banner banner banner
Чумные ночи
Чумные ночи
Оценить:
Рейтинг: 3

Полная версия:

Чумные ночи

скачать книгу бесплатно


Вернувшись в резиденцию губернатора, доктор Нури столкнулся в дверях с колагасы. Тот нес на почтамт письмо, которое только что написала и запечатала Пакизе-султан.

Тем вечером супруги впервые за время совместной жизни поужинали наедине и весьма скромно. Повар губернаторской кухни принес им пирожки и йогурт. И доктору Нури, и Пакизе-султан было не по себе – из-за стесненных условий и опасения, не заразились ли они чумой; крысоловки, расставленные у стен, тоже действовали на нервы. Оба понимали, что безмятежные, тихие дни, наступившие для них после свадьбы, остались позади. Проспект Хамидийе и окрестности гавани до десяти часов вечера кое-как освещались керосиновыми фонарями. Когда же улицы погрузились в темноту, супруги подошли к окну и долго смотрели на таинственный силуэт Арказа, слушая доносившийся с берега легкий плеск волн, шуршание ежей в саду и стрекот цикад.

Ранним утром следующего дня дамат Нури встретился в здании карантинной службы с выпущенным из тюрьмы доктором Илиасом.

– Бонковский-паша был мне ближе отца… – проговорил доктор. – А меня бросили в тюрьму как подозреваемого, будто я мог иметь какое-то отношение к его убийству. Это же тень на моей репутации, как они об этом не подумали?

– Но теперь-то вы на свободе.

– Об этом написали стамбульские газеты. Чтобы оправдаться, я должен немедленно вернуться в Стамбул. Известно ли его величеству о том, что меня удерживают здесь?

Прежде чем поступить в распоряжение Бонковского, доктор Илиас, уроженец Стамбула, был ничем не примечательным терапевтом. Став по стечению обстоятельств помощником главного санитарного инспектора и объездив всю империю, он обрел известность, начал писать для газет статьи о здравоохранении, эпидемиях и гигиене. Ему платили весьма высокое жалованье. Пять лет назад он женился на Деспине, гречанке из довольно богатой стамбульской семьи. По представлению Бонковского Абдул-Хамид наградил его орденом Меджидийе. Жестокое убийство главного санитарного инспектора в одночасье положило конец этой интересной и счастливой жизни.

Дамат Нури мельком подумал, что доктору Илиасу не раз случалось вместе с Бонковским удостаиваться аудиенции у его величества, так что, должно быть, он видел Абдул-Хамида чаще, чем муж его племянницы. (Дамат Нури встречался с султаном всего три раза.)

– Разумеется. Его величество изволил распорядиться, чтобы вы остались на острове и помогли нам пролить свет на это чудовищное злодеяние.

В тот день после полудня доктору Илиасу подбросили анонимную записку, предупреждавшую, что он будет убит следующим.

– Писульку эту состряпали лавочники, не желающие карантина, – заявил губернатор. – Решили воспользоваться удобным случаем, вот и всё. Нисколько в этом не сомневаюсь.

Затем, желая приободрить перепуганного Илиаса-эфенди, Сами-паша распорядился переселить его из ветхого особняка, где по-прежнему жил врач и куда подбросили записку, в гостевой дом при гарнизоне. Там повсюду стояли крысоловки, и оттого риск заразиться выглядел меньше, да и вообще было безопаснее. Возможные убийцы остались далеко.

В тот день дамат Нури и доктор Илиас (а также колагасы и приставленная властями охрана), как и намечалось губернатором, а также главой карантинной службы, отправились в бронированном ландо по больницам. В Арказе их было две: официально еще не открытая, маленькая и плохо оборудованная «Хамидийе», где лечились военные и состоятельные мусульмане, и построенная стараниями греческой общины больница Теодоропулоса. Называлась она так, потому что деньги на строительство дала семья Стратиса Теодоропулоса, уроженца Измира, который в свое время разбогател на торговле мингерским мрамором. В этой больнице было тридцать коек. Как и «Хамидийе», она служила также приютом для бедных, бездомных и немощных. Горожане любили отдохнуть в благоухающем лимоном больничном саду, поскольку оттуда открывался замечательный вид на крепость. С началом эпидемии в больницу Теодоропулоса стали волей-неволей приходить и мусульмане, у которых не было другой возможности показаться врачу.

У дверей доктор Нури увидел толпу встревоженных горожан. Три дня назад, когда число больных чумой начало увеличиваться, посредине самой большой палаты поставили ширму, чтобы отделить их от остальных пациентов. В короткое время часть, предназначенная для зачумленных, стала более многолюдной и теперь оказалась переполнена недавно поступившими больными. Они громко бредили, их рвало, порой кто-нибудь начинал кричать от невыносимой головной боли или биться, словно безумный, в предсмертных судорогах. Все это, конечно, пугало больных по другую сторону ширмы. Что же до бездомных, нищих и стариков, то большинство из них за последнюю неделю разбрелись кто куда. Директор больницы, пожилой доктор Михаилис, рассказал дамату Нури и доктору Илиасу, что между обычными больными, страдающими, скажем, астмой или заболеваниями сердца, и отчаявшимися, обезумевшими от страха зачумленными то и дело вспыхивали стычки из-за коек, в которые втягивались и родственники.

Радушно поприветствовав гостей, доктор Михаилис признался, что до последнего не верил, будто имеет дело с чумой. Поначалу он ждал результатов лабораторных анализов, а тревожные признаки: жар, рвоту, учащенный пульс, слабость и истощение – хотя и принимал всерьез, но находил похожими на симптомы холеры.

