banner banner banner
Эх, хорошо в Стране Советской жить. От Сталина до Путина, от социализма до капитализма
Эх, хорошо в Стране Советской жить. От Сталина до Путина, от социализма до капитализма
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Эх, хорошо в Стране Советской жить. От Сталина до Путина, от социализма до капитализма

скачать книгу бесплатно

Я вижу вас, родные степи,

Моя начальная любовь.

    Евгений Боратынский

Какова судьба этих Чичериных, запечатлённых на снимке 1890-х годов, не знаю. Как расправились с «добрыми барынями» во время большевистского шабаша? Не известно. Удалось ли эмигрировать? Хотя вряд ли – не богаты. Скорее всего сгинули в «красном котле».

Сейчас иногда мелькает фамилия Чичериных, но имеют ли эти люди какое-то отношение к потомкам тамбовского либерала, не знаю.

На политические темы бабушка со мной никогда не разговаривала. Даже в самые тяжёлые минуты, даже вскользь, даже когда фининспектор выгребал из подпола налоговую подать, она никогда не показывала озлобленности к жизни, к строю, к колхозу… Хотя всё-то она видела, всё-то знала. Терпела.

На её глазах в «благодарность» за доброту Чичериных, барскую усадьбу после большевистского переворота селяне разорили до основания: кто железо с крыши взял, кто – брёвна, кто сад выкорчевал… От усадьбы, некогда эффектно расположенной на склоне высоченного коренного берега Вяжли, ничего не осталось. Даже родство бывших хозяев с ленинским наркомом не спасло. И национализация, то есть перевод усадьбы в государственную собственность, тоже не спасла.

Уничтожение чичеринского гнезда продолжалось и в стабильные в политическом смысле советские годы. От усадьбы не осталось даже кустика.

До 1940-х годов на всём длинном склоне – коренном берегу Вяжли – ещё сохранялась чичеринская роща. С гигантскими толстыми деревьями, с множеством птиц и зверьков, с ягодами и грибами. Весной – летом 1944 года я ходил туда с мальчишками постарше. Увязавшаяся с нами собака резво раскапывала землю, в поисках мышей. Пацаны лазили к птичьим гнёздам, выпивая яички. Там впервые в жизни увидел настоящую лису, и, видимо, потому так цепко застряла в памяти та прогулка в рощу. Помню также, что каждый раз на Троицу мы там набирали букеты из веток разных растений, чтобы украсить скромные интерьеры наших изб.

Тем же летом мама увезла меня в Москву, но ранней весной 1945 года меня в очередной раз отправили к бабушке. От станции Умёт нас везли на санях. Когда мы от конюшни скатывались в долину Вяжли, к селу, я увидел израненный, как после бомбёжки, склон. Во время войны только о бомбёжке и можно было в первую очередь подумать. Весь склон, ещё покрытый снегом, был обезображен чёрными оспинами дыр от выпотрошенных деревьев. Кое-где, похожие на огромных многоногих чудищ, стояли не разделанные комли с разлапистыми корнями. От рощи не осталось ни одного деревца, ни одного кустика. Но не вражеский авиаудар был тому причиной. В конце войны, когда наши люди были на грани вымирания от голода и отсутствия топлива, советская власть уничтожила рощу на дрова. Кому достались эти дрова, не знаю, но не сергиевским селянам – им лишь разрешили выкорчёвывать, то, что не удалось спилить и вывезти.

Понимаю, что жизнь людей была важнее жизни старинной рощи, но можно было сделать порубки поумнее: оставить подрост, кустарник. Я же помню, что лес, до его уничтожения, был густой. Наверняка там подрастали молодые дубки, клёны, берёзы… Ничего живого не осталось!!! Это даже не «Мамай прошёл», а будто напалмом выжгли…

Лишь на территории стёртой с лица земли чичеринской усадьбы тогда ещё сохранялись некоторые садовые растения. Наиболее стойкие к отсутствию влаги. Помню, я любил там жевать колючие листочки барбариса – всё-таки витамины. Ещё оставались кусты сирени, пытавшиеся выжить на солнцепёке… Отсюда, с осквернённого, засыхающего склона я пересадил к бабушкиной избе подснежники, и они радовали нас своими синими каплями-цветками. Возможно, бабушка при этом вспоминала про добрых барынь.

А в осушённых оврагах, изрезавших чичеринский склон я, вдруг увлёкшись альпинизмом (это в степи-то!) и изготовив несколько металлических штырей, тренировался в покорении известняковых обрывов. Вся чичеринская гора зияла этими омертвевшими оврагами: пустынно-горный пейзаж в степи!

