
Полная версия:
Тайна корабля
Но Сан-Франциско не исчерпывается самим собой. Это не только самый интересный город штатов и самая грандиозная плавильня рас и драгоценных металлов. Ой стоит, кроме того, у дверей в Тихий океан и представляет собой вход в другой мир и в более раннюю эпоху истории человечества. Нигде вы не увидите (употребляя старинную фразу) столько огромных судов, сколько их сходится здесь из-за мыса Горн, из Китая, из Сиднея и из Индии. Но в толпе этих океанических гигантов шныряют, почти незамечаемые, другого рода суда, островные шхуны – низко сидящие в воде, с высокими мачтами и изящными очертаниями, оснащенные и отделанные на манер яхты, с большими, характерной формы, шлюпками, с командой из смуглых, с мягкой речью и мягкими глазами, туземных матросов, говорящих о бурных морских прибоях. Они уходят и приходят, не отмечаемые даже в газетах, – разве для пополнения столбца проскользнет коротенькая заметка: «Шхуна такая-то отплывает в Ян и на Острова»; выходят с неописуемым грузом лососины в консервах, джина, пестрых бумажных материй, женских шляпок и часов Уотербери, а год спустя возвращаются, нагруженные до краев копрой или черепашьими щитами и перламутровыми раковинами. Для меня, в качестве парижского любителя, эта островная торговля и даже островной мир были за пределами любопытства и тем более знания. Я стоял здесь на крайнем рубеже Запада и настоящего времени. Семнадцать веков тому назад и за семь тысяч миль к востоку от меня какой-нибудь легионер стоял, быть может, на валу Антонина и смотрел на север, на горы пиктов. Несмотря на громадное расстояние во времени и в пространстве, я, глядя с утеса на безбрежный Тихий океан, являлся родичем и наследником этого легионера: каждый из нас стоял на рубеже Римской Империи (или, как мы выражаемся ныне, западной цивилизации), каждый смотрел на области, еще не романизированные. Но меня одолевало уныние. Я чаще оглядывался назад, устремляя нежные взоры на Париж; и потребовался целый ряд действовавших в одном направлении случаев, чтобы мое равнодушие уступило место интересу, даже влечению, какого я никогда в жизни не ожидал испытать.
Первый из этих случаев познакомил меня с одним обитателем Сан-Франциско, имя которого известно за пределами этого города и знакомо многим любителям хорошего английского языка. Я открыл новый закоулок, местечко с песчаными буграми, глубокими выемками, одинокими старыми домами и пустырями, заканчивающими улицы. Оно было уже внесено в черту города. Ряды уличных фонарей уже пересекали его. Город теснил его со всех сторон своим многолюдством и шумной торговлей. Я не сомневаюсь, что теперь все деревенские признаки в нем исчезли, но в то время там царила, восхитительная тишина и (по утрам, когда я главным ооразом заходил туда) почти деревенское уединение, по крутому склону песчаного холма в этом закоулке громоздился на самом ненадежном основании ряд домов, каждый с маленьким садиком, и все (я предполагаю) необитаемые. Сюда-то я и взбирался по осыпающейся тропинке, садился перед последним домом и рисовал.
Впервый же день я заметил, что за мной наблюдает из окна нижнего этажа какой-то еще не старый, добродушно вида малый, преждевременно облысевий, с живым приветливым выражением на лице. Во второй раз, так как кроме нас двоих никого не было по соседству, мы, весьма естественно, кивнули друг другу. На третий pas он торжественно вышел из своей цитадели, похвалил мой рисунок и с импровизированной сердечностью артиста утащил меня в свои апартаменты, где я очутился в музее странных предметов: весел, боевых палиц, корзин, грубо отесанных каменных изображений, украшений из раковин, чаш из кокосовых орехов, султанов из кокосовых листьев, – предметов, говоривших о другой земле, другом климате, другой расе и друго (более грубой) культуре. Они оказались также подходящим комментарием к беседе моего нового знакомого. Без сомнения, вы читали его книгу. Вы уже знаете, как он странствовал и голодал, и пользовался редким преимуществом жить на островах; и можете себе представить, с каким увлечением он рассказывал, и с каким удовольствием я слушал, встретившись с ним, таким же артистом, как я, после целых месяцев конторских занятий и пикников. В этих разговорах, к которым мы оба охотно возвращались, я впервые услыхал названия и впервые поддался очарованию островов, а после первого же из них вернулся домой счастливец с «Ому» в одной руке и приключениями моего друга в другой.
