиться пошустрей и поспевать на помощь остальным взводам, для чего имелось у него полдюжины аркебуз и сколько-то там мушкетов. Особенностью же его можно было счесть отсутствие командира в капральском чине: мы подчинялись напрямую капитану Кармело Брагадо, а уж тот решал, как нами распорядиться потолковей – отправить ли в поиск, двинуть ли на вылазку, поручить ли рекогносцировку или заткнуть дыру на фланге. Я уже сказал и еще повторю, что подобрались там люди весьма бывалые, ушлые и дошлые, превосходно знавшие свое смертоубийственное ремесло, и потому, вероятно, по негласному уговору вверили они власть над собой Диего Алатристе и повиновались ему, молчаливо признав его первенство. Что же касается трех эскудо жалованья, коими взводный в капральском звании отличался от рядового, то Кармело Брагадо брал их себе в дополнение к тем сорока, что причитались ему за командование ротой. Ибо капитан – человек хорошего рода и разумный, хоть и большой ревнитель дисциплины, – относясь к тому сорту людей, которые мимо рта не пронесут и своего – да и чужого тоже – не упустят, умудрялся наваривать даже на убитых и дезертирах, ибо не торопился снимать их с довольствия и получал за них денежки, если, конечно, было что получать. Впрочем, подобное практиковалось весьма широко, и в оправдание капитану Брагадо можно сказать, что, во-первых, он всегда был в случае крайности готов помочь своим солдатам, а во-вторых, дважды предлагал Диего Алатристе капральский чин, но мой хозяин от повышения неизменно отказывался. А о дарованиях Алатристе ротный знал не понаслышке: четыре года назад, при Белой Горе, когда первый приступ был отбит и Букуа с полковником Гильерме Вердуго повели испанцев на второй, капитан Брагадо плечом к плечу с Алатристе и с моим отцом, в ту пору еще, ясное дело, не убитым, лезли вверх по склону, с боем брали каждую пядь этой каменистой земли, заваленной трупами, а еще через год на равнине Флёрюса дон Гонсало де Кордоба выиграл битву, в которой Картахенский полк, отразив одну за другой несколько кавалерийских атак, полег едва ли не целиком, и Алатристе оказался в числе тех, кто, не дрогнув, сомкнул поредевшие ряды вокруг знамени, а поскольку прапорщик, равно как и все прочие офицеры, был убит, держал древко сам капитан Брагадо. В те времена и среди тех людей это кое-что да значило.

А во Фландрии лили дожди, черт бы их драл, лили без передышки всю эту треклятую осень и не менее проклятую зиму, и земля, которую будто сам Сатана изрезал вдоль и поперек каналами и реками, раскисла, превратилась в топкую трясину. Лило день за днем, неделю за неделей, лило месяцами подряд, и тучи висели совсем низко над этой чужой страной, где люди, говорившие на незнакомом наречии, ненавидели нас и боялись, где зима и война дочиста вымели поля и где нечем было защититься от холода, ветра и воды. Здесь и не слыхали о персиках, например, или об инжире, о сливе, о перце, о шафране, оливках, апельсинах, розмарине, отродясь не видали сосен, лавров, кипарисов. Здесь, собственно говоря, и солнца-то не было – так, медленно катился в серых тучах какой-то негреющий и тусклый кругляш. Далеко-далеко, на самом краю света, остался отчий край в железо и кожу одетых испанцев, топтавших чужую землю, втихомолку вздыхавших по яркой синеве родного поднебесья. И эта заскорузлая грубая солдатня, нагрянувшая сюда на север с ответным, так сказать, визитом – ибо много веков назад, когда пала Римская империя, посетили наш полуостров предки здешних жителей, – знала, что своих тут мало и что все тут чуждо и противно. А флорентиец Никколо Макиавелли уже успел к этому времени написать, что пехоте нашей ничего не остается, как быть доблестной, и признал скрепя сердце – ибо терпеть не мог испанцев, – что, «сражаясь вдали от родины, будучи поставлены перед выбором – победить или умереть, ибо отступать им некуда, – выказывают они величайшее мужество и стойкость». В отношении Фландрии были эти слова совершенно справедливы, ибо численность наших войск никогда не превышала двадцати тысяч, из коих больше восьми стянуть в одно место никогда не удавалось, но и с этими утлыми силами полтора столетия мы повелевали Европой и знали: только победы помогут нам уцелеть среди враждебных народов и в случае поражения бегство нас не спасет. И потому дрались мы до конца, яростно, жестоко и дерзко, проявляя отвагу тех, кому нечего терять и ничего ни от кого ждать не приходится, с истинно религиозным исступлением, – об этом лучше всех сказал один из наших военачальников – дон Диего де Акунья – в своей знаменитой пламенной и свирепой здравице:

Ну, за Испанью! Жизнь отдать мы рады
За честь ее. А трус – не жди пощады!
Смердящим псом издохнешь на гноище,
Не обретешь покоя на кладбище –
Не жди могилы и креста от нас.
Ловить проклятья будешь в каждом звуке,
Не жди, что сына любящие руки
Глаза тебе закроют в смертный час!