Став взрослым, я трижды побывал в Сергиевке: в 1965, 1985 и 1995 годах. И каждый раз видел жуткую картину: гора, которую когда-то укрывала прекрасная чичеринская роща, была голой, порыжевшей от палящего солнца. Никаких деревьев. В соответствии со «сталинским планом озеленения степей» в окрестностях Сергиевки появились лесозащитные полосы. Но это в открытой степи, а на горе, на историческом месте – ничегошеньки! И это к тому же происходило несмотря на болтовню об экологической защите страны: ведь склон без зелёной защиты подвержен эрозии, овраги всё сильнее разоряли гору.

Ну, ладно, у нашей «великой страны» не было и до сих пор нет денег на восстановление конкретной рощи. Да и в грандиозные планы по строительству коммунизма это никак не вписывалось: зачем восстанавливать память о барской усадьбе? Но жители-то Сергиевки, за столько десятилетий, неужели не могли для начала насадить не какие-то привозные, дорогие растения, а хотя бы обычные для этих мест деревья и кустарники?! Ведь возле каждой избы был если не сад, то хотя бы палисадник, а там всегда найдётся какой-нибудь подрост, который безболезненно можно пересадить. Возле изб росли не только ветла, сирень, черёмуха, акация, но и клён, вяз… Для начала хоть что-нибудь посадили бы у подножия горы, рядом со старицей. Даже не для памяти о былой красоте исторического места, а просто для себя, чтобы было, где погулять, набрать ягод и грибов, послушать певчих птиц… Мёртвая, лунная пустота…

Кто-то скажет: не до того было, люди долгие годы жили в нищете и голоде, едва справлялись с колхозными и дворовыми обязанностями, чтобы хоть как-то свести концы с концами, вырастить детей… И это правда. Но есть и другая правда. Чтобы посадить несколько кустиков, достаточно одного дня в году. Тем более не в страду, а когда распутица – весной или осенью. И не обязательно всем взрослым этим заниматься. Ведь выводили же детишек на сбор колосков, так почему бы не организовать их на посадку новых деревьев и кустарников? Один день в году! За несколько десятков лет после войны уже выросла бы роща…

Долгие годы под горой, поблизости от бывшей усадьбы сохранялся сруб, поставленный над родником, который питал деревню и пойменное озеро. Там жили ласточки. А в родниковом ручье водилась рыба. Но сруб подгнил, а охраняемый под ним родниковый бассейн, когда я его в последний раз видел, был замусорен, как свалка… Больно было на это смотреть.

Но вот в том же блоге Марины Климковой я увидел свежие снимки (2014 г.), на которых, к моей радости, запечатлена не только современная Сергиевка, где дома блестят жестяными крышами, но и гора, на которой куртинами поднялись молодые берёзки. Наконец-то природа взяла своё, не дождавшись милостей от человека. Природа сама занялась восстановлением зелёного покрова на выжженном склоне! Лиха беда начало: на берёзки прилетают птицы, они принесут сюда семена других растений, да и ветер постарается. Главное, что теперь закрепилась зелень, которая создала своеобразный оазис для продолжения жизни. Авось на этом склоне снова появится чья-то усадьба – как продолжение истории рода Боратынских и Чичериных.

А может быть, местный фермер, занявшийся здесь свиноводством, возродит традицию украшения здешней земли красивыми усадьбами? Его ферма построена там, где стояла чичеринская конюшня – это недалеко от того места, где располагалась усадьба.

Во времена моего детства над Сергиевкой царила большая краснокирпичная Воскресенская церковь. По сведениям Марины Климковой, то здание церкви, что я ещё ребёнком успел увидеть (правда, уже без окон и дверей), было возведено в конце XIX века на месте старой.

В блоге Марины я нашёл фотографию церкви 1906 года. Снимок сделан не от реки – тогда бы было видно, на какой высоте царил этот храм. Фотограф запечатлел его со стороны тучной, не побоюсь этого слова, нивы. Когда мы с мальчишками гоняли галок в гулкой церковной пустоте, засеянное поле располагалось дальше от храма. И тогда уже не было отдельно стоящей колокольни, её снесли до основания раньше.

Рядом с остовом церкви было кладбище. Очень скромное. Помню, мы с бабушкой ходили туда ранней весной, вероятно, на пасху. Не было ни одного дерева. А мелкий кустарник и цветы ещё не распустились. И эта серая пустыня создавала очень унылый вид, усиливая печальный ритуал.

Рядом с церковью валялись полуразбитые надгробия. Чьи имена там были запечатлены, я тогда не интересовался.