Второй случай был более драматичен и, кроме того оказал влияние на мое будущее. Я стоял однажды на пристани под Телеграфным Холмом. Довольно большое судно, водоизмещением примерно в тысячу восемьсот тонн, подошло необычайно близко к тому месту, где я находился; я невнимательно следил за ним, когда заметил двух человек, которые внезапно спрыгнули шлюпку и, отняв у матроса весла, направились к пристани. В поразительно короткое время они достигли ее, взбежали по лестнице, и я заметил, что оба слишком хорошо одеты для простых матросов – один даже щегольски; по-видимому, оба, особенно первый, были в сильнейшем волнении.
– Где ближайшее полицейское управление? – крикнул первый.
– Вон там, – ответил я, невольно ускоряя шаги вместе с ними. – Что случилось? Что это за судно?
– Это «Собиратель Колосьев», – отвечал он. – Я штурман, этот джентльмен подштурман; мы хотим дать показания раньше команды. Изволите видеть, они могут запутать нас вместе с капитаном, а это мне вовсе не улыбается. Я пережил немало передряг на своем веку, видал здоровые потасовки, – но куда же им до нашего старика. Тут побоище не прекращалось от Гука до Форальонеса, и последний человек укокошен не более шестнадцати часов тому назад. Неробкая подобралась команда; однако всякий раз пасовала, когда капитан принимался палить.
– Ну, теперь ему крышка, – заметил другой. – Больше уже не выйдет в море.
– Не мелите вздора! – возразил штурман. – Если выберется на берег целым и не будет линчеван в первые десять минут, то отлично устроится. У владельцев память длиннее, чем у публики, они заступятся за него; такого молодца капитана не каждый день найдешь.
– О, капитан лихой, что и говорить, – сочувственно подхватил другой. – Я думаю, жалованье на «Собирателе» не платилось уже за три плавания?
– Не платилось жалованья! – воскликнул я, так как еще не был знаком с морскими делами.
– Ни единому матросу, – подтвердил штурман. – С людьми разделывались жестоко; не ловкая ли штука! Да ведь это не первый корабль, который не платит жалованья!
Я не мог не заметить, что наши шаги постепенно замедляются, и впоследствии часто спрашивал себя, не для вида ли разыгрывалась комедия торопливости. Во всяком случае, когда мы явились в полицию и моряки сделали свое показание и рассказали ужасную историю о пяти матросах, убитых – частью в припадке бешенства, частью с холодным зверством – между Сэнди-Гуком и Сан-Франциско, полиция была послана как раз вовремя, чтобы опоздать. Раньше чем мы пришли, негодяй улизнул на берег, смешался с толпой и нашел убежище в доме одного знакомого; на судне же остались олько его последние жертвы. Счастье его, что он поторопился, потому что когда слухи распространились среди береговых жителей, когда последняя жертва была внесена в госпиталь, когда уцелевшие (чудом) разошлись с этой плавучей бойни и стали показывать свои раны толпе, странно было видеть, какое волнение охватило эту часть города. Люди публично плакали; кабатчики, привыкшие к грубому обращению, особенно с матросами, потрясали кулаками. Попадись капитан «Собирателя Колосьев» в такую минуту, расправа с ним была бы короткая. В ту же ночь (так гласили слухи) его, запрятанного в бочку, контрабандой вывезли из порта. На двух судах уже он рисковал тюрьмой и виселицей; и тем не менее, по последним сведениям, командует ныне третьим в западной части Великого океана.
Как я уже сказал, я никогда не мог удостовериться, намеренно ли мистер Нэрс (штурман) дал возможность улизнуть своему командиру. Это было бы под стать его предпочтению лояльности закону. Но этому суждено остаться в области догадок. Хотя я хорошо познакомился с ним впоследствии, но он никогда не отличался экспансивностью насчет этого пункта, ни вообще насчет плавания «Собирателя». Без сомнения, у него были какие-нибудь основания умалчивать об этом. Даже во время нашего хождения в полицейскую контору он несколько раз принимался обсуждать с Джонсоном (подштурманом), следует ли ему выдавать себя и доносить на капитана. Он решил отрицательно, рассуждая, что «вероятно, дело кончится ничем; а если и выйдет какая-нибудь скверность, то у него немало добрых друзей в Сан-Франциско». Идействительно, дело кончилось ничем; хотя, кажется, было близко к тому, чтобы что-нибудь вышло, так как мистер Нэрс немедленно скрылся с горизонта и был упрятан не хуже своего капитана.