Ну, стало быть, многажды мною уже помянутый дождь лил как из ведра и в то утро, когда капитан Брагадо решил наведаться в расположение своей роты. Капитан, уроженец леонского города Бьерсо, отличался исполинским ростом и редкостной телесной крепостью, а потому раздобыл себе где-то здоровущего голландского тяжеловоза – истинное страшилище себе под стать. Диего Алатристе, который, опершись о подоконник, смотрел, как хлещут струи по толстым оконным стеклам, увидел: вдалеке на плотине появился всадник в шляпе с обвисшими от дождевой воды полями, в непромокаемом плаще на плечах.

– Согрей-ка немного вина, – не оборачиваясь, сказал Алатристе по-фламандски – на это его познаний хватило – стоявшей за его спиной женщине.

Та взбодрила слабенькое пламя в очаге и поставила на него оловянный кувшин, ранее соседствовавший на столе с несколькими ломтями черствого хлеба и котелком, не до конца опорожненным Копонсом, Мендьетой и прочими. Стены и потолок в этой комнатенке, грязной и неприбранной, были густо закопчены, воздух же, насыщенный душными испарениями немытых тел, пропитанный сыростью, которая сочилась сквозь щели, – такой спертый, что хоть ножом его режь, ножом или любой из шпаг, разбросанных по полу вместе с аркебузами, кинжалами, кожаными колетами, частями доспехов и заношенной одеждой. Пахло казармой, зимой, разором. Пахло солдатами и Фландрией.

Сероватый свет из окна отчетливей выделял рубцы и шрамы на небритом густоусом лице, подбавлял льдистой неподвижности зеленовато-прозрачным глазам Алатристе. Колет он набросил на плечи поверх сорочки, отвороты сильно поношенных кожаных сапог были перехвачены под коленями аркебузными фитилями и подвязаны к поясу. Меж тем капитан Брагадо спешился, толкнул дверь и вошел, стряхивая воду со шляпы и с плаща, недобрым словом поминая дождь, грязь и всю вообще Фландрию, чтоб ей пусто было.

– Вольно, господа, продолжайте, – сказал он, – раз уж нашлось чем заморить червячка.

Солдаты, при появлении начальства обозначившие намерение подняться, вновь взялись за ложки, а Брагадо – от мокрого платья его повалил пар – не церемонясь принял из рук Мендьеты ломоть хлеба и миску, где плавало несколько разваренных капустных листьев. Потом задержался взглядом на хозяйке, протянувшей ему кувшин: погрев о него пальцы, он принялся короткими глотками прихлебывать горячее вино.

– Черт возьми, капитан Алатристе! – обратился он к человеку, по-прежнему стоявшему у окна. – Я смотрю, вы тут недурно устроились.

Не часто случалось, чтобы капитан истинный так непринужденно называл капитаном того, кто не состоял в этом чине, и это лишний раз доказывает, что Алатристе знали и уважали все, включая вышестоящих. Кармело Брагадо, произнося эти слова, показывал глазами на хозяйку – белокурую, как почти все ее соотечественники, тридцатилетнюю фламандку. Ее никак нельзя было назвать красавицей – красные, огрубевшие от работы руки, неполный комплект зубов, – однако сияла белизной кожа, под передником ходили крутые бедра, а на изобильной груди чуть не лопалась шнуровка корсажа. Одним словом, таких вот женщин любил изображать на своих полотнах Петер Пауль Рубенс. Этакая крепенькая, цветущая, что называется – ядреная бабеночка. И стоило лишь заметить, как они с Диего Алатристе стараются не смотреть друг на друга, чтобы все – от капитана до последнего новобранца – смекнули, что Господь сотворил ее такой аппетитной на беду мужу – зажиточному крестьянину лет пятидесяти, – который с кислым видом ходил взад-вперед, изо всех сил стараясь угодить этим грозным и мрачным чужеземцам: он ненавидел их всеми силами души, да что ж поделаешь, если злосчастной судьбой определены они были к нему на постой? И ему оставалось лишь смирять свою бессильную ярость, еженощно слыша задавленные, едва сдерживаемые стоны страсти, доносившиеся с набитого кукурузными листьями тюфяка, на котором спал Алатристе. Впрочем, хозяин извлекал из этого двусмысленного положения и кое-какую выгоду, ибо в целости сохранил дом, имущество и собственную шею, а так происходило далеко не везде, где квартировали испанцы. Кроме того, жена, хоть и наделила его рогами, все же принадлежала лишь одному из вояк, да притом – старшему, а не всему взводу, и брали ее по доброй воле, а не силком. В конце концов, во Фландрии, как всегда и везде на войне, надо уметь примиряться с неизбежным: каждый ведь – ну, скажем, почти каждый – хочет прежде всего выжить. А этот муж, по крайней мере, был живой муж.

