banner banner banner
Лем. Жизнь на другой Земле
Лем. Жизнь на другой Земле
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Лем. Жизнь на другой Земле

скачать книгу бесплатно

Лем. Жизнь на другой Земле
Войцех Орлинский

Fanzon. Все о великих фантастах
«Лем. Жизнь на другой Земле» – первая польская биография. Пользуясь ранее неопубликованными источниками, Орлинский раскрывает большие и маленькие, серьезные и забавные секреты жизни писателя. Как Лем пережил Холокост? Верил ли он когда-нибудь в коммунизм? На что потратил свой гонорар за «Магелланово облако»? Сколько раз Лем ездил в СССР? Почему Лем назвал Тарковского дураком? Как дружба с Филипом К. Диком переросла в ненависть? Чем отличались рукописи романов «Глас Господа», «Фиаско» и «Футурологический конгресс» от опубликованных вариантов? Что такое на самом деле «сепулька»?

Войцех Орлинский

Лем. Жизнь на другой Земле

Wojciech Orlinski

LEM. ZYCIE NIE Z TEJ ZIEMI

Copyright © by Wojciech Orlinski, 2017

© by Wojciech Orlinski, 2017

© И. Шевченко, перевод на русский язык, 2019

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019

* * *

«Как будто я жил тогда на другой Земле, среди других людей…»

    СТАНИСЛАВ ЛЕМ
    «Возвращение с Земли»

Пролог

Feci, quod potui[1 - Первая часть латинского выражения: Feci, quod potui, faciant meliora potentes – Я сделал всё, что мог, пусть те, кто сможет, сделают лучше. – Прим. пер.]

Четыре утра, а скорее ночи. До рассвета ещё несколько долгих часов. Клины, далёкое предместье Кракова, скорее деревня, чем город, ещё спит. Ни одна собака не гавкает, ни один петух не кукарекает, ни одна корова не мычит.

Ни одна машина не едет. Пока соседи не начнут махать лопатами, никто не пройдёт, потому что ночью выпал снег. Единственная дорога связывает эти несколько домиков с цивилизацией – на карте города она громко именуется улицей, но на самом деле это просто просёлочная дорога, ответвление от трассы из Закопане – в данное время полностью непроездная.

Станиславу Лему это совсем не мешает. Он никуда не собирается, по крайней мере физически. Но через мгновение в воображении он воспарит к звёздам, потому что эти несколько часов до рассвета, когда все домашние ещё спят, его любимое время для творчества. Воображению не мешают заснеженные дороги.

Сейчас его ждёт первое действие этого дня – растопка печи. Лем выскальзывает из своей комнаты на втором этаже. По терразитовым ступеням он спускается на первый этаж, где в своей комнате спит тёща, а в столовой на разложенном кресле спит девушка из деревни, которая в доме Лемов готовит и убирает. Если настоять, то можно было ей поручить растопку коксовой печи. Для этого действительно нужна мужская сила, но этим девушкам, нанятым в деревнях под Краковом, благодаря невероятному количеству родственников и знакомых его тёщи, может не хватать чего угодно, но только не физической силы.

Кроме того, поручать ещё одну обязанность для девушки было бы рискованным: она могла попросту уйти, как и её предшественницы. Семья не может позволить себе платить ей достаточно много, чтобы удержать на дольше. В конце концов, все они находят себе где-то в Кракове лучшую работу и поиски приходится начинать сначала. Их текучка такая быстрая, что Лем даже не хочет запоминать имена очередных девушек.

Есть ещё два повода, по которым Станислав Лем охотно берёт на себя обязанности по разжиганию центрального отопления в собственном доме. Во?первых, ему сорок. В этом возрасте мужчина охотно хватается за «мужские» задания в предчувствии, что это последнее десятилетие в его жизни, когда он ещё может свободно это сделать. Предчувствует, что близится то время, когда он не будет для семьи тем сильным, эффективным переносчиком тяжестей и универсальным решателем проблем, а сам станет проблемой и бременем. И он хочет насладиться каждым днём физической силы.

Во?вторых, уже какое-то время Барбара Лем, заботясь о его состоянии, старается, чтобы её муж похудел. Прибегает к различным методам: поощряет физические нагрузки и ограничивает его в еде.

Станислав Лем не спорит. Он не сомневается в необходимости похудеть. На самом деле, у него нет диплома, но он окончил медицинский так же, как и его жена, которая часто повторяет, что Сташек, несмотря на отсутствие диплома, знает о медицине больше, чем она. И это не обычная любезность, Лем маниакально постоянно что-то читает, и в том числе медицинскую литературу.