С больными доктор Михаилис обращался строго, однако выражение его лица говорило: «Не волнуйтесь, справимся!», и оттого пациенты доверяли ему, показывали налитые гноем бубоны на шее, в подмышках, в паху и из последних сил молили его подойти к своим койкам. Еще в палате находился доктор Александрос из Салоник, молодой человек с густыми бровями.

От него доктор Нури узнал, что старик, который постоянно впадает в сонное забытье, а если на несколько минут просыпается, то начинает стонать и плакать, – рыбак (рыбацкий пирс и квартал, где жили рыбаки, находились рядом с пристанью, с которой когда-то отгружали мингерский мрамор), пришедший в больницу два дня назад. Работающий в палате санитар рассказал, что находящаяся в полубессознательном состоянии пожилая женщина, тихо близящаяся к смерти, приходится сидящему рядом мужчине с заплаканными глазами не женой, а сестрой; в первый день больную безостановочно рвало, а вчера она, как и многие другие пациенты, непрестанно бредила. Жар и бред наблюдались у всех больных. Один из них, портовый грузчик, встал с койки, но идти не смог: сделал два неверных шага, качаясь, будто пьяный, и рухнул обратно. Доктор Илиас уделил этому упорному человеку немало времени, желая вернуть ему надежду, волю к жизни и стремление выйти на свежий воздух; он даже предложил недужному полюбоваться в окно на замечательный вид и сказал, что навершия башен похожи на забавные колпаки.

У всех больных глаза наливались кровью, нестерпимо болела голова, начинались странные подергивания конечностей. Некоторых одолевали страхи, подозрительность, тревога; другие время от времени совершали непроизвольные движения: крутили головой из стороны в сторону (как сидящий у окна таможенный чиновник) или словно бы пытались вскочить с койки (как мастер-гончар, владелец лавки на проспекте Хамидийе, у которого из глаз все текли слезы). У большинства больных на шее, за ушами, в подмышках или в паху было по нарыву величиной с половину мизинца – то, что европейцы называют бубоном. Однако, по уверениям врачей, у некоторых пациентов никаких бубонов не было, но тем не менее наблюдались жар, сонливость, слабость, за которыми вдруг наступала смерть – или же исцеление.

У одного тощего, кожа да кости, больного (кровельщика) так пересохло во рту, что язык не ворочался и бедняга лишь время от времени издавал непроизвольные, бессмысленные звуки. Иные отчаянно чего-то добивались, и доктор Нури пытался понять, чего именно. Да, бубон можно было вскрыть и дать выход гною, чтобы на некоторое время человеку стало лучше, чтобы к нему вернулись силы. Все больные, даже те, кому эта операция пока не требовалась, просили о ней, но это не было лечением. Пациенты, у которых начинался приступ, от боли порой так крепко вцеплялись в свои пропитанные потом и блевотиной простыни, что казалось, будто их кожа и ткань становятся единым целым. Иногда недуг вызывал неутолимую жажду, заставляя кое-кого из врачей принимать его за холеру. Стоны, крики боли и тяжкие вздохи сливались в один нескончаемый гул, словно бы набухавший от пара, что валил из котла у входа в больницу, где постоянно кипятили воду, и висящего в воздухе страха смерти.

Работая в Хиджазе и наблюдая бедных, невежественных паломников с Явы, из Индии и других уголков Азии, которых англичане и за людей-то не считали, доктор Нури стыдился сознавать себя образованным, знающим французский язык человеком. Теперь же совесть его тяготило сознание того, что он ничем, кроме пустых утешений, не в силах помочь несчастным, понимающим, что они подхватили смертельную заразу, – утешений тем более лживых, что ему известно: впереди их ждут еще более тяжелые дни.

В больнице «Хамидийе», куда врачи отправились затем, положение дел мало чем отличалось. Доктор Илиас, несмотря на боль утраты и страх, внимательно осматривал всех больных и сочувственно выслушивал их жалобы. Это тронуло дамата Нури.

Но когда они остались наедине, доктор Илиас проговорил:

– Долго так тянуться не может. Меня тоже убьют. Прошу вас, не забудьте, что его величество хочет, чтобы я как можно скорее вернулся в Стамбул!

Когда ландо направилось в сторону аптеки Никифороса, доктор Нури, желая посмотреть, что происходит на улицах города, попросил кучера ехать дальней дорогой. Удивительно и странно было видеть, что вокруг отелей на улицах, ведущих к гавани, по-прежнему течет обычная жизнь в европейском стиле, что мингерцы преспокойно сидят в кафе, закусочных, парикмахерских, вместе над чем-то смеются, строят планы пойти на рыбалку или совершить какую-нибудь торговую сделку. Когда ландо въехало в квартал Вавла и доктор Нури увидел весело бегающих по пыльным, неухоженным переулкам босоногих ребятишек, ему показалось, что он попал в прожаренный солнцем город где-то далеко на Востоке.

Аптекарь Никифорос сразу начал с того, что никаких неулаженных финансовых споров в связи с концессией и компанией между ним и покойным Бонковским не было.

Не стал ходить вокруг да около и доктор Нури.

– Как по-вашему, кому было выгодно убить Бонковского-пашу? – спросил он.