– Слушай приказ, – сказал капитан. – Пойдете по дороге на Хеертруд-Берген. Кровопусканьями особо не увлекайтесь, в стычки не ввязывайтесь. Языка надо будет взять. А лучше – двоих-троих. Генерал Спинола полагает, что голландцы, поскольку из-за дождей вода поднялась, готовятся отправить подкрепление в Бреду… Так что лигу придется прошагать… Постарайтесь обделать дело скрытно, без шума.

Без шума или под литавры, но переть целую лигу под дождем, по раскисшей глинистой дороге радости мало, однако никто не выказал неудовольствия, потому что всякому было ясно: этот же самый дождь не даст голландцам носу высунуть из укрытий и они будут безмятежно дрыхнуть, покуда кучка испанцев проскользнет мимо.

Диего Алатристе провел двумя пальцами по усам:

– Когда выходить?

– Немедленно.

– Скольких отрядить?

– Всех.

Из-за стола донеслось приглушенное проклятие, но, когда капитан, засверкав очами, обернулся, все сидели потупясь. Алатристе, который по голосу узнал Курро Гарроте, устремил на него пристальный взор.

– Может быть, – очень медленно процедил Брагадо, – кто-нибудь из вас, достопочтенные господа, желает поделиться своими соображениями по этому поводу?

Он отодвинул недопитый кувшин, упер ладонь в навершие эфеса и очень неприятно ощерился, показав крепкие желтоватые зубы. Капитан стал похож на цепного пса, готового укусить.

– Нет, – отвечал Алатристе. – Никто не желает.

– Тем лучше.

Гарроте вскинул голову – он был явно уязвлен. Этот уроженец Малаги был поджарым и смуглым, носил реденькую, вьющуюся бородку – вроде как у турок, с которыми он воевал на галерах в Неаполе и на Сицилии, – длинные сальные волосы и в левом ухе – золотую серьгу. А в правом – никакой не носил, потому что турецкий ятаган отсек ему пол-уха в морском бою у острова Кипр. Так, по крайней мере, уверял сам Курро. Иные, впрочем, утверждали, что уха он лишился в пьяной драке, имевшей место в Рагузе, в каком-то бардаке.

– Отчего же никто? – сказал он. – Я желаю. Мне есть что сказать господину капитану… Сыну моей мамаши глубочайшим образом на…ть на дождь, на две лиги пути по колено в грязи, на голландцев, турок или еще каких сукиных детей… Это во-первых.

Курро говорил твердо, уверенно, со скрытым вызовом, а товарищи смотрели на него выжидательно, иные – с явным одобрением. Все они прослужили в армии по многу лет и, хотя дисциплина и чинопочитание въелись им в плоть и кровь, не утратили известного рода нагловатости, ибо на военное поприще вступали только дворяне и, значит, все тут были равны. Что же касается дисциплины – станового хребта испанских легионов, – то ей отдавал должное даже англичанин Гаскойн[8 - Джордж Гаскойн (1535–1577) – английский писатель.], который в своем донесении о взятии и разграблении Антверпена писал: «В этом отношении валлоны и немцы столь же возмутительны, сколь восхитительны испанцы». Ему видней. А насчет прочих свойств, то нелишним будет послушать мнение дона Франсиско де Вальдеса, прошедшего все ступени служебной лестницы, а потому знающего предмет не понаслышке. Так вот, он писал: «Неукоснительное соблюдение дисциплины особенно трудно дается испанской пехоте, ибо нация эта, будучи темперамента холерического, обделена даром терпеливости». Не в пример фламандцам, медлительным, малоречивым и невозмутимым, не склонным ко вспышкам ярости, никогда не терявшим рыбьего бесстрастия – умолчим, поскольку не о том речь, о нечеловеческой их скаредности, – истинно железная дисциплина, которая вкупе с доблестью и отвагой издревле отличала воинственных испанцев на поле боя, испарялась неведомо куда в мирной, так сказать, жизни, и начальникам приходилось держать ухо востро, обращаясь с ними тактично и политично, чтобы, не дай бог, не обидеть: нередки бывали случаи, когда рядовой солдат, сочтя себя задетым грубым словом, несправедливым взысканием или еще каким истинным или мнимым унижением и пренебрегая неизбежным в сем случае повешеньем, выхватывал шпагу по адресу своего командира, будь то сержант или капитан.

