Павел Бирюков.

Биография Л.Н.Толстого. Том 4



скачать книгу бесплатно

Вот главные мысли в «Круге чтения» от 28 октября:


«Как ощущение боли есть необходимое условие сохранения нашего тела, так и страдания суть необходимые условия нашей жизни от рождения и до смерти.

Всякому созданию полезно не только все то, что посылается ему провидением, но и в то самое время, когда оно посылается». Марк Аврелий.


«Страдание – это побуждение к деятельности, и только в нём впервые чувствуем мы нашу жизнь». Кант.


«Не привыкай к благоденствию, – оно преходяще: кто владеет – учись терять, кто счастлив – учись страдать». Шиллер.


«Мучения, страдания испытывает только тот, кто, отделив себя от жизни мира, не видя тех своих грехов, которыми он вносил страдания в мир, считает себя не виноватым и потому возмущается против тех страданий, которые он несет за грехи мира».


Это указание дочери своей на мысли «Круга чтения» в день его ухода, смысл которых в смиренном перенесении страданий, очень знаменательно. Особенно замечание, что он их прочел после. А если бы он их прочел раньше? Совершилось ли бы то, что совершилось?

Продолжаем рассказ снова по воспоминаниям В. Г. Черткова:

«На следующий день, 4-го ноября, Л. Н-чу придавал особенно болезненное выражение вид его запекшихся и побелевших губ. В последующие дни, однако, этого уже не было. Но вообще с каждым днем щеки его худели, губы становились тоньше и бледнее, и все лицо его принимало все более и более измученный вид, свидетельствовавший о тех физических страданиях, которые ему приходилось переносить. В особенности это страдальческое выражение заметно было около губ и рта, который вследствие затрудненности дыхания оставался большею частью полуоткрытым и искривленным. Других признаков физических мук он почти не проявлял. Стоны и громкие вздохи, сопровождавшие по целым часам каждое его дыхание, каждую икоту, были так равномерны и однообразны, что не производили впечатления особенно острого страдания. Когда при этом раз или два его спросили, очень ли он страдает, он отвечал отрицательно. Только несколько раз в течение всей болезни у него появлялись приступы особенно тяжких страданий. В этих случаях он судорожно поднимался в сидячее положение, свешивая ноги с кровати, тоскливо метался из стороны в сторону, говорил, что ему очень трудно, тяжко, но скоро опять опускался на подушки и притихал с видом кроткого примирения с неизбежным испытанием. Он, очевидно, сознавал, что терпеливое, безропотное перенесение усиливающихся физических мук представляло в данную минуту его ближайшую задачу. И судя по тому, как он держал себя, к выполнению этой задачи он относился с той же добросовестной и выдержанной настойчивостью, с какою всю жизнь привык делать то, что считал должным».

Переходим снова к запискам Алекс. Львовны:

«Утро 4-го ноября также было очень тревожное. Отец что-то говорил, чего окружающие никак не могли понять, громко стонал, охал, прося понять его мысль, помочь ему…

И мне казалось, что мы не понимаем его мыслей не потому, что они бессмысленны – я ясно видела по его серьезному, одухотворенному лицу, что для него они имеют глубокий, важный смысл, – а что мы не можем понять их потому, что он уже был не в силах передать их на нашем, нам понятном языке.

Но минутами он говорил ясно и твердо.

Так, Вл. Григорьевичу он сказал:

– Кажется, умираю, а может быть, и нет.

Потом сказал что-то невнятное, и дальше:

– А впрочем, надо еще постараться немножко.

Днем проветривали спальню и вынести отца в другую комнату. Когда его снова внесли в спальню, он пристально посмотрел на стеклянную дверь, которая была против его кровати, и спросил у дежурившей около него Вари, куда ведет эта стеклянная дверь. Варя ответила, что в коридорчик. – Он спросил:

– А что за коридором?

Она сказала, что сенцы и крыльцо. Я в это время входила в комнату.