– Не все убийства совершаются из соображений выгоды. Иногда убивают, оказавшись в безвыходном положении перед лицом несправедливости, а бывает, что человек становится убийцей просто в силу стечения обстоятельств, заранее этого не замышляя. После того, что произошло с паломничьей баржей, крестьяне из деревень Чифтелер и Небилер, которым по приказу господина губернатора пришлось посидеть в тюрьме, и завсегдатаи текке Теркапчилар ненавидят врачей и все, что связано с карантином. Кто-нибудь из них мог прийти в город, чтобы продать яиц, случайно увидеть Бонковского в Вавле и куда-нибудь его заманить. Я намекнул своему дорогому другу, что ему следовало бы сходить в Герме и Вавлу, посмотреть, что там и как. Убийцам, очевидно, это было известно, потому-то они и подбросили труп сюда, рассчитывая, что меня заподозрят.

– Да, вы один из подозреваемых, – подтвердил доктор Нури.

– Но это все подстроено, – вознегодовал аптекарь и повернулся за поддержкой к доктору Илиасу.

– Я предупреждал его, чтобы он не ходил в те кварталы один, – заговорил тот. – Раньше, в других городах, где мы боролись с заразой, Бонковскому-паше уже случалось ходить по улицам, если он не был удовлетворен тем, что ему показывали люди губернатора или глава карантинной службы.

– Зачем?

– На самом деле ведь ни одному губернатору или мутасаррыфу, ни одному богачу, торговцу не хочется, чтобы вводили карантин. Никто не расположен признавать, что всегдашняя привольная жизнь закончилась и он может даже умереть. Люди сопротивляются карантинным мерам, нарушающим их покой, отрицают, что вокруг гибнут им подобные, даже злятся на умирающих. Но, видя перед собой знаменитого главного санитарного инспектора и его помощника, они понимали, что положение дел и в самом деле очень серьезное, раз это заметили из Стамбула. Но здесь вышло иначе. Здесь нам не дали ни с кем встретиться.

– Эти меры были приняты по настоянию его величества, – напомнил дамат Нури.

– Бонковского-пашу весьма обеспокоили эти меры, – вставил аптекарь Никифорос. – Остров, где скрывают случаи смерти и замалчивают вспышку эпидемии, очень сложно подготовить к введению карантина. Тем более что здесь существует сила, готовая убивать карантинных врачей. Все мы теперь вправе страшиться следующего убийства.

– Не бойтесь! – успокоил фармацевта дамат Нури.

От этих опасений аптекаря и доктора Илиаса ему сделалось не по себе, даже как-то совестно: он чувствовал, что греки правы и у них куда больше оснований опасаться за свою жизнь, чем у мусульман. Поскольку эта книга, в конце концов, сочинение историческое, я не вижу ни малейших препятствий для того, чтобы уже сейчас сказать: интуиция не обманула дамата Нури и читателям, увы, предстоит увидеть, что не только аптекарь Никифорос и доктор Илиас, но также стамбульский художник будут убиты по политическим мотивам.

Фармацевт перевел разговор на достоинства своих товаров, образцы которых собирался подарить доктору Нури, и, обратив его внимание на этикетки «La Rose du Mingu?re» и «La Rose du Levant», завел, как и замыслил заранее, речь о друге юности Бонковского, художнике-армянине Осгане Калемджияне, а заодно и о полотнище, конфискованном Сами-пашой.

– Подумайте только, господин губернатор вообразил, что это флаг!

В тот день, вернувшись в резиденцию губернатора, врачи встретились с Сами-пашой, и этот последний сухо объявил им, что рекламный стяг аптекаря Никифороса будет возвращен владельцу, как только Карантинный комитет соберется на заседание. Затем беседа была прервана: губернатору сообщили о внезапной смерти одного из его секретарей.

Вечером того же дня в маленькой изящной церкви Святого Антония была отслужена заупокойная месса по Станиславу Бонковскому. Хотя от султана поступила телеграмма с соболезнованиями, а стамбульские газеты опубликовали некрологи, воздающие обильную дань заслугам покойного, греческие журналисты не пришли, и церемония оказалась скромной и малолюдной. Родственники покойного не смогли приехать из-за чумы. Присутствовали пожилые члены местной католической общины и обосновавшийся на Мингере сын польского офицера, перешедшего на службу Османской империи. Больше всех горевал на похоронах доктор Илиас, расплакавшийся над окруженной красными розами могилой.

Глава 15

Теперь, чтобы прояснить некоторые моменты нашей истории, мы должны вернуться на три года назад и рассказать о событиях, которые продолжали отзываться для губернатора Сами-паши политическими трудностями и тревожить его совесть. Речь идет о так называемом восстании на паломничьей барже.

В 1890-х годах великие державы, дабы остановить распространение холеры из Индии по всему миру через Мекку и Медину, среди прочих мер ввели десятидневный карантин для кораблей, плывущих из Хиджаза. В особенности настаивали на нем страны, чьи колониальные владения были населены мусульманами. Так, французы, не доверявшие карантинным мерам, применяемым в Хиджазе османскими властями, заставляли хаджи, возвращающихся во французскую колонию Алжир на пароходе «Персеполис» компании «Мессажери маритим», выдерживать еще один карантин, прежде чем отпустить их в родные города и деревни. Прибегали к этой предосторожности – на всякий случай – и османские власти, также не полагавшиеся на собственную карантинную службу в Хиджазе. Вскоре Стамбульский Карантинный комитет Стамбула ввел дополнительный карантин по всей империи, даже для тех судов, над которыми не развевался желтый флаг и на которых не было больных пассажиров.