Брагадо, превосходно об этом осведомленный, с безмолвным вопросом обернулся к Диего Алатристе, но тот принадлежал к числу людей, считающих, что каждый сам должен отвечать за слова свои и поступки, а потому сохранял полнейшую невозмутимость.

– Вы изволили сказать «во-первых», – вновь повертываясь к возмутителю спокойствия, с грозным хладнокровием произнес капитан. – Что же во-вторых?

– А то, что обносились вконец! Оборванцами ходим! – нимало не смешавшись и с ответом не замешкавшись, воскликнул Гарроте. – Провианта не подвозят! А местных приказано не трогать… Что же нам – лапу сосать?.. Местная сволота все попрятала, а если чего и достает из закромов, так дерет за это втридорога. – Он с горькой укоризной показал на хозяина, выглядывавшего из другой комнаты. – Вот побожусь, что, если б дали пощекотать эту свинью ножичком меж ребер, она вмиг накормила бы нас до отвала! И глядишь, откопала бы на огороде кубышечку с такими славненькими кругленькими флоринами.

Капитан Брагадо слушал его терпеливо, однако пальцев с эфеса не снимал.

– Ну а в-третьих?

Гарроте малость повысил голос – ровно настолько, чтобы не подумали, будто он идет на попятную, но и не слишком зарываясь. Он-то знал, что Брагадо не потерпит резкого слова ни от самых своих заслуженных солдат, ниже от папы римского. Разве что от короля, ну так на то он и король.

– А в-третьих и в главных, достопочтенные господа, как вы совершенно справедливо и уместно изволили нас назвать, пять месяцев жалованья не видали!

Вот теперь из-за стола явственно донесся дружный ропот одобрения. Промолчал один только арагонец Копонс, продолжавший крошить в свою миску ломоть хлеба. Брагадо обернулся к Алатристе, по-прежнему стоявшему у окна. Тот выдержал его взгляд, не размыкая губ.

– Почему не отвечаете? – буркнул ему капитан.

Алатристе, не изменившись в лице, пожал плечами:

– Я привык отвечать за свои слова, господин капитан. Иногда – и за поступки моих людей… Ну а сейчас я не произнес ни слова, а они ничего не сделали.

– Однако этот солдат удостоил нас своим мнением.

– У каждого есть на это право.

– И поэтому вы молчите и так смотрите на меня?

– И поэтому я молчу и смотрю на вас, господин капитан, а как именно – это уж вам судить.

Брагадо окинул его медленным взглядом и так же медленно кивнул. Капитан был достаточно умен и слишком хорошо знал Алатристе, чтобы отличить твердость от дерзости. Только теперь он выпустил рукоять и в раздумье взялся за подбородок. Но потом оглядел сидевших за столом и опять стиснул навершие эфеса.

– Никому не платят, – наконец выговорил он, обращаясь к Алатристе, словно именно он, а не Гарроте, заговоривший о деньгах, был достоин ответа. – Ни вам, господа, ни мне. Ни дону Педро, ни самому генералу Спиноле!.. Хоть и происходит наш дон Амбросьо из семьи генуэзских банкиров.

Алатристе промолчал и на этот раз, не сводя светлых глаз с капитана. В отличие от Брагадо, он-то успел послужить во Фландрии перед Двенадцатилетним перемирием. И мятежи еще были тогда в порядке вещей. Все знали, что в нескольких он был не то чтобы замешан, а так – поблизости случился, когда войска, которым месяцами и годами не выплачивали содержание, отказывались идти в бой. Дело дошло до того, что из-за плачевного положения испанских финансов мятеж стал единственным и чуть ли не узаконенным способом получить с казны недоимку. Либо мятеж, либо грабеж – такой, как в Риме или в Антверпене:

Давно уже мы голодом сидели,
А как в стене пробили ядра брешь,
Послали нас на приступ цитадели:
Мол, как возьмешь, так досыта поешь.