Я не спрашивал, но, скорее всего, бабушка венчалась со своим суженным именно в этой церкви…

В период «развитого социализма» (а может быть, даже пораньше – при недоразвитом социализма) церковь разобрали до кирпичика…

У тамбовских особый говор

Возможно, именно тогда, когда бабушка прислуживала в барской усадьбе Чичериных, дед и заприметил юную Машу (или Марусю, Маньку – не знаю, как он её называл). Поженились они, если судить по дате рождения их первенца, моей мамы (1915), вероятно, в год начала Первой мировой войны. Может, и раньше, так как не исключено, что и до моей мамы у них были дети, да умерли.

Вскоре молодая семья построила себе дом на восточной окраине Сергиевки, за пределами общесельской территории, которую охраняла от вешних вод глубокая канава. Безудержно, как это водилось в те годы, рожали детей: то ли мода была такая, то ли семья нуждалась в рабочих руках, то ли просто потому, что не было презервативов, а иные, доморощенные способы предохранения не срабатывали. Всего бабушка родила тринадцать детей! Но в те годы дети, без всякого медицинского досмотра, умирали массово: то корь, то простуда, то ещё что-то… Выжило только пятеро: две дочки и три сына.

Множество детей – это не только «семейное богатство», но и огромные хлопоты: ухаживать, одеть-обуть, накормить. Поскольку моя мама была старшей, на неё свалились непосильные заботы, особенно после смерти её отца. Бабушка просто не справлялась с большим семейством и хозяйством. Как-то мама призналась мне, что обиделась на бабушку за то, что та не позволила ей учиться. После первой же четверти первого класса, с наступлением холодов, бабушка сказала ей: хватит стаптывать валенки, сиди дома, помогай. И мама, как и бабушка, осталась безграмотной. Всё, чему она научилась за два месяца, это читать, произнося слова по складам. Впрочем, справедливо ли было маме винить в своей неграмотности только бабушку? У неё же были потом многие годы для пополнения знаний. Однако она не нашла в себе силы этим заняться. Да и бабушка тоже.

В начале 1920-х годов большевики объявили в стране ликбез – ликвидацию безграмотности. И правильно сделали, поскольку в безграмотной стране не только социализм, а вообще ничего не построишь. Вскоре на весь мир отрапортовали: безграмотность в стране ликвидирована! Вот только двух безграмотных женщин – бабушку и маму они своей «честной статистикой» почему-то не учли. И это лишь в одном конкретном селе, даже в одной избе. Тотальный ликбез не охватил и многих других неграмотных. Во всяком случае, мне и в середине двадцатого века доводилось видеть людей, которые расписывались в документах крестиком.

Увы, показуха не только тогда была, она и по сию пору остаётся основой идеологии нашего «самого передового в мире государства» – как демонстрация наших впечатляющих достижений. Хотя, разумеется, достижения тоже были. Жизнь ведь развивается не только по велению самодержца или партии. Муравьи вон тоже безграмотные и крохотные, а какие горы строят. Инстинкт устроить свою жизнь у всех живых существ имеется…

Каждый раз, когда я после сравнительно долгого жития на селе возвращался в Москву, столичные дружки надо мной потешались: я говорил по-деревенски. И интонация какая-то странная, и ударения бывали не те, а главное – их смешил мой не московский лексикон. Считали, что говорю безграмотно. Конечно, «чаво» звучало дико. Искажённым казалось москвичам, например, и слово «щикатурка». Произнесёшь его – издевательский гогот. Но так говорили все сергиевские. И так говорила бабушка! Я поначалу обижался.

В памяти всплывают и другие бабушкины выражения. Например, спрашивает: «И куда ты забельшил?» О чём это она? О том, что я что-то так запрятал, «незнамо куда», что и не найти «таперча».

Вспоминается: «Не надо его булгачить». Это она просит не будить, не беспокоить спящего.

Спрашивала: «Гребуешь?». То есть – брезгуешь?

Соглашается: «Таскато!». Это значит – «пускай, ладно, хватит». Слово – удивительное, никаких намёков на его существование я не нашёл в словарях.

«Ты что ж, анчутка, творишь-то?!» – кричит расшалившемуся соседскому мальчугану. Меня анчуткой («чертёнком») бабушка никогда не называла.

«Колготной он», – это про беспокойного, хлопотливого мужичка.

«Не пей холодную воду – опять дохать будешь», – предупреждает меня, чтобы я не застудил горло и не начал кашлять. Слово «дохлый» у Даля есть, а «дохать» – нет.