Напротив, с Джонсоном я часто встречался. Я никогда не мог узнать, откуда он родом; и хотя он называл себя американцем, но ни его английский язык, ни воспитание не говорили в пользу этого утверждения. По всей вероятности, он был скандинавского происхождения, но долго околачивался на английских и американских кораблях. Возможно, что, подобно многим представителям своего племени, находившимся в подобном же положении, он уже забыл родной язык. В душе, по крайней мере, он совершенно денационализировался; думал только по-английски, если можно так выразиться, и хотя по натуре был добрейший, кротчайший и развеселый малый, но до того привык к жестокостям морской дисциплины, что от его историй (рассказываемых сосмехом) у меня иногда мороз продирал по коже. Он был высок ростом, сухощав, с темно-русыми волосами и с равномерно бурым цветом лица – украшения моряков. Когда он сидел, его можно было принять за баронета или офицера; но стоило ему встать, и вы видели морского волка с неуклюжей, косолапой походкой; стоило ему открыть рот, и перед вами был морской волк, куривший трубку и рассуждавший на тарабарском языке. Он много плавал (кроме других мест) между островами, и, обогнув мыс Горн с его снежными шквалами и инеем на парусах, объявил о своем намерении «побывать у канаков». Я думал, что скоро потеряю его из виду, но, согласно неписанному закону моряков, он должен был сначала спустить на берегу свое жалование. «Я задам звону этому городу», – говаривал он гиперболически, так как, без сомнения, ни один моряк не развлекался благодушнее, чем он, проводивший почти все дни в маленькой задней гостиной трактира Черного Тома, в отборной компании старых приятелей, тихоокеанских моряков, с коротенькой трубкой в зубах, за стаканом виски.
Трактир Черного Тома с переднего фасада производил впечатление четвероразрядной харчевни для моряков-канаков: грязь, табак, «негритянская голова», дрянные сигары, еще более дрянной джин, гитары и банджо в состоянии упадка и разрушения. Хозяин, дюжий цветной, был одновременно трактирщиком, городским политиком, лидером шайки «ягнят», или «smasher'ов»[22], дубинки которых, предполагалось, вгоняли в дрожь партийных вождей и мэра, и (что ничему не мешает) деятельным и надежным вербовщиком матросов. Итак, его передние комнаты были шумны, пользовались дурной славой и даже не могли назваться безопасными. Я видел и худшие харчевни, где, однако, скандалы случались реже, потому что Том частенько и сам напивался: не подлежит сомнению, что «ягнята» оказывались полезным прикрытием, так как иначе заведение было бы закрыто.
Однажды, незадолго до выборов, я видел в харчевне слепого, очень хорошо одетого, которого подвели к конторке, где он вступил в продолжительную беседу с негром. Эта парочка выглядела такой несуразной, а почтение, с которым пьяницы отходили от них, чтоб не помешать импровизированной беседе, было так необычайно в этом месте, что я обратился с вопросом к ближайшему соседу. Он сказал мне, что слепой – известный партийный вождь, называемый иными королем Сан-Франциско, но, может быть, более известный под живописным китайским прозвищем Слепого Белого Дьявола. «Ребята, как я вижу, скоро понадобятся», – прибавил мой сосед. У меня здесь рисунок, изображающий Слепого Белого Дьявола, прислонившегося к конторке; а на следующей странице набросанная почти тотчас фигура Черного Тома, грозящего толпе посетителей огромным «Смитом и Вессоном» – вот до каких высот и низов поднимаются и падают в передних комнатах трактиров.