Однако в этой кампании – если только речь не шла о городах, взятых штурмом и большой кровью, – генерал Спинола, чтобы вконец не настроить против себя и без того не слишком дружелюбное население, бесчинства по отношению к мирным жителям пресекал беспощадно. Так что если Бреда когда-нибудь и падет, то на разграбление ее не отдадут и, стало быть, все жертвы и лишения осаждавших вознаграждены не будут. Солдаты, предвидя, что поживиться не удастся, ходили хмурые и перешептывались в сторонке. Лишь самый последний олух не заметил бы, что налицо все приметы близкого возмущения.

– И потом, насколько я знаю, нам, испанцам, не пристало требовать платы перед боем, – добавил Брагадо.

И это была чистая правда. Денег не было, зато имелось доброе имя: все знали, что испанские полки, очень ревностно оберегавшие свою честь, никогда не бунтовали до сражения, чтобы, не дай бог, не сказали, что они, мол, просто испугались. Случалось им даже приостанавливать уже вовсю полыхавший мятеж и идти в атаку – так бывало и под Ньипортом, и в Алсте. Этим наша нация отличается от швейцарцев, итальянцев, немцев и англичан: если те заявляют: «Пока с долгами не разочтешься, драться не пойдем», то испанцы бунтуют исключительно после победы.

– Я-то думал, что поставлен командовать испанцами, а не чужеземным сбродом.

Эти слова произвели должное действие – солдаты беспокойно заерзали на скамейке, а Гарроте еле слышно выругался. В зеленовато-прозрачных глазах Диего Алатристе мелькнула усмешка, ибо фортель Брагадо оказался поистине чудотворным: ропот за столом стих, и капитан понимающе переглянулся с Алатристе: знай, мол, наших. Еще бы не знать!

– Выходить прямо сейчас! – совсем другим тоном бросил капитан.

Алатристе провел двумя пальцами по усам и оглядел своих товарищей:

– Все слышали?

Солдаты стали собираться: Гарроте – со скрежетом зубовным, прочие – смирясь с необходимостью. Себастьян Копонс, низкорослый, худой, узловатый и твердый, как корневище виноградной лозы, поднялся первым и, не дожидаясь приказа, уже прилаживал на себе боевую сбрую, всем видом своим показывая: заплатят ли жалованье в срок или запоздают, волнует его не больше, чем сокровища персидского шаха. Все, что ни пошлет судьба, он принимал покорно и безропотно, будто переняв этот фатализм у тех самых мавров, с которыми несколько столетий назад рубились его предки. Алатристе видел, как Себастьян надел шляпу и плащ и вышел оповестить товарищей, расквартированных в соседнем доме. Они давно, еще со времен Остенде, служили вместе, были во многих кампаниях, теперь вот попали под Бреду, и за все эти годы Копонс произнес дай бог слов тридцать.

– Ах да, чуть не позабыл! – воскликнул капитан.

Снова взяв со стола кувшин с вином, он поднес его к жаждущим устам, не спуская глаз с хозяйки, которая меж тем принялась убирать со стола. Потом, продолжая пить, свободной рукой извлек из-за пазухи своего колета конверт и протянул его Диего Алатристе:

– Неделю назад пришло.

Письмо было запечатано красным сургучом; буквы на конверте расплылись от дождя. Алатристе прочел на обратной стороне: «От дона Франсиско де Кеведо, постоялый двор Бардисы, Мадрид».

Хозяйка, проходя мимо, будто случайно и не глядя, задела его упругой пышной грудью. Блестели клинки, вдвигаясь в ножны, лоснилась насаленная кожа портупей. Алатристе надел свой нагрудник, медленно затянул ремешки и пряжки, приладил перевязь со шпагой и с кинжалом. Слышно было, как щелкают по стеклам дождевые капли.

– Двоих взять самое малое, – напомнил Брагадо.

Взвод был готов к выходу. Лиц почти не видно – между низко надвинутыми шляпами и залатанными непромокаемыми плащами только усы торчат. Оружие – соответственно обстоятельствам и полученному заданию, то есть никаких тебе пик или мушкетов на сошках, а только простые и добрые изделия толедских, миланских, бискайских оружейников: шпаги и кинжалы. Ну, еще оттопыривались под плащами заткнутые за пояс пистолеты, проку от которых немного – порох отсырел, что и немудрено, если день и ночь льет-поливает. Прихватили по краюхе хлеба и ремни, чтоб вязать голландцев. Пустые, ко всему безразличные глаза, какие бывают у старых солдат перед тем, как в очередной раз попытать судьбу, пока не пришел час возвратиться, в рубцах и шрамах, в отчий край, но не думай, что там ждет тебя койка, чтоб приклонить голову, вино, чтоб согреть кровь, очаг, чтоб испечь хлеба. Это – если вернешься, а не раздобудешь себе семь футов фламандской земельки, где и уснешь ты вечным сном, не переставая тосковать по Испании.