А между тем необходимость ждать еще десять дней, прежде чем оказаться на родине, вызывала озлобление у хаджи, возвращавшихся из тяжелого, мучительного путешествия, во время которого погибли многие их товарищи. (В то время считалось обычным делом, если в пути умирал каждый пятый паломник из Бомбея и Карачи.) Поэтому карантинная служба призвала себе на помощь людей с оружием; во многих случаях врачи требовали, чтобы их сопровождали полицейские или солдаты. На маленьких островах, таких как Мингер, и в некоторых провинциальных портах, где не хватало карантинных помещений или же сложно было обеспечить их охрану, в качестве места для изоляции использовались арендованные задешево старые, ржавые шхуны или баржи. Иногда эти суда, как было принято, скажем, на Хиосе, в Кушадасы[80 - Кушадасы – город в Турции, на побережье Эгейского моря.] и Салониках, отводили в какую-нибудь далекую бухту или ставили на якорь у пустынного берега, на котором разбивали армейские палатки.

Паломникам, спешащим добраться до дома, такой дополнительный карантин очень не нравился. Некоторые из них, сумев живыми вернуться из хаджа, умирали в эти последние десять дней. Между паломниками и врачами греческого, армянского и еврейского происхождения возникали трения и конфликты. Причиной тому, кроме карантина как такового, был еще и карантинный сбор. Кое-каким богатым и ловким паломникам удавалось, всучив докторам взятку, улизнуть в самом начале карантина, что обессмысливало его и еще больше раздражало оставшихся.

Однако промашка, допущенная три года назад властями Мингера, вызвала настоящий бунт против карантина, по своим ужасным последствиям не имевший себе равных в истории Османской империи. А дело было так. Из Стамбула пришла телеграмма, запрещающая пароходу «Персия», который следовал под британским флагом, входить в гавань Арказа. Начальник карантинной службы доктор Никос отыскал старую баржу, на нее пересадили сорок семь паломников с «Персии» и отбуксировали в бухту на севере острова, где баржа встала на якорь. Укромный залив, окруженный неприступными горами и скалами, сочли пригодным для карантина, поскольку он мог служить для паломников своего рода естественной тюрьмой. Однако те же самые горы и скалы затрудняли доставку им продовольствия, чистой воды и лекарств.

А тут еще разразилась буря, из-за которой не удалось вовремя разбить на берегу палатки для врачей и солдат, а также для хранения медицинских материалов. Хаджи, едва живые после пяти дней качки на штормовых волнах, остались без еды и питья. Затем началась невыносимая жара. Большинство среди паломников составляли пожилые бородачи, зажиточные крестьяне, владельцы оливковых рощ и небольших хозяйств, впервые совершившие путешествие за пределы острова. Попадались среди них и молодые люди, помогавшие в пути своим отцам и дедам, тоже бородатые и очень набожные. Родиной весьма значительной их части были горные деревни Чифтелер и Небилер, на севере острова.

Через три дня на переполненной барже вспыхнула холера. И без того изможденные паломники мерли: каждый день с жизнью прощались один-два человека. Сил противостоять болезни у них уже не осталось. А между тем ни чиновников, ни докторов, по чьей милости они здесь оказались против своей воли, видно не было, и это выводило из себя даже самых смирных и пожилых хаджи.

Два врача-грека, которые в конце концов добрались до карантинного лагеря, за три дня перевалив через горы верхом, не спешили подниматься на баржу и осматривать разъяренных паломников – понимали, что судно превратилось в помойную яму и рассадник заразы. Многие пожилые, обессиленные хаджи не понимали, зачем их тут держат, но чувствовали, что умирают, и им не хотелось, чтобы перед смертью их поливали дезинфицирующей жидкостью врачи-христиане с козлиными бородками, в странного вида очках. Правда, оба пульверизатора, доставленные в карантинный лагерь с таким трудом на лошадях, сломались в первый же день. Между паломниками порой разгорались ссоры. «Сбросим трупы в море!» – говорили одни. «Нет, это наши родственники, мученики, похороним их у себя в деревне!» – возражали другие. Так они впустую тратили силы на споры.

Эпидемия все не прекращалась, вокруг баржи плавали трупы, объеденные рыбами и птицами, и похоронить их не было никакой возможности. Это и стало причиной того, что в конце первой недели на барже вспыхнуло восстание.

Сначала разгневанные хаджи скрутили и сбросили в море двух приставленных к ним солдат. Те не умели плавать, как и сами паломники, да и вообще львиная доля мусульман Османской империи, и один из караульных утонул. В ответ на это губернатор Сами-паша и начальник гарнизона решили примерно наказать мятежников.

Тем временем молодые паломники подняли якорь, и, как ни странно, вместо того чтобы сесть на скалы, ветхая баржа через некоторое время уже болталась, словно пьяная, в открытом море. Спустя полтора дня течение принесло посудину в другую бухту, западнее первой, где баржа села-таки на скалы и набрала в трюм воды. Обессиленные хаджи не смогли сразу выбраться на берег и разбрестись по своим деревням. Если бы они это сделали, инцидент, несмотря на гибель солдата, возможно, был бы предан забвению. Но они продолжали сидеть на барже, переполненной гниющими трупами, и никак не могли расстаться со своими узлами, привезенными из дальних стран подарками и бутылками с водой из источника Замзам, зараженной холерными вибрионами.