– А что, эта дверь заперта? – спросил отец, обратившись ко мне.

Я сказала, что заперта.

– Странно, я ясно видел, что из-за этой двери на меня смотрели два женских лица.

Мы сказали, что этого не может быть, так как из коридора в сенцы дверь тоже заперта.

Но видно было, что он не успокоился и продолжал с тревогой смотреть на стеклянную дверь. Мы с Варей взяли плед и завесили ее.

– Ах, вот теперь хорошо, – с облегчением сказал отец, повернулся к стене и на время затих.

Появился еще новый зловещий признак. Отец не переставая перебирал пальцами. Он брал руками один край одеяла и перебирал его пальцами до другого края и обратно, и так без конца. Это ужасно встревожило меня. Я вспомнила, что у моей сестры Маши за два дня до кончины появилось это движение пальцев.

Временами он лежал совершенно неподвижно, молчал, даже не стонал и смотрел перед собой. В этом взгляде его было что-то для меня новое, далекое, мне непонятное. «Конец» – мелькало у меня в голове.

Временами же он старался что-то досказать, выразить какую-то свою неотвязчивую мысль, которая как будто не давала ему покоя. Он начинал говорить, но чувствовал, что говорит не то, громко стонал и охал.

– Ты не думай, – сказала я ему.

– Ах, как не думать, надо, надо думать.

И он снова старался сказать что-то, метался и, по-видимому, очень страдал. К вечеру снова начался бред, и отец снова просил, умолял нас понять его мысль, помочь…

– Саша, пойди посмотри, чем это кончится, – говорил он мне.

Я старалась отвлечь его.

– Может быть, ты хочешь пить?

– Ах, нет, нет… Как не понять, это так просто.

– И снова, и снова он просил нас:

– Подойдите сюда, чего вы боитесь, не хотите мне помочь, я всех прошу…

Чего бы я не дала, чтобы понять, помочь. Но сколько я ни напрягала свой ум, я не могла понять, чего он хотел, не могла помочь.

Он продолжал говорить что-то непонятное нам:

– Искать, все время искать…

В комнату вошла Варя.

Отец привстал на кровати, протянул руки и громким радостным голосом, глядя в упор на Варю, вскрикнул:

– Маша, Маша!

Он как будто ее искал, ее ждал.

Варя выскочила из комнаты испуганная, потрясенная.

Вечером отцу стало легче, и он заснул.

Ночь с 4-го на 5-ое ноября была снова очень тревожная. Я не отходила от отца. Он все время метался, стонал, охал. Снова просил меня записывать, я брала карандаш и бумагу, но записывать было нечего, а он просил прочитать продиктованное.

– Прочти, что я написал, прочти, что я написал. Что же вы молчите? Что я написал, – повторял он, возбуждаясь все более и более.

Все это время мы старались дежурить по двое, но тут случилось как-то так, что я осталась одна у постели отца. Казалось, он задремал. Но вдруг он сильным движением привстал на подушках и стал спускать ноги с постели.

– Что тебе, папаша?

– Пусти, пусти меня, – он сделал движение, чтобы сойти с кровати.

Я знала, что если он встанет, я не смогу удержать его, он упадет, и я всячески старалась успокоить и удержать его на кровати. Но он из всех сил рвался от меня и говорил:

– Пусти, ты не смеешь меня держать, пусти!

Видя, что я не могу справиться с отцом, так как мои увещания и просьбы не действовали, а силой у меня не хватало духу его удерживать, я стала кричать:

– Доктор, доктор, скорее сюда!

Кажется, в это время дежурил доктор Семеновский. Он вошел вместе с Варей, и нам удалось успокоить отца и удержать его на кровати.

Видно было, что отец ужасно страдал, и я страдала вместе с ним, не будучи в силах помочь ему».


Переходим опять к воспоминаниям В. Г. Черткова.