Или просит: «Принеси беремя соломы». В шестом или седьмом классе, когда мы проходили слова-исключения, оканчивающиеся на «мя», и когда класс исчерпал все свои знания этих слов, я гордо заявил: «А ещё есть слово “беремя”». «Нет такого слова», – отрезала учительница. «Есть!», – попытался я оспорить. Учительница ещё жёстче произнесла «Нет!», и я, побоявшись получить двойку за подрыв авторитета педагога, спорить перестал. Но ведь выражение «беременная женщина» не могло произойти от слова «бремя».

И ещё много других деревенских слов вбивалось в мой лексикон, пока жил в Сергиевке. Всех сейчас уже и не вспомню. А когда вышел «тамбовский» фильм Андрея Смирнова «Жила-была одна баба», я вдруг окунулся в моё детство: эта «неграмотная» провинциальная речь, эти тамбовские словечки, эта интонация! Вот именно интонация, произношение даже обычных русских слов, вызвала всплеск фонетических воспоминаний! Этот фильм про горькую крестьянскую долю, про антоновщину и её разгром, снимался на Тамбовщине, не так уж и далеко от Сергиевки. В массовых сценах были задействованы местные жители, да и исполнители главных ролей, профессиональные актёры старались говорить по-тамбовски. Не только за художественные достоинства этой ленты, но и чтобы снова окунуться в звуки степного детства, я готов её пересматривать снова и снова.

Позже, листая словарь Владимира Даля, я понял, что не только «щикатурка», «беремя», но и многие другие деревенские вообще и бабушкины в частности слова – это региональная и устаревшая общеславянская лексика, законсервированная в деревенской глубинке. Так что дело вовсе не в безграмотности.

И интонационно у сергиевских селян ощущался особый говорок. Как есть окающий нижегородский, окающе-цокающий вологодский и т. д. Даже сейчас, в век сплошной коммуникации и стирания географических, лингвистических и прочих иных рамок благодаря телевидению и кино, я, например, улавливаю сибирский или южный говорок. А меня, во время поездок в отдалённые российские города и веси, вычисляли как акающего москвича.

Как и все сельские жители, бабушка считала себя верующей. Над столом в углу висела икона Божьей матери с лампадкой. Садясь за еду и поев, она непременно крестилась. Делала это молча. И я повторял вслед за ней. В Москве у нас иконы не было и креститься, благодарить бога за пищу – такого правила не было. Заставила бабушка меня это делать, или я просто перенял процедуру, не помню. Никаким молитвам меня не учила. А религиозных книжек в избе не было. Знала церковные праздники, но соблюдала не все причитающиеся обряды. Пасху отмечала, готовила сладкое угощение. Не кулич, он был под запретом. К тому же негде было его освятить. На «родительский день» мы ходили на кладбище. На Троицу отправляла меня нарвать веток, чтобы украсить избу. Как мы отмечали Рождество, не помню. Да и отмечали ли: за окном стужа, в избе, когда печь остынет, холодновато. На Крещение рассказала про иордань. Слово запомнилось своим нерусским звучанием. Это – прорубь для крещения. Вырубали её во льду речки, недалеко от горы, где стояла церковь. Но не простой прямоугольник для купания, а в виде креста.

Бабушка не заставляла меня носить крестик. И вообще никак не принуждала к религиозности. И, когда после первых же дней моей учёбы в школе я твёрдо заявил, что бога нет, она не стала спорить со мной, переубеждать. Время было такое – большевистско-безбожное. А идти против большевистской власти было опасно.

Не будучи сильно обременённой религиозными догмами, бабушка была по-деревенски суеверна. Религия и суеверие – это две стороны одной медали. Они проистекают из страха людей перед всесильной природой и перед слепым случаем. В самом деле, почему на всём огромном пространстве молния ударит именно в твой дом, в твою корову, в тебя самого, наконец? Почему именно твой урожай погиб, пала корова, потерялись овцы?.. Почему именно тебя ограбили разбойники, именно у тебя увели корову? Грешен перед богом? Боишься его суда – помолись. Веришь в суеверия – соблюдай устоявшиеся правила.

А правил было много. В общем-то, они общеизвестны, потому что практически все мы, россияне, вышли из деревни. При этом какие-то суеверия строже соблюдаются, какие-то – не очень. Зависит то семейных традиций.

Крошки со стола нельзя смахивать в ладонь – будешь побираться, милостыню просить, учила бабушка.

Отправляясь в путь, нельзя возвращаться. А если всё же вынужден вернуться – посмотрись в зеркало и скажи про себя плохие слова. Или плюнь три раза через левое плечо.