Брагадо отставил порожний кувшин, Диего Алатристе проводил капитана до порога: обошлось без напутствий и прощаний. Капитан взгромоздился на своего тяжеловоза и потрусил вдоль плотины, разминувшись с Копонсом, который как раз шел обратно.

Алатристе чувствовал, что хозяйка неотрывно смотрит на него, однако не обернулся. Не говоря, надолго ли и не навсегда ли уходит, толкнул дверь, вышел наружу, под дождь, и тотчас прохудившиеся подошвы впустили воду и от пронизавшей до самых костей сырости заныли давние раны. Он вздохнул и зашагал вперед, слыша за спиной, как чавкают по грязи сапоги товарищей. Они двигались к молу, где под ливнем неподвижно, как маленькое и неколебимое каменное изваяние, ждал их Себастьян Копонс.

– Вот жизнь дерьмовая… – вздохнул кто-то.

И без лишних слов испанцы, втянув голову в плечи, завернувшись в отяжелевшие от дождевой воды плащи, растаяли в серой пелене.

От дона Франсиско де Кеведо

дону Диего Алатристе-и-Тенорио,

Картахенский полк. Действующая армия. Фландрия

От всей души уповаю, любезнейший капитан, что письмо сие застанет Вас целым, невредимым и в добром здравии. Я же пишу Вам, едва оправясь от недомогания, вызванного скверным состоянием гуморов моих, которое привело к жару и лихорадке, трепавшей меня на протяжении нескольких суток. Впрочем, теперь, благодарение богу, мне лучше и я могу послать Вам свой дружеский привет.

Полагаю, что Вы обретаетесь где-то в окрестностях Бреды: название сей голландской крепости у всех на устах, ибо здесь считают, что от успеха дела зависит судьба нашей монархии и католической веры, и в один голос твердят, что подобных сил не вводили в действие со времен Юлия Цезаря и его Галльских войн. При дворе считают, что крепость обречена и свалится нам в руки, как спелый плод, однако немало и тех, кто обвиняет дона Амбросьо Спинолу в непростительной медлительности, прибавляя, что спелый плод, не будучи съеден вовремя, имеет неприятное свойство сгнивать. Так или иначе, памятуя о столь присущей Вам отваге, желаю, чтобы во всех поисках, штурмах, вылазках и прочих самим Сатаной измышленных затеях, коими столь обильно беспокойное Ваше ремесло, Вам неизменно сопутствовала удача.

Припоминая, что Вы как-то раз обмолвились, будто война – это чистое дело, я постоянно возвращаюсь мысленно к этому Вашему высказыванию и все больше признаю его правоту. Здесь, в Мадриде, а особенно при дворе, враг носит не кирасу и шлем, а сутану, мантию или же шелковый колет и никогда не нападает в лоб, но исключительно из-за угла. В этом отношении у нас, любезный друг, все обстоит по-прежнему, только хуже. Я все еще надеюсь на добрую волю графа-герцога, однако боюсь, что ее одной недостаточно, ибо у нас, испанцев, скорей иссякнут слезы, нежели поводы их проливать, и даже самые рьяные труды не даруют незрячим – божий свет, глухим – слово, несмысленным скотам – разумение, а властителям – толику порядочности. В нашей колоде некий белокурый и наделенный могуществом рыцарь остается валетом и никак не станет тем, кем призван стать по праву рождения, тогда как двойки и тройки метят в козырные тузы. Что же касается моих личных дел, то я продолжаю столь же бесконечную, сколь и безнадежную тяжбу по поводу поместья Торре-де-Хуан-Абад, все глубже увязая в затяжных боях с продажным правосудием и ублюдочными его служителями, которых не иначе как за грехи наши послал нам Господь, сочтя, видно, что бесов в аду и без них переизбыток. Честью Вас уверяю, любезнейший капитан, что сроду не видывал сволочей в таком количестве и разнообразии, как теперь, когда я постоянно принужден посещать известное ведомство на площади Провиденсиа. По сему поводу позвольте преподнести Вам сонет, вдохновленный последними и недавними неурядицами:

В твоем суде иного нет резона,
Чем выгода, – паскудная картина.
По морю кляуз ты плывешь, скотина,
За золотым руном резвей Язона.

Нет ни людского для тебя закона,
Ни Божьего – ты все попрал бесчинно.
В исходе тяжбы – веская причина:
К дающему Фемида благосклонна.

Ты правого объявишь виноватым,
Но неподсуден, кто не поскупится.
Чем жировать, глумясь над нашим братом,

Прими совет истца и очевидца:
Умой-ка руки с Понтием Пилатом
Да поспеши с Иудой удавиться![9 - Перевод Н. Ванханен.]