Тем временем в задней комнате заседал маленький Тихоокеанский клуб, толковавший о другом мире, и, конечно, о другом веке. Тут были старые капитаны шхун, старые тихоокеанские торговцы, коки и штурмана; хорошие ребята, изменившиеся под влиянием других рас; и вдобавок тертые калачи, богатые если не книжными знаниями, то опытом; так что я по целым дням с неослабевающим вниманием слушал их россказни. У всех, действительно, была поэтическая жилка, так как тихоокеанский моряк, если это не просто негодяй, – бедный родственник артиста. Даже в нечленораздельной речи Джонсона, в его «О, да, канаки безобидный народ», или «О, да, это чертовски красивый остров; какие там горы; не покидать бы мне этого острова», сквозило известное эстетическое чутье; а некоторые из остальной компании рассказывали мастерски. Из их длинных историй, с проскальзывавшими в них чертами нравов и непредумышленной живописностью, в моей голове сама собой начала складываться картина островов и островной жизни; обрывистые берега, островерхие горы, глубокая тень нависших лесов, неугомонный прибой у рифов и бесконечный мир лагуны; солнце, луна и звезды царственного блеска; мужчина, целомудренный и сдержанный среди этой обстановки, и женщина прекраснее Евы; проклятие грехопадения снято, чужестранцу готова постель, жизнь течет под непрерывную музыку, гостя встречают приветом, в долгую ночь услаждаются поэзией и хоровым пением. Нужно оказаться артистом-неудачником, поголодать на парижских улицах, связаться с коммерческой силой вроде Пинкертона, чтобы понять, какое томление по временам крепко овладевало мною. Пьяный, буйный город Сан-Франциско, шумная контора, где мой друг Джим расхаживал, как лев в клетке, ежедневно от десяти до четырех, даже (по временам) воспоминание о Париже меркли перед этими картинами. Многие, при меньшем соблазне, бросили бы все, чтобы осуществить свои видения, но я был по натуре непредприимчив и лишен инициативы. Чтобы отвратить меня от прежних путей и направить к этим райским островам, требовалась какая-нибудь внешняя сила; сама судьба должна была вмешаться в дело, и хотя я не подозревал этого, ее железная рука уже готовилась дать мне толчок.
Однажды после полудня, я сидел в уголке большого, с зеркальными стеклами, разукрашенного серебром, салона; с одного бока у меня помещалась выпивка и закуска, с другого находилась «добросовестная нагота» кисти какого-то местного таланта, как вдруг послышался топот ног и гул голосов, двери широко распахнулись, и в салон точно ворвалась буря. В вошедшей таким образом толпе (состоявшей главным образом из моряков, необычайно возбужденных) имелось как бы ядро, или центральная группа, привлекавшая общий интерес, остальные окружали и сопровождали ее, как в Старом Свете ребятишки окружают и провожают Петрушку; в салоне мгновенно разлетелась весть, что это капитан Трент и оставшиеся в живых матросы английского брига «Летучее Облачко», подобранные английским военным кораблем у Мидуэй-Айленда, прибывшие сегодня утром в Сан-Франциско и только что сделавшие необходимые заявления. Теперь я мог хорошо рассмотреть их: четверо загорелых молодцев, стоявших у прилавка, со стаканами в руках, среди дюжины любопытных. Один был канака – повар, как мне сообщали; другой держал клетку с канарейкой, которая по временам пускала нежную трель; третий носил левую руку на перевязи и выглядел джентльменом, несколько болезненным, как будто еще не совсем оправился от тяжелой раны; у самого капитана – краснолицего, голубоглазого, плотного человека лет сорока пяти – правая рука была забинтована. Этот случай заинтересовал меня; заинтересовало в особенности зрелище капитана, кока и простых матросов, разгуливающих вместе по улицам и посещающих салоны; и как всегда, когда что-нибудь занимает меня, я достал свой альбом и принялся набрасывать группу. Толпа, сочувствуя моему намерению, раздвинулась, и я, оставаясь сам незамеченным, мог хорошо всмотреться в лицо и манеры капитана Трента.
Разгоряченный виски и поощряемый вниманием окружающих, этот джентльмен повторял теперь рассказ о своем несчастье. До меня долетали только обрывки: как он «положил ее на правый галс», и как «налетел внезапно норд-норд-вест», и «тут-то она и очутилась на суше». Иногда он обращался к кому-нибудь из матросов: «Так это было, Джек?», а тот отвечал: «Вроде того, капитан Трент». В заключение он вызвал новый прилив народной симпатии, заявив: «Черт бы побрал карты Адмиралтейства, вот что я скажу!» Кивки и одобрительный говор, которыми была встречена эта сентенция, дали мне понять, что капитан Трент является в мнении публики джентльменом и образцовым мореплавателем; и так как к этому времени мой рисунок четырех людей и канарейки был готов, и все (особенно канарейка) вышли очень похожими, то я закрыл альбом и улизнул из салона.