Не ешь перед зеркалом – красоту проглотишь.

На вопрос «Куда пошёл?» резко отрежут: «На кудыкину гору!» Это чтобы не сглазили.

Встретилась баба с пустым ведром или кошка пересекла тебе дорогу – удачи не будет. Того же ожидай, если надел рубаху, носки или портки наизнанку.

При этом, как и в религиозных делах, бабушка не была уж очень категоричной в суеверии. Это было вроде как дань традиции. Я так и воспринимал – как данность сельской жизни, как солнце днём и дождь летом.

Но один бабушкин суеверный поступок меня озадачил. В начале лета на песчаном берегу реки нашёл жёлудь, уже пустивший корень. Он непременно там засох бы, так как уровень воды в межень неизменно падал. Я пересадил его в наш сад. Но бабушка вдруг резко возразила: если посадим дуб – кто-то из близких умрёт. При всём моём уважении к мнению старших, тем более к бабушкиному, я не мог поверить в эту взаимосвязь: молодой дубок и смерть. Но пришлось от давшего росток жёлудя избавиться. Даже не посмел предложить его кому-либо из соседей. Хотя в Сергиевке, после уничтожения Чичеринской рощи, дуб был редкостью.

В моём нынешнем представлении дуб – это, напротив, олицетворение прочности жизни, дома, семьи. Занимаясь историей садово-парковых комплексов Подмосковья, я видел, что дуб, как и кедр, – непременный элемент усадьбы. Он живёт сотни лет. В Москве и Подмосковье есть экземпляры, которые росли ещё в эпоху Петра Первого. Их мог видеть Александр Пушкин, а они – его. Так почему же возле своего жилья не сажать этот символ прочности?

За что любят бабушек

Я любил бабушку. А за что – сам не знаю. Ни за что конкретно. За многое. За то, что она была такой: заботливой, но ненавязчивой; строгой, но доброй, неграмотной, но культурной в быту – никогда не употребляла крепких выражений, никогда не кричала; была чистоплотной – насколько это возможно в деревенской избе безо всяких удобств, с земляным полом, без бани, порой и без мыла, да при таком обширном хозяйстве; никогда не видел с растрёпанными волосами – всегда причёсана и всегда в платке… Я никогда не слышал от неё упрёка, как это бывает в семьях, за то, что сижу на её шее, что ей приходится слишком много внимания уделять малолетке.

Она, в отличие от многих нынешних бабушек, не пыталась меня подкупить какими-то подарками. Да и что она могла тогда подарить? Очень редко, в соответствии с сельскими традициями, готовила что-то праздничное. Не знаю, к какому, – пекла фигурки птиц и зверушек. И в одну из них вкладывала монетку. На счастье. Разумеется, «счастье» всегда доставалась мне. К тому же бабушке было опасно нечаянно куснуть монетку – лишилась бы одного из немногих оставшихся зубов.

О её трудолюбии и говорить излишне: без этого она не выходила бы свору малых ребят, не держала бы такое разностороннее хозяйство. Просто не выжила бы.

И что особенно было ценным у неё – это отсутствие каких-либо встречных требований и жалоб при потрясающей, захватившей всю её жизнь заботе о внуках и правнуках. Я ни разу не слышал от неё жалобы, даже намёка на усталость, на чрезмерную занятость. До последнего вздоха она возилась с детишками, не щадя себя и не ожидая благодарности.

Возможно, в этом и сказалось её воспитание, точнее влияние на меня, что не «воспитывала» криком и кнутом, что не унижала будущего мужчину мелочной ежеминутной опекой и понуканием, что, несмотря на свою занятость, заботилась обо мне, что трудилась с утра до ночи не жалуясь, и своим примером меня к этому приучала…

Так сложилось в её и моей жизни: я несколько лет и зим прожил с ней в Сергиевке. Сначала – втроём, а после отъезда её младшего сына Миши в Москву, и вовсе вдвоём.

Стар и млад поддерживали друг друга в военное и послевоенное лихолетье. Трудностей было много. То не хватало топлива, то – корма для скотины, то – пропитания для нас. Иногда, чтобы продержаться до урожая, переходили на «подножный корм» – лебеду, крапиву. Ели жмых… Хотя, конечно, наше деревенское житьё не сравнить было с городским: всё-таки огород и животные спасали от голодухи.

Были и сезонные сложности. Мы вместе выживали в зимнюю стужу, когда неистовые степные ветры пронзали стены и окна своими холодными струями, пытались сорвать нашу избу с насиженного места, засыпали нас снегом так, что порой еле открывали наружную дверь. Село становилось безлюдным, собаки, налаявшись ночью, замирали, на дороге – ни следа, ни санного, ни человечьего, ни звериного, и, казалось, наша изба на окраине – одна в этом белом безмолвии.