Первая строка еще не до конца отделана, однако льщу себя надеждой, что сонет Вам придется по вкусу. Прочие же мои дела, не считая стихов и земного правосудия, недурны. Грех жаловаться – звезда Вашего друга Кеведо разгорается все ярче: я снова – желанный гость при дворе и в доме графа-герцога Оливареса, оттого, вероятно, что в последнее время стараюсь держать язык за зубами, а шпагу – в ножнах, перебарывая природное стремление дать волю первому и второй. Однако, согласитесь, надо жить, и зазорно ли мне, в избытке познавшему ссылки, опалы, суды и мрак узилища, заключить с переменчивой Фортуной краткое перемирие? И потому я намерен запомнить каждый день, за который должен поблагодарить сильных мира сего, даже если благодарить будет не за что, и никогда не жаловаться, даже если повод найдется.

Впрочем, уверяя вас, будто шпага моя пребывает в ножнах, я невольно погрешил против истины: не далее как несколько дней назад мне пришлось пустить ее в ход, дабы наказать ударами плашмя – как и подобает поступать с проворовавшимися лакеями и негодяями низкого звания – одного убогого виршеплета, посмевшего опорочить в мерзких стишках нашего великого Сервантеса – да почиет он в вечной славе! – и уверявшего, что «Дон Кихот» – не более чем скверно написанная книга-однодневка, ее идеи неосновательны, литературные достоинства сомнительны, а успех, который она себе стяжала, есть успех случайный, скоропреходящий и лишний раз свидетельствует о невзыскательности и безвкусии читающей публики. Вышепомянутый виршеплет кормится от щедрот негодяя Гонгоры, и этим все сказано. Так вот, однажды вечером, когда я был весьма расположен предаться не столько невинным, сколько винным утехам, и произошла моя встреча с этим его приспешником. Дело было в дверях таверны Лонхиноса, сем гнезде культеранистов, прибежище суетности, средоточии пустословия, кладезе несусветных красивостей; именно там столкнулся я с пасквилянтом и двумя его не менее гнусными спутниками – лиценциатами Эчеваррией и Эрнесто Аялой, этими гадостными гнидами, которые, исходя желчью, твердят на всех углах, что истинная поэзия рождается лишь под пером их кумира Гонгоры, а прелести ее внятны лишь немногим избранным, то бишь им самим, и поносят на все корки и на всех углах написанное нами, хотя сами не способны смастерить пустячный сонет. Я был в ту пору не один, а в обществе герцога де Мединасели и еще нескольких молодых людей хорошего рода – спутники мои, впрочем, скрывали свои лица, – принадлежащих к братству ценителей и почитателей белого «Сан-Мартин-де-Вальдеиглесиас», и мы, выражаясь поэтически, дали гонгористам знатную взбучку, сами не понеся ни малейшего урону. А по прибытии блюстителей порядка – беспрепятственно ушли. И ничего нам за это не было.

Коль скоро я завел речь о мерзавцах, упомяну и о столь милом Вашему сердцу Луисе де Алькесаре, который по-прежнему ходит в королевских любимцах, занимается государственными делами и набивает себе мошну с быстротой сверхъестественной. Племянница его, Вам также, вероятно, памятная, превратилась в очаровательную барышню и пожалована во фрейлины ее величества. Ныне Вы для дядюшки, по счастью, недосягаемы, но по возвращении из Фландрии держите ухо востро: никто не знает, куда долетит отравленный плевок этой гадины.

Кстати, о гадах. Должен рассказать вам, дражайший мой Диего, что несколько недель назад имел счастие повстречать итальянца, с которым у Вас счеты еще не окончены. Это произошло в квартале Кава-Баха, неподалеку от постоялого двора Лусио, и если это действительно был Гвальтерио Малатеста, мне показалось, что он находится в добром здравии, из чего я заключаю, что за время, протекшее после беседы с Вами, он вполне оправился. Мгновение итальянец глядел на меня, а затем пошел своей дорогой. Пренеприятнейший субъект, замечу мимоходом: весь в черном с головы до пят, словно в глубочайшем трауре, физиономия побита оспой, а у пояса – неимоверной длины шпага. Из надежных источников мне по секрету сообщили, будто он верховодит в небольшой шайке головорезов, состоящей на жалованье у Алькесара для разного рода темных дел. Предвижу, что дела эти рано или поздно приведут ко встрече с Вами, друг мой, ибо великодушие безнаказанным не останется, и не зря же сказано: «Кто щадит оскорбленного, навлекает на себя его месть».