Не думал я тогда, что только что пережил акт I, сцену первой драмы моей жизни, а все же сцена, или, вернее, лицо капитана оставалось некоторое время в моей памяти. Я не был пророком, как сейчас заметил, но я был наблюдателем, и я знал одно, что этот человек был испуган.
Капитан британского брига «Летучее Облачко» Трент был речист, был боек, был громогласен, но в его голубых глазах я заметил трепет, а в чертах его лица волнение непрекращавшегося ужаса. Боялся ли он за результаты своего заявления? По моему мнению, более живой страх пробегал по его спине, когда он повернулся выпить. Не был ли он результатом недавнего потрясения? Быть может, капитан еще не вполне оправился от крушения своего брига. Я вспомнил одного из своих друзей, который пережил крушение поезда и целый месяц потом трясся и вздрагивал; и хотя капитан «Летучего Облачка» Трент вовсе не был похож на нервного человека, но я говорил себе с некоторым сомнением, что это подобный же случай.
Глава IX
Крушение «Летучего Облачка»
На следующее утро я нашел Пинкертона, который встал раньше меня, за нашим столом. Он был погружен в чтение газеты, которую я назову «Западной Газетой». Этот орган печати (не знаю, существует ли он еще) стоял особняком среди своих собратьев на Западе. Остальные, вплоть до самой крошечной статьи, были обезображены прописными буквами, развязно перевранными цитатами и риторическим пафосом, как у Гарри Миллера; только «Западная Газета» писалась простым, толковым языком людей, желающих единственно сообщить сведения. Кроме этого достоинства, которое делало ее ценной в моих глазах, она была наилучше осведомлена в деловых вопросах, что привлекало Пинкертона.
– Лоудон, – сказал он, отрываясь от газеты, – вам иногда кажется, что я хватаю через край. Мое же мнение: если видишь – доллар валяется, хватай его! Ну, вот, я наткнулся на целую кучу их на одном из рифов Тихого океана.
– Джим, несчастный! – воскликнул я. – Разве у нас нет Динью-Сити, предназначенного быть одним из центров этого штата? Разве у нас нет…
– Вот послушайте-ка это, – перебил Джим. – Статья жалкая; у репортеров «Западной Газеты» совсем нет огня; но факты, кажется, изложены верно.
Он начал читать:
КРУШЕНИЕ БРИТАНСКОГО БРИГА «ЛЕТУЧЕЕ ОБЛАЧКО»
С. Е. Б. В.[23] корабль «Буря», прибывший вчера в здешний порт, доставил капитана Трента и четырех человек из экипажа британского брига «Летучее Облачко» потерпевшего 12 февраля крушение у Мидуэй-Айленда, спасенных, по воле Провидения, на следующий день. «Летучее Облачко», водоизмещением 200 тонн, из Лондона, находилось в плавании около двух лет. Капитан Трент отплыл из Гонконга 8 декабря с грузом риса и небольшим запасом шелковых материй, чая и мелкого китайского товара, общей стоимостью на 10 000 долларов, застрахованными в полной сумме. Корабельный журнал указывает частую хорошую погоду, легкий ветер, затишья и шквалы. На 28° северной широты 177° западной долготы в виду испортившейся воды и введенный в заблуждение «Указателем Северной Части Тихого Океана» Гойта, в котором указывается угольная станция на Мидуэй-Айленде, капитан Трент направился к этому острову. Он убедился, что это настоящая песчаная мель, окруженная коралловым рифом, большей частью затопленным. Здесь было множество птиц, хорошая рыба в лагуне, но топлива не нашлось; а вода, которую удалось добыть посредством рытья, оказалась солоноватой. Он нашел хорошую стоянку у северного конца большой мели, на глубине пятнадцати фатомов; дно песчаное с обломками кораллов. Здесь ему пришлось простоять семь дней из-за штиля; команда жестоко страдала, так как вода совершенно испортилась; и только вечером двенадцатого поднялся легкий ветер с С.-С.-З. Хотя было уже поздно, но капитан Трент немедленно снялся с якоря и попытался отплыть. Судно направлялось к проходу, когда ветер внезапно упал, а затем, усилившись до шквала, повернул к С. и даже к С.-С.