Мы настолько привыкли к пустоте сельского пространства, что однажды я чуть не попал… под колёса грузовика.

Зимой, когда лёд на Вяжле крепчал, я часто ходил в школу прямо по реке. Так короче. И в тот изумительный зимний день – с крепким морозом и очень ярким солнцем – я отправился на занятия по этому более короткому пути. Правда, накануне выпал густой снег, и валенки вязли в пушистом ковре. Но настроение было приподнятое: вокруг всё искрилось, сверкало.

Увлечённый борьбой со снежным месивом и слепящим солнцем, я не услышал накатившего на меня сзади грузовика. Да откуда он мог взяться в нашей глуши в такую пору?

В те годы даже летом автомобиль – редкость. Скорее самолёт можно было увидеть: до Кирсанова недалеко, там была лётная часть. И, кстати, первый в жизни реактивный самолёт я увидел именно в Сергиевке. А однажды небольшой самолёт сел прямо возле деревни, на лугу. Он прилетал за больным парнем. Тогда до нас было легче добраться по воздуху, чем по земле. Так что, когда в Сергиевку впервые заехал сверкающий «Москвич», мальчишки со всего села бегали за ним, стараясь рассмотреть, а то и пощупать. Трактора видели, а легковушку – нет. Но то явление произошло сухим летом, а тут – зимой! Грузовик!

Бабушка сказала потом, что, выйдя из избы, смотрела, как я плетусь по заснеженной реке. Видела, как неожиданно мне вдогонку из-за крутого поворота выскочила тёмная громадина. По пушистой гладкой дороге автомобиль двигался почти бесшумно, к тому же мои уши были плотно закрыты шапкой, завязанной под подбородком. Я действительно не слышал грузовика, я «услышал» бабушкин сигнал об опасности. Она не кричала. Да я бы и не услышал с такого расстояния. Это был её неслышимый зов отчаяния, была мольба к небу. Я до сих пор уверен, что этот беззвучный позыв дошёл до моего сознания и заставил меня оглянуться. Вот и не верь во флюиды…

Я тут же нырнул в сторону, в снег. Машина промчалась, даже не притормозив. То ли шофёр, ослеплённый встречным солнцем, не заметил единственное тёмное пятнышко в белом речном коридоре, то ли было уже поздно, а резкое торможение могло развернуть грузовик, и он бы точно меня задел. Что пережил водитель, конечно, не знаю, он так и не остановился. Машину-призрак я больше не видел, промчалась мимо нашего села куда-то дальше. У бабушки, полагаю, прибавилось седых волос. Я же отряхнулся, вытер лицо от растаявшего на нём снега и поплёлся в школу…

К зиме бабушка готовилась тщательно. Наглухо закрывала дверь в горницу. В оставшейся жилой части дома – на три четверти закладывала два и без того маленьких окошка досками, а между досок и стёклами насыпала мякину. Не менее трети площади занимала русская печь с лежанкой. Рядом – кочерга, ухваты… Пола в этой части не было. То есть он, конечно, был, но земляной. На этой утрамбованной за десятилетия жизни земле (возможно, это был специально подобранный грунт: чёрного цвета, как тамбовский чернозём, но плотный – возможно, добавили глину, песок, что-то ещё) стояли дощатый стол на восемь едоков, две лавки возле него, ещё одна лавка возле печки. На стене напротив печки висела примитивная полка для посуды. Керосиновая лампа на столе. В углу над столом – икона богоматери, бабушкиной тёзки. Лампадки. По углам под потолком – ладанки, вырезанные из бумаги крестики; так бабушка защищала дом от нечистой силы. Вот и весь интерьер.

Пространство небольшое, но для двоих-троих достаточно. К тому же чем меньше кубатура, тем легче поддерживать тепло. А это была очень серьёзная проблема для безлесного степного села – дефицит топлива. Угля у нас не было, дров – тоже. Использовали кизяки – коровий помёт, а в основном – солому. Надо было очень расчётливо её тратить, чтобы на весь сезон хватило – и дом отапливать, и еду готовить, и даже в корм скоту добавлять, на одном сене до лета не проживёшь.

Экономно надо было тратить и керосин. Об электричестве тогда и не мечтали. Правда, в начале 1950-х годов:

Вдоль деревни от избы и до избы
Зашагали торопливые столбы,
Загудели, заиграли провода, —
Мы такого не видали никогда.