Военный отряд, который по распоряжению губернатора следил с берега за перемещениями баржи, через некоторое время занял позиции на окружающих бухту скалах, и командир приказал паломникам сдаться, вернуться к соблюдению карантинных правил и не пробовать сойти на берег.

Трудно сегодня сказать, в полной ли мере был осознан этот приказ, но хаджи пришли в страшное волнение. Они поняли одно: сейчас их снова посадят на карантин, и теперь-то уж они все точно умрут. Карантин был для них дьявольским изобретением коварных гяуров[81 - Гяур – презрительное именование иноверца.], желающих наказать оставшихся здоровыми хаджи, замучить их до смерти и прикарманить их деньги.

В конце концов те из паломников, у которых еще остались силы и которые могли пока что-то соображать, решили, что остаться на окруженной барже – значит обречь себя на смерть, и договорились пойти на прорыв.

И вот, когда хаджи пытались сбежать, петляя по козьим тропам меж скал, переполошившиеся солдаты открыли по ним огонь. Палили и палили, словно перед ними была вражеская армия, явившаяся оккупировать Мингер. Некоторые, должно быть, мстили за своего утонувшего товарища. Прошло не менее десяти минут, прежде чем солдаты пришли в себя и перестали стрелять. Многие хаджи были убиты. Некоторым пули попали в спину. Однако другие, подобно героическим воинам, что бросаются под пулеметный огонь, успели повернуться грудью к солдатам османской армии, убивающим соплеменников на их собственном острове.

Губернатор запретил распространять сведения о случившемся, запретил говорить об этом даже намеками, так что и сегодня в точности неизвестно, сколько хаджи было убито и сколько в конце концов смогли вернуться в родные деревни.

Как лицо, ответственное за эту историческую трагедию, Сами-паша навлек на себя хулу и презрение, ему так и не удалось отмыться от обвинений в предумышленности происшедшего. Он ждал кары от Абдул-Хамида, однако вместо него наказанию подвергли пожилого начальника гарнизона, который отправился в ссылку, и солдат. Во сне паше стал являться седобородый старик, который смотрел на него с укором, словно желая сказать: «Ты же губернатор, большой человек, а совести у тебя нет!», но не произносил ни слова. Упрекавшим его в лицо Сами-паша говорил, что приказ направить на усмирение хаджи военных был правильным. В конце концов, речь шла о спасении острова от холеры. И вообще, это против его правил – потакать бандитам, которые завладели принадлежащим государству кораблем и убили солдата. Правда, затем губернатор обязательно прибавлял, что не приказывал открывать огонь – это была ошибка, совершенная солдатами по неопытности.

Обдумывая возможные способы защиты, Сами-паша счел за лучшее подождать, пока досадное происшествие забудется. Потому он так и старался не пропустить сведения об инциденте в печать, чего ему удавалось добиться какое-то время. В тот период губернатор любил поразглагольствовать о том, что умерших во время хаджа наша религия признает шахидами – мучениками, погибшими за веру, а это есть высочайшее звание, которого может удостоиться человек. Когда в Арказ приходили родственники погибших паломников, чтобы потребовать возмещения за смерть хаджи, Сами-паша приглашал их в свой кабинет, заводил речи об особом месте, уготованном в раю тому, кто испил шербет мученичества, уверял, что сделает все возможное, чтобы прошение было удовлетворено, однако предостерегал от попыток преувеличивать масштабы инцидента в разговорах с журналистами-греками.

После того как трагедия немного подзабылась, губернатор неожиданно сменил тактику: приказал арестовать по деревням и посадить в крепость десять хаджи, которых считал зачинщиками восстания, и грозно потребовал с них ответа за убийство солдата и похищение баржи. Просьбы о возмещении были отвергнуты.

В озлобленных на губернатора деревнях Чифтелер и Небилер, откуда было родом большинство хаджи, началось мусульманское движение сопротивления. Эти деревни, вместе с текке Теркапчилар, поддерживали шайку Мемо, терроризирующую греческие деревни на севере острова. Имелись основания предполагать, что за текке стоит шейх Хамдуллах, глава самого влиятельного на Мингере тариката Халифийе.

Жизнь Сами-паше осложняло еще и то, что о происшествии, посеявшем раздор между властями и простыми мусульманами, то и дело старались напомнить журналисты-греки. Например, однажды в интервью греческой газете «Нео Ниси», с которой у него были хорошие отношения, губернатор упомянул о «бедных», как он выразился, хаджи, которые обустраивают в своих деревнях общественные источники, – и даже это слово сумели обернуть против него. Вряд ли бы оно привлекло чье-либо внимание, если бы не журналист Манолис (разумеется, грек), который с полемическим жаром разглагольствовал в своей газете о том, что хаджи на самом деле люди отнюдь не бедные, что среди богатых мусульман Мингера появилась мода распродавать свое имущество и отправляться в хадж, причем большинство из них по пути туда или обратно умирают. А между тем уровень образованности мусульманского населения Мингера существенно ниже, чем у православного, так не лучше ли было бы состоятельным деревенским мусульманам не оставлять свои деньги в далеких пустынях и на английских кораблях, что довольно глупо, а скинуться и открыть на острове рюштийе[82 - Рюштийе – средняя школа в Османской империи.] или хотя бы отремонтировать обвалившийся минарет у мечети в своем собственном квартале?

Вообще-то, Сами-паша тоже был убежден, что школы важнее мечетей, но, читая эту статью, чуть не задохнулся от гнева.