Короче говоря, он сам хорошо знает, чем грозит ему лишний вес. Потому, когда на обеде вся семья ест второе блюдо, он довольствуется только супом. Мозг и сердце говорят ему слушать семью, но желудок – это орган, который руководствуется собственными правилами. И это именно он вырывает Лема из сна.

Ступени в подвал ещё не облицованы. Станислав Лем спускается во мрак по голому бетону. Он толкает крепкие двери, сбитые из досок и закреплённые тремя балками, образующими букву «z». Он включает свет, но его первые шаги не к котлу. Он поворачивает в гараж.

В багажнике лежат покупки, которые он сделал вчера в Кракове, в своём любимом «овощном» на улице Долгой, когда кружил по городу, ожидая, пока жена закончит работу и они вернутся домой на святое обеденное время (тринадцать тридцать, как и каждый день). Лем, как обычно, до этого времени управлялся с разными делами – от шопинга до чтения международной прессы в отелях.

Вчера в «овощном» он купил два отличных немецких марципановых батончика. На самом деле, ему нельзя их есть, но никто не видит, все ещё спят. Лем поспешно съедает их и направляется из гаража в кладовку. Он прячет обёртки за шкафом, который закреплён у стены, поэтому никто никогда не раскроет его диетической трансгрессии, безупречного сладкого преступления.

На мгновение он задумывается о том, каким абсурдным является покупка сладостей в «овощном», который в теории должен продавать овощи и фрукты. Это как поехать в банк, чтобы купить машину, или в отель, чтобы купить «Геральд»? И в таких абсурдах проходят дни Лема.

Может, сделать из этого сатирический рассказ? О какой-то планете, на которой Ийон Тихий пытается делать покупки в слегка завуалированном мире коммунистических абсурдов? А может, это не должна быть планета? Время от времени на карте мира появляется какое-то новое государство в рамках деколонизации – может, сделать из этого вымышленную страну где-то в Азии или Африке?

Однако эта мысль быстро улетучивается из головы Лема. Нужно наконец сделать то, зачем сюда пришёл. Он выгребает из котла лопатой вчерашнюю золу и пепел. Около дверей он набрасывает плащ и обувает резиновые сапоги – он выглядит сейчас как Франек Ёлас из Нижних Мычисок, а не краковский писатель – и продирается через свежие сугробы к калитке.

Он высыпает пепел на дорогу и, продрогший, возвращается домой. В котельной он обнаруживает, что кокс как всегда замёрз (помещение влажное и не обогревается) и его не удаётся набрать на лопату.

Он берёт широкое долото, свой основной инструмент труда, как кочегар, шутливо описанный в «Седьмом путешествии Ийона Тихого». Это специальный кованый прут. Тихий мешал им в атомном котле (а также сражался им сам с собой во временной петле за то, кто съест последнюю припрятанную плитку шоколада – четверговый Тихий, пятничный Тихий или, может, самый опасный из них всех, потому что самый опытный, воскресный Тихий). Лем разбивает прутом замёрзшие глыбы кокса и угля. Очевидно, как Тихий, он бы тоже героически сражался за запасы в кладовой, даже сам с собой. В каком-то смысле он каждый день это и делал.

Бах! Бах! Бах! Печь ещё не затоплена, но писатель уже разогрелся. Он засыпает раздробленный шлак, тянется за канистрой с бензином, брызгает на чёрные комья. Щёлкает зажигалкой.

Бум!

Бензина, как обычно, он льёт слишком много. Он всегда ругает себя за расточительство, но это как со сладостями, это сильнее его. Батончик и взрыв, разве можно более приятно начать трудовой день?

Лем греет руки возле гудящей печи. Как только он вернётся в свою комнату, сразу же сядет за машинку. У него есть ещё три часа спокойного времени, потом весь дом проснётся и снова нужно будет ехать в Краков.

О чём сегодня… Поднимаясь по ступеням, Лем думает о недавно прочитанной статье – она так его поразила, что он даже не помнит, где именно прочитал её – в «Геральде» или «Ньюсуике»? – про то, что американское правительство заказало в RAND Corporation проект сети связи, узлами которой будут компьютеры.

Компьютер уже не как самостоятельный электронный мозг, а как коммуникативное устройство! Как обычно, то, над чем работают настоящие инженеры, является интереснее, чем вымысел фантастов. За ближайшие полвека цивилизация полностью изменится – медиа, отношения между людьми, стиль работы. Почему никто о таких вещах не пишет?

Вчера Станислав Лем говорил об этом Яну Блоньскому, когда тот пришёл с традиционным вечерним визитом. Разговор, как обычно, начался достаточно мило, Блоньский говорил о Прусте, Лем – о компьютерной сети, но вскоре разговор перешёл в скандал, потому что Блоньский упрямо не хотел признавать, что вопрос о том, как компьютеры изменят цивилизацию, важнее, чем вопрос о том, как Прусту удалось передать сущность человеческой природы на страницах «В поисках утраченного времени».