Эти слова Михаила Исаковского, ставшие песней, вспомнились мне как нельзя кстати. Действительно, «мы такого не видали никогда».

Помню, восстановили разрушенную половодьем плотину. Народу собрали много. Наверно, и из соседних деревень привлекли мужиков. Кормили всех здесь же: варили, насколько я помню, кулеш. В огромном котле. И кипятили воду – на чай. Вбивали сваи с помощью бабы. Это – старинное копровое сооружение. Один конец каната привязывается к бабе (металлической болванке), а другой перехлёстывается через колесо и за него тянут мужички, поднимая бабу над сваей. «Эй, ухнем! Сама пойдёт…» Баба в свободном падении ударяла по свае, и та послушно поддавалась, помаленьку углубляясь в дно. Мы останавливались, наблюдали. Сваю заколотят – перекур. Нас кулешом угощали…

Для монтажа и наладки энергооборудования прибыл инженер. Его поселили в какой-то временно пустующей избе. Мы были рады, что появились городские дети, почти наши ровесники, – сын Рудик и дочь Светка. Культурные, чистенькие, по-городскому одетые (я этим никогда не отличался, я был свой, такой же «деревенский»). Наступили каникулы, делать было нечего, и мы крутились возле их избы. Однако инженеровы отпрыски нас не баловали своим вниманием. То ли отец дал такой наказ, боясь, что мы их вовлечём во что-то нехорошее, то ли сами детки видели, что мы им не ровня и относились к нам свысока…

Поставили столбы, в каждый дом протянули провода, и в избах загорелись «лампочки Ильича». Это так большевики, в пропагандистских целях, поименовали лампочку накаливания, изобретённую, как известно всем школьникам, русским инженером Александром Лодыгиным ещё тогда, когда Ильич только на дневном свете появился.

Возле мини-ГЭС повесили репродуктор, который было слышен даже в бабушкином дворе, на противоположном конце села. Особенно хорошо звук распространялся по руслу реки.

Радость была недолгой. Воды не хватало. Её забирали для орошения колхозных полей во время засухи. Жара на Тамбовщине была постоянной спутницей лета. Зимой тем более попуски не делали. Так что вся надежда оставалась на керосин.

Но и его не хватало. Да и дорог он был для безденежных сельских обитателей. Керогазом или керосинкой практически не пользовались. Но я уже начал учиться, домашние уроки делал, книжки читал – требовался свет. А зимой темнеет рано. К такой трате керосина бабушка относилась терпимо. Не корила, не говорила, что зря его сжигаю. Иногда зажигали лучины, но их приходилось часто менять, а сухих дров для хороших лучин не хватало.

Была проблема и со спичками. Фабричных спичек обычного, ныне традиционного размера, не хватало. В деревне это было дефицитом. Бабушка делала спички из лучин, обволакивая головки серой. Зажигались они с трудом. И коробок городских спичек всегда был желанным подарком. Когда мои родители присылали из столицы посылку, в ящичке вместе с сахаром, сушками, нитками и прочим дефицитом всегда лежал коробок спичек.

Зимой, хотя печь и протоплена, но на земляном полу холодновато. Забираюсь на печь, к бабушке под бочок. Прошу: «Бабушка, расскажи сказку». Начинает, сбивается: «Нет, я не умею, вот жаль, дедушка твой не дожил, он много сказок знал». Беру на печь книжку и лампу. Читаю вслух. Замечаю, бабушка закрыла глаза. «Бабушка, – толкаю её в бок, – да ты не спи, слушай…» «Да, я не сплю, я слушаю». Но через минуту раздаётся осторожный храп: она же, бедная, за день так намается с хозяйством – накорми и напои скотину, убери за ними, растопи печь, что-то свари в чугуне… А уже с первыми петухами, этот часа в четыре ночи, надо вставать, доить корову…

Ещё заботы о внуке: связать носки и варежки, или заштопать их – опять сорванец продырявил…

Овец держали не только для мяса, но и для шерсти. Хотя мороки с ней было много. Надо было избавить от репейника, череды и прочих вредных растений, в изобилии цепляющихся за овечек. Из очищенной шерсти бабушка выделяла небольшой комок – кудель. Привязывала её к вертикальной доске прялки, садилась на горизонтальную – донце, защипывала начало нити, наматывала её на веретено, и пошла работа. Одной рукой скручивает нить, другой – вращает веретено. Случится обрыв, бабушка соединяет концы и снова прядёт. А обрывалось часто…

Пыталась учить прясть меня. Но руки не слушались. Веретено «убегало», нить постоянно рвалась. Бабушка в принципе терпеливая, но было жалко терять время. И занимала меня более лёгким – распутывать нить. С веретена, по мере его заполнения, надо было пряжу снимать. Я растопыривал руки, бабушка сматывала на них нить, а уже с рук снимала на клубок.