«5-го ноября, в 2 часа ночи, А. Л. меня разбудила словами: «Папа нехорошо!» Я вскочил и, надевая куртку и туфли, слышал, как из третьей от меня комнаты, где находился Л. Н-ч, доносился его громкий и возбужденный голос. Поспешив к нему, я застал его сидящим поперек кровати. Когда я подошел к нему, он сказал, что хочет диктовать. Я вынул свою записную книжку. Он приготовился было излагать свои мысли, но сначала попросил меня прочесть то, что уже было им продиктовано. Я объяснил ему, что только что вошел и ничего еще не успел записать. Тогда Л. Н-ч попросил меня прочесть у доктора Семеновского, что тот записал. Последний же, сидевший около кровати, посмотрел на меня многозначительно и повернул в мою сторону свою записную книжку, чтобы показать, что у него ничего не записано. Тут только я понял, что Л. Н-ч находится в бреду. Он стал настойчиво требовать, чтобы я прочел написанное у Семеновского. Сам же Семеновский в это время встал и осторожно вышел из комнаты.

Л. Н. Ну, прочтите же, пожалуйста.

Я. Он, Л. Н., ничего у себя не записал. Скажете мне, что вы хотите записать.

Л. Н. (еще более настойчиво). Да нет, прочтите же. Отчего вы не хотите прочесть?

Я. Да ничего не записано!

Л. Н. (с укором). Ах, как странно! Вот ведь, милый человек, а не хотите прочесть.

Тяжелая сцена эта продолжалась довольно долго, пока А. Л. не посоветовала мне прочесть что-нибудь из лежавшей около меня на столе книги. Оказалось, что это был «Круг чтения», который Л. Н-ч всегда держал при себе, никогда не упуская прочесть из него ежедневную главку. Я нашел относящееся до 5 ноября. Лишь только я начал читать, Л. Н-ч совершенно притих и весь обратился во внимание, от времени до времени прося меня повторить какое-нибудь не вполне расслышанное им слово. И во все время чтения он ни разу не пытался прервать меня для того, чтобы диктовать свое. «А это чья?» – спрашивал он несколько раз про мысли в «Круге чтения». Но когда я после некоторого времени, предполагая, что он устал, остановился, то он, обождав немного для того, чтобы убедиться в том, что я продолжать чтение не намерен, сказал: «ну, так вот…» и собирался повторить свое диктование. Боясь повторения его возбуждения, я поспешил продолжать чтение, причем он тотчас же опять покорно принялся слушать. Это самое повторилось и еще раз. А когда я, спустя продолжительное время, стал понемногу понижать свой голос и, наконец, совсем прекратил чтение, то он, должно быть утомленный, произнес уже удовлетворенный: «ну, вот» и совсем притих».


Продолжаем рассказ по письмам Татьяны Львовны.

5 ноября 1910 г. Астапово.

«Сидела у него утром. Варя читала «Круг чтения». Он все переживал, просил другое читать, видимо, мучился чем-то, чего он не умел выразить. Спрашивал: «кончено ли. Да как вы не можете понять? Почему вы не хотите сделать?» Видимо, мучился и раздражался. Во второй мой приход мы с Душаном поили его сладкой водой от икоты. (Кроме Саши, он стал теперь и от меня принимать питье и еду, так что Душан за мной приходил несколько раз, чтобы предложить ему поесть и попить). Он сам то держал, то поддерживал стакан, и сам утирал усы и губы. Икота прошла на время. Потом мы с Сашей кормили его овсянкой. «Папенька, милый, открой рот. Вот так. Пошире». И он покорялся очень кротко. Узнал меня, поглядел на меня и сказал: «милая Танечка». Опять икал, но в этот раз сахарная вода не помогла. Я попозже предложила кофе. Сказала, чтобы он выпил, чтобы икота прошла. Он отвел мою руку и сказал: «le mieux est l'ennemi du bien». Потом, когда я про себя сказала: «какое мученье» – он услыхал и сказал: «никакого нет мученья».