И дело тут было не столько в пренебрежительном тоне, в котором Манолис писал о мусульманах, хотя тон этот тоже покоробил губернатора, а в том, что в греческой прессе снова вспомнили о Восстании на паломничьей барже.

Глава 16

Ранним утром того дня, когда должно было состояться собрание Карантинного комитета, доктор Нури приехал в больницу «Хамидийе». У входа он стал свидетелем спора между мусульманской семьей и чиновником, которого часто видел в резиденции губернатора, и поспособствовал тому, чтобы больного кузнеца положили на освободившуюся койку в переполненной палате.

За последние три дня количество больных, приходящих в «Хамидийе», увеличилось вдвое. В графе «причина смерти», где раньше врачи писали «дифтерия» или «коклюш», теперь в подавляющем большинстве случаев значилась чума.

Два дня назад из гарнизона доставили новые койки и разместили их на втором этаже, но и они почти все уже были заняты. Доктор Илиас и единственный на острове врач-мусульманин Ферит-бей делали пациентам перевязки, вскрывали бубоны, спешили от койки к койке.

Один молодой человек, узнав доктора Нури, подозвал его к постели матери, но пожилая женщина лежала в бреду, обливаясь по?том, и даже не поняла, что к ней подошел врач. Доктор Нури открыл окно и, подобно многим медикам, ухаживающим за больными чумой, спросил себя, есть ли от лечения хоть какая-то польза. Некоторые врачи вели себя просто героически, пытаясь облегчить страдания пациентов, и очень тесно общались с ними.

В углу каждой палаты стояли бутылки с дезинфицирующей жидкостью. Доктора то и дело подходили туда, чтобы смочить руки, встречались там друг с другом, обменивались парой фраз. Один раз доктор Ферит, кивнув на бутыль с уксусом, произнес с едва заметной улыбкой:

– Знаю ведь, что особой пользы в этом нет, а все равно руки протираю, – и рассказал, что вчера вечером у молодого доктора Александроса открылись жар и озноб и он, доктор Ферит, отправил его домой, велев не приходить наутро, если жар не спадет.

Дамат Нури помнил, как самоотверженно и бесстрашно работал молодой медик.

– Врачи и санитары знакомы с холерой, но как защитить себя от чумы – не знают, – вступил в разговор доктор Илиас. – Больной может внезапно кашлянуть тебе в лицо – и все, ты заразился. Следовало бы разработать какие-то правила на сей счет.

До заседания Карантинного комитета успели еще съездить в квартал Ора, в больницу Теодоропулоса, из одного конца города в другой. По дороге не разговаривали. Глядя на встревоженные лица людей, молча сидящих у своих домов, врачи понимали, что в переулках, по которым проезжает бронированное ландо, куда больше больных и умерших, чем они полагали. Горожан потихоньку охватывал страх смерти, однако паники, которую обоим докторам случалось наблюдать во время эпидемий, пока не было. В пекарне Зофири, знаменитой своими миндальными курабье и чуреками с розовым сиропом, не толпились покупатели. Однако парикмахер Панайот уже усадил в плетеное кресло ресторатора Димостени, который каждое утро приходил к нему бриться. Закусочные, лавки, кафе на проспекте и площади Хамидийе были открыты. За оградой одного из домов в переулке рядом с площадью врачи увидели рыдающего ребенка, а в глубине сада – сидящих в обнимку женщин, одна из которых, должно быть, пришла выразить соболезнования.

Перед больницей Теодоропулоса собралась устрашающих размеров толпа. Не оставалось сомнений, что эпидемия успела распространиться шире, чем они думали. Кроме того, убийство Бонковского и то обстоятельство, что султан сразу же прислал для введения карантина другого человека, недвусмысленно дали всем понять, что зараза, пришедшая на остров, это именно чума.

Пройдя внутрь, доктор Нури застал в переполненных палатах беспорядок и суматоху. Старик, что два дня назад все дремал, и обессилевший портовый грузчик умерли и упокоились в земле. Рядом с недавно поступившей гречанкой сидели две женщины и мужчина.

– Не пускайте больше родственников в больницу! – распорядился доктор Нури.

Доктор Михаилис собрал всех врачей в пустующей подвальной комнате, где дамат Нури рассказал коллегам, как в Китае немало медиков погибло, заразившись во время осмотра или вскрытия бубона, когда пациент внезапно дергался, чихал, блевал или плевался. Затем он поведал историю, услышанную на Венецианской конференции от английского собрата по ремеслу: в Бомбее чумной пациент, у которого ошибочно диагностировали дифтерию, закашлялся в предсмертных судорогах и капельки слюны попали в глаз санитару. Глаз немедленно промыли большим количеством противодифтерийного антитоксина, однако через тридцать часов санитар заболел и спустя четыре дня точно так же скончался в бреду и конвульсиях.

Эти упомянутые им тридцать часов стали предметом оживленного обсуждения: столько ли времени обычно проходит между проникновением микроба в организм и появлением первых симптомов? В Измире, сообщил доктор Илиас, бывало по-разному, и, поскольку человек не замечает ни как заражается сам, ни как заражает других, эпидемия будет распространяться быстро и скрытно, пока повсюду в городе люди не начнут вдруг умирать повально, как это случилось с крысами.

– К сожалению, именно это и происходит, – проговорил доктор Никос, и дамат Нури в очередной раз убедился, что глава карантинной службы винит в преступном промедлении не только губернатора и Стамбул, но и своих коллег.