Крупные вещи бабушка не вязала. Некогда было этим заниматься. Тратила время только на то, без чего не прожить: вязала носки, варежки… И для меня, и для своих детей, что разъехались по стране в поисках счастья.

А как помыть ребёнка в зимнее время? Это летом раздолье – купайся в речке хоть по десять раз в день. Зимой сельских детей практически не купали. Ну, может, один-два раза. Не знаю почему, но в нашем селе никто не имел отдельно стоящей бани, как это обычно водится в русских селениях. Из-за нехватки строительного леса? Дров?

На тихой Вяжле

После долгой зимы весне радовались, как большому подарку. Разве не подарок? Теплеет в доме, в школе, на улице, меньше тратится топлива и керосина, ближе огородный урожай. Бывало, сидишь на подсохшей завалинке, подставляешь лицо ласковым лучам весеннего солнца, и ни о чём не хочется думать, не хочется даже шевелиться – так истосковался за зиму в замкнутом пространстве тесной избы по естественному теплу и свету.

Однако весна приносила не только тепло, но и опасность.

Наша изба, крайняя в селе, стояла на крутой излучине реки, и когда тихая, ленивая летом Вяжля вдруг быстро вспучивалась от весенних вод, то заливала не только наш огород, но и всю долину. А лавина льдин прямёхонько устремлялась на нашу ветхую постройку, неистово била по её бревенчатым бокам. Какой-то весной напор был столь велик, что изба задрожала, готовая развалиться по брёвнышку. Мы проснулись среди ночи, и я увидел, что бабушка не на шутку испугалась, крестилась, призывая Бога и Пресвятую Деву Марию пережить эту напасть. Но, проверив наш дом на прочность, Вяжля успокоилась и устроила нам своими льдинами круговую осаду.

Ночью было страшно, а солнечным днём я шаловливо прыгал с одной икры (так на Тамбовщине называют льдины) на другую, путешествуя как по Северному Ледовитому океану. Ещё было интересно рассматривать льдины – они не такие уж однообразные, как кажутся издалека. Некоторые – как бы слеплены из вертикальных полупрозрачных прутьев, другие – из крупных кусков с замысловатым внутренним рисунком. Или в разных условиях они рождались, на разной глубине, или по соседству с разными подлёдными струями воды?

А ещё был соблазн пососать кусочек этого природного мороженого. Но бабушка запрещала: и опасность застудить горло, и во льду могла быть грязь, зараза, утверждала она.

Подобный весенний бунт смирной Вяжли бывал и раньше. Вот как описывает восьмого апреля 1889 года в своём дневнике схожую ситуацию Михаил Андреевич Заверячев, управляющий имением Боратынских Ильиновкой. Цитирую по той же книге Марины Климковой «История усадьбы Боратынских» (стр. 75):

«…В 4 ч. вечера я заметил, что вода стала значительно прибывать, поспешил на мельницу и глазам моим представилась следующая небывалая картина: сажен 100 выше места, что из Ильиновки, остановились 2 громадные льдины, загородили всю реку, и к ним стал собираться лед, он стоял сплошной массой вплоть до середины Сергиевки и так туго и плотно наставлен, что вода рекой не шла, а пошла улицей в Сергиевке… шедшим по мельничному двору льдом сбило… мост, сшибло со столбов маленький амбарчик, в котор[ом] было 10 чет[вертей] пшена и 100 п[удов] муки; лед громил и мукомольный амбар, но он хотя и ветх, но устоял. Плотину размыло не шибко…

…Сергиевские крестьяне приготовлялись к воде и убирали хлеб и пожитки на подмостья по примеру прошлых лет, но вода обманула их, она поднялась выше прежних и встала 1/2 аршина и затопила».

Своим разливом Вяжля приносила не только опасность, но и незапланированную радость. Однажды она в осеннее половодье затопила всю долину, все луга и огороды в низинке. И сразу ударил мороз. Образовался гигантский каток. Я ездил по нему на снегурках «под парусом»: распахивал пальто и сотни метров катил по ветру!

При всей моей дисциплинированности, я был ребёнком подвижным, шаловливым. И трудно сказать, кто за кем присматривал: то ли я за больной бабушкой, как поручала мне мама, то ли она за внуком-непоседой. А вариантов, когда я мог пострадать и тем принести боль бабушке, было немало.