Какую люди могут иметь «сущность природы», когда скоро начнут вмешиваться в генетический код, а уже сейчас можно изменить свою сущность, например используя наркотики? Естественно, чем отчётливее были железобетонные неопровержимые аргументы Лема, тем сильнее Блоньский повышал голос.

Хозяйка дома, пытаясь предотвратить скандал, изменила тему на что-то нейтральное и общее для обоих литераторов: перспективы газификации, а также асфальтирование улицы, которая при хорошей погоде соединяет их предместье с Краковом, а при плохой – эффективно отделяет. Блоньский, однако, вместо того чтобы радоваться прогрессу, начал огорчаться по поводу того, сколько ему будет стоить газовое оборудование и откуда он на это возьмёт деньги.

«Может, это было и нехорошо с моей стороны, – подумал Лем, – что я ответил, что, тьфу, мне хватит написать два рассказа и я установлю газовое оборудование, но Блоньский всё равно не должен был так реагировать!» Он взорвался, встал, начал махать руками и сказал, что думает о творчестве хозяина дома – это обычная чепуха, написанная только для денег, которая никогда, никогда не будет причислена к канонам польской литературы.

«Об этом мог бы и промолчать, мой так называемый друг», – подумал Лем, садясь за печатную машинку.

Последнее предложение звучит так забавно, что в последнюю минуту писатель меняет планы. Он вложил его в кибернетические уста Трурля, литературного героя, написание которого доставляет ему много радости. Трурль – робот, конструирующий других роботов. Его сосед Клапауций занимается вроде бы тем же самым, но это их единственная общая черта.

«Интересно, Блоньский когда-нибудь поймёт, что чем больше он пытается меня задеть, тем больше у меня идей для описания споров Трурля и Клапауция?» – думает Лем и сразу же себе отвечает. Ни один полонист не относится к фантастической литературе серьёзно. И это хорошо, поскольку автор может себе позволить всё, и на его произведения не обратят внимание ни критики, ни цензоры.

А Трурль и Клапауций в следующих рассказах борются против самых разных угнетающих их тиранов, разных Жестокусов, Свирепусов и Мандрильонов. Аллюзии всё более очевидные, но цензура это пропускает, хотя где-нигде и было за что прицепиться. Довольный выходкой, которой он отплачивает в следующем рассказе своему самому близкому другу и всему миру, Лем начинает стучать по кнопкам.

Мерный стук машинки наполняет весь дом. Домашние даже если и просыпаются, то только для того, чтобы перевернуться на другой бок, зная, что сейчас только четыре утра и у них ещё есть пару часов на сон. Они привыкли спать в таком шуме, скорее их обеспокоила бы тишина.

* * *

Самое время, чтобы изложивший эту историю всезнающий рассказчик разоблачил себя. Где-то в первой половине шестидесятых, когда Лем создавал свои самые важные произведения, действительно могло случиться такое утро. Я составил его из реальных моментов – но я не знаю, произошло ли это. Не знаю, действительно ли прут из котельной стал образцом арматуры из «Седьмого путешествия» и спор Лема с Блоньским о техническом прогрессе стал вдохновением для перепалки Трурля (энтузиаста) с Клапауцием (скептиком).

На основании собранных материалов мне кажется, что это вполне правдоподобно, но у меня нет доказательств. Нет подтверждений даже тому, действительно ли Лем украдкой поедал сладости в подвале. Известно только, что во время капитального ремонта того подвала из-за шкафа высыпалась куча обёрток, изготовленных в шестидесятых и семидесятых годах, но ни один уважающий себя суд не обвинил бы осуждённого на основе таких скудных доказательств. Никто Лема за руку не поймал.

Частым явлением среди биографов является поддержание всего повествования в подобной условности. Автор пишет с позиции всезнающего рассказчика. Он всё знает про своего героя, но не всегда известно откуда.

Я так не сделаю. Единственная история, какую я могу вам рассказать честно, это моя история: современного журналиста, который пытается воссоздать жизнь Станислава Лема на основе доступных материалов.

Казалось бы, что тот, кто поддерживал богатую переписку, кто к тому же написал автобиографическую книгу и дал кучу интервью, не имеет никаких тайн. Я же нашёл их множество. Будущие адепты «лемологии, лемографии и лемономики описательной, сравнительной и прогностической», возможно, выяснят их, но я должен уже тут в самом начале признать поражение, и хотя бы поэтому мне не надлежит дальше писать в нейтральном третьем лице.