В 5 часов сидела с доктором Семеновским. Папа посмотрел на меня и говорит: «На Соню много падает». Я слышала, но хотела более уверенно знать, что он говорит о ней, и переспросила: «на соду падает?» – «На Соню… на Соню много падает. Мы плохо распорядились…» Потом он сказал что-то невнятное. Я спросила: «Ты хочешь ее видеть? Соню хочешь видеть?» Он ничего не ответил, никакого знака не подал, ни отрицательного, ни положительного. У меня руки и ноги затряслись, и я вся похолодела. Повторить вопроса я не решилась. Это было бы равносильно тому, чтобы задуть погасающую свечу.

Как-то он спросил меня: «ты к себе не едешь?» Я ответила: «Нет, папенька». Он грустно ответил: «что же ты?»

Снова обращаемся к воспоминаниям Александры Львовны.

«6 ноября. Сравнительно с предыдущей ночью, эта ночь прошла довольно спокойно.

К утру температура 37,3; сердце очень слабо, но лучше, чем накануне. Все доктора, кроме Беркенгейма, который все время смотрел на болезнь очень безнадежно, ободрились и на наши вопросы ответили, что хотя положение очень серьезно, они не теряют еще надежды.

В 10 час. утра приехали вызванные из Москвы моими родными и докторами Щуровский и Усов.

Когда они вошли в комнату отца, он спросил:

– Кто пришел?

Ему ответили, что приехали Щуровский и Усов. Он сказал:

– Я их помню. – И потом, помолчав немного, ласковым голосом прибавил: – Милые люди.

Когда доктора исследовали отца, он, очевидно, приняв Усова за Душана, обнял и поцеловал его. Но потом, убедившись в своей ошибке, сказал:

– Нет, не тот, не тот.

Щуровский и Усов нашли положение серьезным, почти безнадежным.

Да я знала это и без них. Хотя с утра все ободрились, я уже почти не надеялась. Все душевные и физические силы сразу покинули меня. Я едва заставляла себя делать то, что нужно, и не могла уже сдерживаться от подступавших к горлу рыданий…

В этот день он точно прощался со всеми нами. Около него с чем-то возились доктора. Отец ласково посмотрел на Душана и с глубокой нежностью в голосе сказал:

– Милый Душан, милый Душан.

В другой раз меняли простыни, и я поддерживала отцу спину. И вот я чувствую, что его рука ищет мою руку. Я подумала, что хочет опереться на меня, но он крепко-крепко пожал мою руку один раз, потом другой. Я сжала его руку и припала к ней губами, стараясь сдержать подступившие к горлу рыдания».


Дополняем описание этого дня по письму Татьяны Львовны к мужу.

«6 ноября 1910 г… Прости меня, но я не в состоянии писать. Бюллетени ты читаешь в газетах; то, что я испытываю – слишком длинно и трудно; говорить о своих надеждах и опасениях тоже бессмысленно, так как они ежеминутно меняются. Сегодня, когда я пришла к нему, он узнал меня и сказал: «здравствуй, Танечка». А как-то, когда я вошла, он спросил: «это кто – Таня или…» Я поспешила сказать, что это я. Сегодня я сидела с ним одна. Семеновский ушел приготовить шприц с камфарой. Он протянул мне руку, взял мою и сказал: «Вот и конец… и ничего…» – и стал все тише и тише дышать. Я думала, что пришли последние минуты. Хотела встать, чтобы позвать доктора, но он меня придержал за руку. Потом пришел Семеновский и впрыснул камфару. Через несколько минут он энергично приподнялся, так что мы за ним подняли его подушки, почти сел и вполне внятным голосом проговорил: «только одно советую вам помнить: есть пропасть людей на свете, кроме Льва Толстого, а вы смотрите на одного Льва…» Последние слова были сказаны уже слабее, и сейчас же после этого он впал в забытье.