-З. и бросил бриг на песок приблизительно в сорок минут шестого. Джон Уоллен, уроженец Финляндии, и Чарльз Гольдорсен, уроженец Швеции, утонули у самого борта, пытаясь спустить шлюпку, ввиду сильного шквала и бурного прибоя. В то же время другой матрос, Джон Броун, сломал себе руку при падении. Далее капитан Трент сообщил репортеру «Западной Газеты», что бриг тяжело ударился носом, как он предполагает, о коралловый утес, затем перескочил через препятствие и теперь лежит в песке, зарывшись носом и накренившись на правый борт. При первом толчке он, должно быть, получил повреждение, так как хватил воды в передней части. Рис, вероятно, весь испортился, но более ценная часть груза, к счастью, помещается в кормовой части. Капитан Трент готовился отплыть на баркасе, когда прибытие «Бури», осматривавшей острова по предписанию Адмиралтейства, в поисках потерпевших кораблекрушение, избавило храброго капитана от всякой дальнейшей опасности. Вряд ли нужно прибавлять, что капитан и матросы злополучного судна отзываются в самых восторженных выражениях об участии, которое они нашли на борту военного корабля. Даем список оставшихся в живых; Джэкоб Трент, капитан, из Гулля в Англии, Элайас Годдедааль, штурман, уроженец Христианзада в Швеции; Аг Винг, кок, уроженец Сана в Китае; Джон Броун, уроженец Глазго, в Шотландии; Джон Гэрди, уроженец Лондона в Англии. «Летучее облачко» построено десять лет тому назад и сегодня утром будет продано в том состоянии, в каком находится, по распоряжению агента Ллойда, с публичного аукциона, в пользу страховщиков. Аукцион состоится на Купеческой Бирже в десять часов.
Дополнительная справка. – Под вечер репортер «Западной Газеты» посетил лейтенанта Сибрайта, старшего офицера С. Е. Б. В. «Бури», в Палэс-Отель. Доблестный офицер несколько торопился, но прибавил, что «Летучее Облачко» в надежном положении, и если только не случится, что в высшей степени невероятно, сильной северо-западной бури, может дотянуть до ближайшей зимы.
– Вы ничего не понимаете в литературе, – сказал я, когда Джим кончил. – Это хорошая, честная, простая статья и излагает историю толково. Я нахожу только одну ошибку: кок не китаец, он канака и, как мне кажется, гаваец.
– Почем вы знаете? – спросил Джим.
– Я видел всю компанию вчера в салоне, – отвечал я. – Я даже слышал рассказ, или мог бы его слышать, от самого капитана Трента, который поразил меня своей нервностью и жаждой.
– Ну, да не в том дело, – воскликнул Пинкертон, – дело в долларах, которые остались на рифе.
– Окупятся ли хлопоты? – спросил я.
– Еще бы не окупится! Ведь вы слышали, что сказал офицер о безопасном положении брига? Слышали, что груз оценен в десять тысяч? Шхуны теперь стоят без работы; я могу нанять любую на выбор за двести пятьдесят в месяц, а сколько это дает барыша? Триста процентов могу получить.
– Вы забываете, – возразил я, – что, по словам самого капитана, рис испорчен.
– Это загвоздка, я знаю, – согласился Джим. – Но рис неважный товар; он немногим больше стоит, чем балласт; я мечу на чай и шелк: надо только узнать пропорцию, а для того достаточно заглянуть в опись. Я звонил по этому поводу к Ллойду; капитан встретится со мной там через час, а затем мне будет все известно о бриге, как будто я сам его строил. Кроме того, вы не имеете понятия, сколько всякого добра можно набрать на судне – медь, свинец, снасти, якоря, цепи, даже посуда, Лоудон!
– Мне кажется, вы забыли один пустяк, – сказал я. – Прежде чем подобрать это судно, вам нужно купить его, а сколько оно будет стоить?
– Сто долларов, – отвечал Джим с быстротой автомата.
– Почему вы так думаете? – воскликнул я.
– Не думаю, а знаю, – отвечал этот коммерсант. – Дорогой мой, я, может быть, олух в литературе, но вы никогда не будете деловым человеком. Как вы думаете, почему я купил «Джемса Л. Мауди» за двести пятьдесят, хотя одни шлюпки его стоило вчетверо больше? Потому что мое имя стояло первым в списке. Ну, вот оно и теперь стоит первым; я назначаю цифру, и назначу маленькую ввиду расстояния, но не в том дело, сколько я назначил; это и будет цена.