скачать книгу бесплатно
жужелка между шести
направлений, молитв,
сказанных в ледовитый сезон
сгоряча, а теперь
она вымогает из нас закон
подобья своих петель.
И контур блуждает её, свиреп,
йодистая кайма,
отверстий хватило бы на свирель,
но для звука – тюрьма!
Точнее, гуляка, свисти, обходя
сей безъязыкий зев,
он бульбы и пики вперил в тебя,
теряющего рельеф!
Так искривляет бутылку вино
невыпитое, когда
застолье взмывает, сцепясь винтом,
и путает провода.
Казалось, твари всея земли
глотнули один крючок,
уснули – башенками заросли,
очнулись в мелу трущоб,
складских времянок, посадок, мглы
печей в желтковом дыму,
попарно – за спинами скифских глыб,
в небе – по одному!
Бессмертник
У них рассержены затылки.
Бессмертник – соска всякой веры.
Их два передо мной. Затычки
дна атмосферы.
Подкрашен венчик. Он пунцовый.
И сразу вправленная точность
серёдки в церемонный цоколь
вменяет зрителю дотошность.
Что – самолётик за окошком
в неровностях стекла рывками
бессмертник огибая? Сошка,
клочок ума за облаками!
Цветок: не цепок, не занозист,
как будто в ледяном орехе
рулетку, распыляя, носит
ничто без никакой помехи.
Но с кнопок обрывая карты,
которые чертил Коперник,
и в них завёртывая Тартар,
себя копирует бессмертник.
Он явственен над гробом грубо.
В нём смерть заклинила, как дверца.
Двуспинный. Коротко двугубый.
Стерня судеб. Рассада сердца.
Тренога
На мостовой, куда свисают магазины,
лежит тренога и, обнявшись сладко,
лежат зверёк нездешний и перчатка
на чёрных стёклах выбитой витрины.
Сплетая прутья, расширяется тренога
и соловей, что круче стеклореза
и мягче газа, заключён без срока
в кривящуюся клетку из железа.
Но может быть, впотьмах и малого удара
достаточно, чтоб, выпрямившись резко,
тремя перстами щёлкнула железка
и напряглась влюблённых пугал пара.
Пустыня
Я никогда не жил в пустыне,
напоминающей край воронки
с кочующей дыркой. Какие простые
виды, их грузные перевороты
вокруг скорпиона, двойной змеи;
кажется, что и добавить нечего
к петлям начал. Подёргивания земли
стряхивают контур со встречного.
Сцена из спектакля
Р. Л.
Когда, бальзамируясь гримом, ты полуодетая
думаешь, как взорвать этот театр подпольный,
больше всего раздражает лампа дневного света
и самопал тяжёлый, почему-то двуствольный.
Плащ надеваешь военный – чтоб тебя не узнали —
палевый, с капюшоном, а нужно – обычный, чёрный;
скользнёт стеклянною глыбой удивление в зале:
нету тебя на сцене – это всего запрещённей!
Убитая шприцем в затылок, лежишь в хвощах заморозки —
играешь ты до бесчувствия! – и знаешь: твоя отвага
для подростков – снотворна, потому что нега —
первая бесконечность, как запах земли в причёске.
Актёры движутся дальше, будто твоя причуда
не от мира сего – так и должно быть в пьесе.
Твой голос целует с последних кресел пьянчуга,
отталкиваясь, взлетая, сыплясь, как снег на рельсы…
Пётр
Скажу, что между камнем и водой
червяк есть промежуток жути. Кроме
червяк – отрезок времени и крови.
Не тонет нож, как тонет голос мой.
А вешний воздух скроен без гвоздя,
и пыль скрутив в горящие девятки,
как честь чужую бросит на лопатки,
прицельным духом своды обведя.
Мария, пятен нету на тебе,
меня ж давно литая студит ересь,
и я на крест дарёный не надеюсь,
а вознесусь, как копоть по трубе.
Крик петушиный виснет, как серьга
тяжёлая, внезапная. Играют
костры на грубых лирах. Замолкают
кружки старух и воинов стога.
Что обсуждали пять минут назад?
Зачем случайной медью похвалялись,
зачем в медведей чёрных обращались
и вверх чадящим зеркалом летят?
Из города
Как вариант унижает свой вид предыдущий,
эти холмы заслоняют чем ближе, тем гуще
столик в тени, где моё заглядение пьёт
кофе, не зная, какие толпятся попытки
перемахнуть мурашиную бритву открытки —
через сетчатку и – за элеватор и порт.
Раньше, чем выйти из города, я бы хотел
выбрать в округе не хмелем рогатую точку,
но чтобы разом увидеть дворец и костёл,
взлёт на Андреевском спуске, и поодиночке —
всех; чтоб гостиница свежая глазу была,
дух мой на время к себе, как пинцетом, брала.
Шкаф платяной отворяет свои караул-створки,
валятся шмотки, их души в ушке у иголки
давятся – шубы грызутся и душат пиджак,
фауна поз человечьих – другдружкина пища! —
воет буран барахла, я покину жилище,
город тряпичный затягивая, как рюкзак.
Глаз открываю – будильник зарос коноплёй,
в мухе точнейшей удвоен холодный шурупчик,
на полировке в холодном огне переплёт
книги святой, забываю очнуться, мой копчик
весь в ассирийских династиях, как бигуди,
я над собою маячу: встань и ходи!
Я надеваю пиджак с донжуанским подгоном,
золотовекая лень ноготком, не глаголом
сразу отводит мне место в предметном ряду:
крылышком пыли и жгутиком между сосисок,
чем бы еще? – я бы кальцием в веточке высох,
тоже мне, бегство, – слабея пружиной в меду!
Тотчас в районе, чья слава была от садов,
где под горой накопились отстойные тыщи,
переварили преграду две чёрных грязищи —
жижа грунтовая с мутью закисших прудов,
смесь шевельнулась и выбросила пузыри.
Села гора парашютом, вдохнувшим земли.
Грязь подбирает Крупицу, Столбы, Человека,
можно идти, если только подошвами кверху…
Был ли здесь город великий? – он был, но иссяк.
Дух созидания разве летает над грязью?
Как завещание гоголевское – с боязни
вспомнить себя под землёй, – начинается всяк
перед лавиной, но ты, растворительница
брачных колец и бубнилка своих воплощений,
хочешь – в любом из бегущих (по белому щебню,
к речке, на лодках и вплавь) ты найдёшь
близнеца,