Я по-прежнему числюсь в завсегдатаях таверны «У турка», все посетители коей шлют Вам через мое посредство наилучшие пожелания, а хозяйка, Каридад Непруха, – нежный привет: ходят слухи, никем покуда не опровергнутые, будто место Ваше в ее сердце, равно как и квартирка на улице Аркебузы, остается за Вами. Каридад все так же хороша, а это немало. Мартин Салданья, получивший рану при задержании нескольких проходимцев, стремившихся укрыться в церкви Святого Хинеса, выздоравливает. Как передают, он уложил троих.

Не буду более злоупотреблять Вашим терпением. Прошу лишь засвидетельствовать мое глубокое почтение и нежную приязнь юному Иньиго, который, надо думать, возмужал, деля с Вами Марсовы потехи. Не сочтите за труд напомнить ему мой сонет, где я призываю молодость к благоразумию.

Впрочем, все, что я мог бы сказать по этому поводу, любезный капитан, Вам известно лучше, нежели кому-либо другому.

Храни Вас Бог, друг мой.

    Ваш Франсиско де Кеведо Вильегас

P. S. Без Вас пусты для меня ступени Сан-Фелипе и театральные залы. Да! Совсем забыл рассказать, что получил письмо от одного молодого человека, которого Вы, должно быть, еще не позабыли: того самого, что один уцелел из всей своей злосчастной семьи. Он сообщает, что, покончив на свой манер с делами в Мадриде, сумел под чужим именем беспрепятственно отплыть в Индии. Думаю, Вас эта новость обрадует.

III

Мятеж

Потом, когда все схлынуло и сгинуло, много рассуждали и толковали о том, можно ли было предотвратить случившееся, однако никто и пальцем для этого не пошевелил. И дело было не в зиме: зима как зима, тем паче что в том году выдалась она не слишком суровой, и снег не выпал, и каналы не замерзли, хотя, конечно, от беспрестанных дождей на божий свет смотреть не хотелось. Прибавьте отсутствие провианта, опустевшие деревни и осадные работы вокруг обложенной Бреды. Однако все это было, так сказать, в порядке вещей, а испанская пехота привыкла стойко и терпеливо сносить все тяготы и трудности солдатского своего ремесла: на то и война. А вот в отношении жалованья дело обстояло иначе: многие наши ветераны, которых во время Двенадцатилетнего перемирия уволили в запас или отставку, нищенствовали по-настоящему и на своей шкуре познали: его величество любит, чтобы за него отдавали жизнь, но если жив останешься – на прожитье подкинет сущие гроши. Так что солдаты, отломавшие десятки кампаний, искалеченные в боях, вынуждены были побираться по городам и весям нашей скаредной отчизны, где блага неизменно достаются одним и тем же – и вовсе не тем, кто, не щадя ни крови своей, ни жизни, отстаивает истинную веру купно с достоинством и достоянием своего государя, а потом с быстротой необыкновенной оказывается благополучнейшим образом позабыт, как в землю зарыт. И воинство наше, чуть не столетие кряду сражавшееся с целым миром, теперь и само толком не знало, во имя чего идет в бой – то ли для защиты индульгенций, то ли для того, чтоб мадридский двор, отплясывая на балах, объедаясь на пирах, по-прежнему чувствовал себя властелином всего света. И солдаты не могли даже утешаться тем, что, мол, они – наемники и воюют за деньги, ибо денег им не платили. Они жили впроголодь, а ведь известно, что голод самым пагубным образом воздействует на дисциплину и боевой дух. Снабжение во Фландрию осуществлялось из рук вон скверно, но если прочие полки, включая и набранные из чужестранцев, все же получали какие-то крохи, то наш Картахенский давно позабыл, как они, деньги-то, и выглядят. Не ведаю, отчего так случилось: но ходили упорные разговоры, что наш командир дон Педро де ла Амба чересчур вольно обращается с ассигнованными суммами и происходят с деньгами темные какие-то истории – то ли еще не дошли, то ли уже все вышли, то ли еще что. Ну, так или иначе, но пятнадцати испанским, валлонским, бургундским, немецким, итальянским полкам, стянутым к Бреде и отданным под начало дона Амбросьо Спинолы, было ради чего стараться, а вот картахенцы, стоявшие мелкими отрядами на дальних подступах, держали в смысле денежного содержания строжайший пост и решительно никакого резона воевать не видели. Соответствующим было и настроение, ибо как написал Лопе в своей «Осаде Маастрихта»:

Солдаты злее натощак?
Но сколько ж мне еще без пищи
Шагать в грязи или в пылище,