В этот день в Астапове произошел один эпизод, очень мало имеющий прямого отношения ко Л. Н-чу, но тем не менее косвенно задевший его. Дело в том что Л. Н-ч находился под отлучением синода и под запрещением молитвы о нем в случае его смерти. Синод не рассчитал последствий своего нелепого акта, а когда смерть Л. Н-ча стала приближаться, он спохватился и принял все зависящие от него меры, чтобы можно было, как ни в чем не бывало, произвести над Л. Н-чем все поминальные обряды и отпевание. Одною из таких мер была посылка в Астапово монаха Варсонофия, игумена Оптиной пустыни, для увещания и принятия Л. Н-ча в лоно церкви. Еще 4-го ноября была получена телеграмма от митрополита Антония следующего содержания;

«С самого первого момента вашего разрыва с церковью я непрестанно молился и молюсь, чтобы господь возвратил вас к церкви. Быть может, он скоро позовет вас в суд свой, и я вас, больного, теперь умоляю примириться с церковью и православным русским народом».

С общего согласия родных, друзей и врачей, окружавших Л. Н-ча, решено было телеграмму эту Л. Н-чу не показывать. Вечером того же 4-го ноября прибыл в Астапово Варсонофий. 5-го ноября он не проявлял деятельности, а 6-го, вероятно, узнав от окружающих о том, что положение ухудшается, решил выступить со своей миссией. Вот как рассказывает об этом Александра Львовна в своих воспоминаниях:


«Вечером кто-то сказал мне, что меня желает видеть отец Варсонофий. Все мои родные и доктора наотрез отказали ему в его просьбе видеть отца, но он все же нашел нужным обратиться с тем же и ко мне.

Я не хотела и не могла его видеть, и потому написала ему следующего содержания письмо:

«Простите, батюшка, что не исполняю вашей просьбы и не прихожу побеседовать с вами. Я в данное время не могу отойти от больного отца, которому поминутно могу быть нужна.

Прибавить к тому, что вы слышали от всей нашей семьи, я ничего не могу.

Мы, все семейные, единогласно решили, впереди всех других соображений, подчиняться воле и желанию отца, каковы бы они ни были.

После его воли мы подчиняемся предписаниям докторов, которые находят, что в данное время что-либо ему предлагать или насиловать его волю было бы губительно для его здоровья.

С искренним уважением к вам Александра Толстая».

На это письмо я получила от отца Варсонофия ответ, который привожу полностью:

«Ваше сиятельство, достопочтенная графиня Александра Львовна. Мира и радования желаю вам от Господа Иисуса Христа. Почтительно благодарю ваше сиятельство за письмо ваше, в котором пишете, что воля родителя вашего для вас и всей семьи вашей поставляется на первом плане. Но вам, графиня, известно, что граф выражал сестре своей, а вашей тетушке, монахине матери Марии, желание видеть нас и беседовать с нами, чтобы обрести желанный покой душе своей, и глубоко скорбел, что желание его не исполнилось. В виду сего почтительно прошу вас, графиня, не отказать сообщить графу о моем прибытии в Астапово, и если он пожелает видеть меня, хоть на 2–3 минуты, то я немедленно приду к нему. В случае же отрицательного ответа со стороны графа я возвращусь в Оптину пустынь, предавши это дело воле Божией.

Грешный игумен Варсонофий, недостойный богомолей ваш».

На это письмо игумена Варсонофия я уже не ответила. Да мне было не до того.

Вечером в столовую пришли братья, доктора; Щуровский много говорил с Вл. Гр. о состоянии болезни отца, причем не отчаивался, говорил, что силы у больного еще есть.

Затем все разошлись спать, и остались только Беркенгейм и Усов.

Я заснула. Меня разбудили в 10 часов. Отцу стало хуже. Он стал задыхаться. Его приподняли на подушки, и он, поддерживаемый нами, сидел, свесивши ноги с кровати.

– Тяжко дышать, – хрипло с трудом проговорил он.

Всех разбудили. Доктора давали ему дышать кислородом и предложили делать впрыскивание морфием. Отец не согласился:

– Нет, не надо, не хочу, – сказал он.