– При таком повороте событий надо закрывать рынки, лавки, всю торговлю, – объявил доктор Илиас.

– По моему убеждению, сейчас будут уместны все меры изоляции, – согласился с ним доктор Нури. – Однако, даже если народ поначалу подчинится запретам, это не отменит того, что зараза уже распространилась. Люди будут умирать по-прежнему. И тогда пойдут толки о бесполезности карантинных мер.

– Не будьте таким пессимистом, – укорил его доктор Илиас.

Тут все заговорили разом. Из писем Пакизе-султан становится понятно, что на самом деле заседание Карантинного комитета началось здесь, в подвале больницы Теодоропулоса. Все присутствующие хотели, чтобы из Стамбула прислали докторов – разумеется, по возможности мусульман – и медицинские материалы.

Один из врачей заметил, что теперь, когда эпидемия успела разрастись, поставить заслон дальнейшему распространению заразы будет очень непросто, в особенности на некоторых улицах кварталов Вавла и Герме, и спросил доктора Илиаса, какие меры принимал в таких случаях Бонковский-паша.

– Он был безусловно убежден в действенности карантина и изоляции, – ответил доктор Илиас. – Одного лишь истребления крыс недостаточно. Паша держался того мнения, что при нехватке дезинфицирующих растворов целесообразно, опираясь на поддержку военных, освобождать дома и сжигать их. Семь лет назад эпидемию холеры в Ускюдаре и Измите удалось остановить, предав огню наиболее зараженные дома, – тогда в пепел обратили целые кварталы. Его величество султан очень пристально следил за развитием событий.

На этом собрание и кончилось: стоило разговору перейти на Абдул-Хамида, как все по привычке замолчали – никому не хотелось пасть жертвой доноса.

Глава 17

Центральный почтамт вилайета Мингер открыли двадцать лет назад, когда колагасы Камилю было одиннадцать. Церемония выдалась пышной, незабываемой. (В разгар празднования один школьный учитель, грек, упал в море, захлебнулся и утонул.) До открытия почтамта телеграфная станция находилась в резиденции губернатора, в таинственной комнате, где время от времени что-то позвякивало, а старое почтовое отделение, по большей части разбиравшееся с посылками, располагалось в ветхом здании рядом с таможней. Маленький Камиль никогда не бывал ни там ни там.

Но после открытия центрального почтамта Камиль не упускал возможности уломать отца сходить с ним туда или хотя бы пройти мимо величественных дверей. Чего только не было за этими дверями: заключенные в рамочки тарифы, разноцветные почтовые конверты, открытки, серии марок с османскими и чужеземными цифрами[83 - В османской письменности цифры обозначались буквами арабского алфавита.], разнообразные таблички и карта Османской империи, необходимая для того, чтобы понимать, как применяются тарифы. Карта, к сожалению, была не совсем верна, что однажды привело к спору между сотрудником почтамта, который требовал заплатить по международному тарифу, и клиентом, который, ссылаясь на устаревшую карту, утверждал, что отправляет свою посылку в вилайет Османской империи.

По правде говоря, османское почтовое ведомство и телеграфная служба объединились еще тридцать лет назад, и центральные почтамты открывались по всей империи (тогда значительно более обширной) еще при султане Абдул-Азизе (который, как говорили, недолюбливал Мингер), в 1870-е годы, однако до острова черед дошел только при Абдул-Хамиде. При нем же в Арказе появились больница, полицейский участок, мост и военная школа; и не будет преувеличением сказать, что жители острова поэтому очень любили султана.

Каждый раз, завидя издалека здание почтамта и уж тем более поднимаясь по ступеням к его внушительным дверям, колагасы испытывал такое же волнение, как и в детстве. В те годы час, когда на почтамт доставляли тюки с парохода, пришедшего из Стамбула, Салоник или Измира, был самым важным часом недели. У дверей собирались господа, ожидающие писем, лавочники, заказавшие доставку товара по почте, слуги, горничные, секретари и чиновники. Вообще-то, заказные письма с написанным на конверте адресом должны были разносить по домам, однако подобная корреспонденция стоила дороже, да и разносили ее очень долго, так что все предпочитали пройтись до почтамта. (Адреса тогда писали как в голову взбредет, а некоторые, дабы письмо не потерялось по дороге, присовокупляли к адресу молитву.)

Бо?льшую часть толпы составляли зеваки и дети, пришедшие просто так, поглазеть. Некоторые с любопытством наблюдали, как вносят через задний вход вскрытые на таможне тюки и посылки, а потом раздают их тем, кому они предназначались. Если тюки и посылки доставляли из порта на телеге, медленно взбирающейся по склону, ребятня бежала следом. В годы расцвета торговли мрамором на Мингер заходил итальянский пароход «Монтебелло», посещавший по пути в Триест многие острова. Камилю очень нравился этот корабль, у которого были свои особые марки, своя разноцветная таблица тарифов и собственная тележка для развозки почты. И еще он любил смотреть, как посылки, адресованные в дальние уголки острова, перегружают в почтовые экипажи и передают конным почтальонам. Обычно пожилой служащий почтамта, грек, поднимался на возвышение, украшенное тугрой[84 - Тугра – персональный знак султана, содержащий его имя и титул, написанные каллиграфической арабской вязью. В Османской империи тугра ставилась, в частности, на всех государственных документах.] султана Абдул-Хамида, и начинал раздавать письма и пакеты, громко называя имена адресатов; если же те не откликались, он, обращаясь к толпе, просил: «Передайте такому-то, что для него есть письмо, пусть пошлет кого-нибудь на почту!» Раздав все, что было, почтарь объявлял тем, кто остался с пустыми руками: «Для вас сегодня ничего нет, теперь ждите парохода из Салоник в четверг утром», – и уходил. Проведенное нами исследование показывает, что в 1901 году мингерский центральный почтамт входил в число пятидесяти лучших из 1360 почтамтов Османской империи. Кроме него, на острове было еще двенадцать маленьких почтовых отделений, куда почта доставлялась морем, в экипажах и верхом. Губернатор Сами-паша любил порой похвастать, что по его распоряжению в два из этих отделений, в Херете и Кефели, проведена телеграфная линия.