Посоветовавшись между собою, доктора решили впрыснуть камфару, чтобы поднять ослабевшую деятельность сердца.

Когда хотели сделать укол, отец отдернул руку. Ему сказали, что это не морфий, а камфара, и он согласился.

После впрыскивания отцу как будто стало лучше. Он позвал Сережу: «Сережа!» И когда Сережа подошел: «Истина… Я люблю много… Как они…»

Это были его последние слова.

Но тогда нам казалось, что опасность миновала. Все успокоились и снова разошлись спать, и около отца остались только одни дежурные.

Все эти дни я почти не раздевалась и почти не спала, и тут мне так захотелось спать, что я не могла себя пересилить. Я легла на диван и тотчас же уснула, как убитая.

Меня разбудили около 12-ти. Собрались все.

Отцу опять стало плохо. Сначала он стонал, метался, сердце почти не работало. Доктора впрыснули морфий, он уснул.

Отец спал до 4 час. утра. Доктора что-то еще делали, что-то впрыскивали. Он лежал на спине и часто и хрипло дышал. Выражение лица было строгое, серьезное и, как мне показалось, чужое.

Он тихо умирал».


Врач Д. В. Никитин рассказывает в своих записках, что незадолго до кончины Льва Николаевича врачи решили убедиться, есть ли у него еще сознание. Душан Петрович Маковицкий взял стакан воды с вином, поднес его ко рту Льва Николаевича и громко, торжественно произнес: «Лев Николаевич, увлажните ваши уста». Лев Николаевич приоткрыл глаза, сделал глоток. Таким образом, можно думать, что последними людскими словами этого мира, дошедшими до сознания Льва Николаевича, были добрые слова его верного друга и спутника его последнего путешествия, Душана Петровича Маковицкого.


Александра Львовна продолжает рассказ:

«Говорили о том, что надо впустить С. А.

Я умоляла не впускать ее, пока отец в памяти. Я боялась, что ее приход отравит его последние минуты.

Я подошла к нему, он почти не дышал. В последний раз целовала я лицо, руки…

Ввели мою мать, он уже был без сознания. Я отошла и села на диван. Почти все находящиеся в комнате глухо рыдали, мать моя что-то говорила, причитала. Ее просили замолчать. Еще один последний вздох. Все кончено.

В комнате полная тишина.

Вдруг Щуровский что-то сказал громким, резким голосом, моя мать ответила ему, и все громко заговорили.

Я поняла, что он уже нас не слышит…»


Последний день жизни Л. Н-ча столь значителен, что мы считаем нужным привести другое описание его из рассказа Сергея Львовича Толстого на собрании друзей, состоявшемся у него на квартире 28 ноября 1910 г.

Сергей Львович рассказал между прочим следующее:

«Приехали Усов и Щуровский. Выслушивали отца, и когда они ушли, я остался при нем вместе с Никитиным. Сердце работало плохо, дыхание было около 50 и слабый пульс. Появился цианоз. Нос заострился, уши и губы посинели, и отец обирался руками. Тут первый раз я потерял надежду. Но затем он стал понемногу поправляться; ему стали давать дышать кислородом. После сердечного припадка понемногу дыхание стало реже, икота прекратилась, и положение стало совсем другое. Я видел, что Никитин вдруг стал опять надеяться. Впрочем, он вообще надеялся больше, чем другие врачи, потому что видел Льва Николаевича в более тяжелом положении в Крыму и в Ясной Поляне. В 11 час. вечера отец стонал, тяжело дышал, но присел на кровати и сказал: «тяжело, боюсь, что умираю». Он отхаркнулся, проглотил мокроту, сказал: «ах, гадко…» – и стал бредить. А потом привстал и говорит: «удирать надо… удирать…» Через несколько минут он, увидев меня, подозвал меня: «Сережа». Я подошел к нему, стал на колени около кровати, чтобы лучше слышать, и услыхал целую фразу: «Истина… Я люблю много… как они…»



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42

Поделиться ссылкой на выделенное