Теперь у входа в почтамт был поставлен служащий, который обрызгивал всех входящих лизолом. Пройдя внутрь, колагасы с радостью обнаружил на обычном месте большие настенные часы фирмы «Тета». Прислушиваясь к эху своих шагов в просторном зале, он обвел взглядом окошки и стойки, за которыми принимали и выдавали письма и посылки, и заметил на высоких столиках для посетителей горшки с уксусом, от которых по залу распространялся приятный аромат. Почтовые служащие и клиенты избегали касаться друг друга пальцами. Колагасы знал от дамата Нури, что такие меры принимают там, где началась холера. Видимо, это было самое большее, что здесь смогли сделать. (Тут нам хочется сообщить читателю: колагасы стоял ровно на том месте, где Бонковскому-паше пришла в голову мысль улизнуть из почтамта через открытую заднюю дверь.)

Директор почтамта Димитрис-эфенди, как и все в Арказе, был в курсе, что колагасы прибыл на остров на пароходе «Азизийе», и слышал о недавнем замужестве трех дочерей Мурада V. Взвешивая тяжелый и толстый конверт с печатью, он прочитал написанное на нем и понял, что это письмо одной представительницы Османской династии другой, так что обращаться с ним надлежит особенно аккуратно.

Колагасы часто приходилось отправлять письма из портовых городов империи в Стамбул. При отправке простого письма из одного порта в другой достаточно было наклеить на конверт марку стоимостью в двадцать пара[85 - Пара? – мелкая денежная единица в Османской империи. Сорок пара составляли один куруш.]. Если в каком-нибудь отдаленном городке (вроде Айнароза, Караферье или Аласоньи[86 - Айнароз (Айнороз), Караферье, Аласонья – населенные пункты на севере нынешней Греции. (Ныне они носят названия Афон, Верия и Эласон соответственно.)]) в привокзальном почтовом отделении, состоящем из одной комнатки, не находилось марки в двадцать пара, почтовый служащий аккуратно разрезал пополам марку в один куруш. Глядя в табличку с тарифами, Димитрис-эфенди произвел подсчет и попросил заплатить за письмо Пакизе-султан три куруша: сорок пара по обычному тарифу, один куруш за то, что письмо заказное, и еще один за уведомление о вручении.

Колагасы был искренне уверен, что с эпидемией в ближайшее время будет покончено и Пакизе-султан с мужем, а с ними и он сам, продолжат путешествие в Китай на «Азизийе». Об этом он, не таясь, рассказал Пакизе-султан, когда объяснял ей, почему не согласился заплатить за уведомление о вручении. Это признание, которое с удивлением обнаружат в письмах Пакизе-султан те, кто будет их читать, несомненно, свидетельствует, что на тот момент молодому офицеру даже в голову не приходило, какую великую историческую роль суждено ему сыграть.

Колагасы Камиль взял кисточку из баночки с клеем и приклеил на конверт две марки с тугрой Абдул-Хамида, изящными голубыми узорами, звездой и полумесяцем. Димитрис-эфенди поставил на марки два штемпеля, а колагасы тем временем повернулся к часам на стене.

Подходя к этим большим настенным часам фирмы «Тета», он признался самому себе, что из-за них-то в первую очередь его всегда так тянуло на почтамт и что всякий раз, когда в далеких городах ему вспоминается родной остров, на ум приходят эти часы. А почему, собственно, он и сам толком не понимал. Да, двадцать лет назад, когда он впервые пришел сюда, отец сначала с благоговейным видом показал ему тугру Абдул-Хамида у входа, а затем с теми же благодарностью и восхищением в голосе проговорил: «Смотри, сынок, это тоже дар его величества» – и подвел к часам фирмы «Тета», на циферблате которых (и на это также отец обратил внимание Камиля), как и на османских марках, были и арабские, и европейские цифры. В тот день отец рассказал ему, что для европейцев двенадцать часов – это не время восхода и заката солнца, как для мусульман, а полдень, когда солнце стоит в зените. На самом-то деле маленький Камиль знал об этом (благодаря звону церковных колоколов), но то было неосознанное знание, и, может быть, оттого он ощутил беспокойство, которое мы вправе назвать «метафизическим». Могли ли два разных циферблата с разными цифрами показывать одно и то же мгновение? И если султан, который, едва взойдя на трон, повелел построить в столице каждого вилайета Османской империи по часовой башне, желал, чтобы их часы повсюду показывали одно и то же время, то почему на них были нарисованы и арабские, и европейские цифры? Повзрослев, колагасы Камиль испытывал то же самое «метафизическое» беспокойство каждое лето, когда перелистывал и читал наугад пожелтевшие страницы старой книги с оторванной обложкой – книги о Великой французской революции и Свободе.