Буду писать, что мне известно, а не «как это было». Потому что в реальности неизвестно, кто ел украдкой сладости и марципаны в том подвале. Может, пришельцы? В случае этой конкретной биографии этого не стоит исключать…

I

Высокий Замок

В детстве меня волновали вопросы типа «Как устроен атом?». Такое встречается часто среди будущих и теперешних любителей прозы Станислава Лема.

Никогда не забуду шок, который ощутил из-за сообщения, что атом главным образом состоит из пустоты. Посредине ядро, которое в сто тысяч раз меньше самого атома. Вокруг ядра кружат электроны, в десятки раз меньше ядра. Между ядром и электронами ничего нет. По крайней мере, ничего материального.

Когда позднее, в институте, я узнал про квантовую теорию, то стал больше уважать пустоту. Я понял, что с ней так же как с драконами из рассказа Лема «Вероятностные драконы», драконов, как известно, не существует, но их различные виды не существуют по-разному.

Однако тогда я был взволнован тем, что атом состоит из одной части «чего-то» и из ста тысяч частей «ничего». Что за шокирующая пропорция! А поскольку вся материя состоит из атомов, то это означает, что хотя она на первый взгляд твёрдая и осязаемая, но в подавляющем большинстве тоже «пустота».

Так же я вижу детство Станислава Лема. У нас есть автобиографичная книга про его детство «Высокий Замок», две книги типа «интервью-река» (Станислава Береся и Томаша Фиалковского), полные восхитительных анекдотов про коллег и родственников, про игрушки и лакомства. Есть, наконец, крохи воспоминаний в разных больших и маленьких публицистических текстах.

Но если присмотреться к этому более внимательно, то автор больше прячет, чем открывает. То, чего в этих воспоминаниях нет, важнее, чем то, что в них есть. Как и атомы, воспоминания Лема состоят в основном из пустоты, но я постараюсь сделать из неё то, что с атомами сделали квантовые физики.

Обратим внимание на то, что чем ближе мы в этих воспоминаниях к маленькому Станиславу Лему, тем сильнее всё делается неосязаемым и нереальным. Чем дальше кто-то был от Станислава Лема, тем более чёткое он имел описание. Учителя в гимназии, например, названы по фамилиям, чаще всего даже по именам, но самое важное то, что описываются они очень подробно, иногда на целую страницу.

Например, мы узнаем, что директор Станислав Бузат был «невысокий мужчина, обладавший зычным, властным голосом, впрочем, очень хороший человек»[2 - Здесь и далее цитаты из «Высокого Замка» приведены в переводе Е. Вайсброта.], а профессор латыни Раппапорт «старый, болезненный, с желтоватым лицом, брюзгливый, но довольно мягкий». Математиком был украинец Зарицкий, «представительный мужчина лет пятидесяти со смуглой, даже тёмной, морщинистой кожей, ещё более тёмными веками, острым неправильным носом, глубоко сидящими глазами, лысый, как колено, – но старательно брил весь череп. […] Никогда не улыбался»[3 - Цитаты из прозы Станислава Лема подаются на основании описанных в Библиографии (если не указано другое).].

Много внимания Лем уделяет полонистке Марии Левицкой, у которой всегда был отличником. Она хвалила его сочинения, особенно те, что писались на «вольную тему». После войны он искал её и благодаря другой выпускнице добрался до её тетрадей со стихами «совсем не модными, написанными в наивысших эмоциональных вибрациях»[4 - Stanislaw Lem, Powrоt do prajezyka? w: tegoz, Lube czasy, Krakоw: Znak, 1995.].

Одноклассники описаны без фамилий, но так детально, что мы без труда можем их себе представить. У Лема было два соседа по парте. Первым был Юлек Х., «сын полицейского, довольно крупный парень, блондин со вздёрнутым носом и выражением неуверенности в глазах». Он дал Лему настоящий, однозарядный пистолет калибра 6 мм, в обмен на пугач-«браунинг» калибра 9 мм, который владельцу «надоел». Лем выстрелил из него в доме, чем перепугал отца, который сразу же конфисковал оружие.

Вторым соседом по парте был Юрек Г., «красивый и влюбчивый». Однако Лем помнил его любовные романы, а не его самого. Больше он пишет про «Мечика П.», отличавшегося «тяжеловесной шуткой и ещё более тяжёлой рукой. Когда его вызывали, он обычно начинал разыгрывать из себя идиота, стараясь делать это так, чтобы было ясно, что он издевается над преподавателем». Мечик был вульгарным, поэтому Лему он не нравился. Зато он любил Юзека Ф., «у которого усы начали расти, почитай, чуть ли не с первого класса гимназии», а также Зигмунда Е. по прозвищу Пуньча, отличного футболиста, который происходил из бедной семьи, поэтому в гимназии держался благодаря репетиторству.

Услугами репетиторов пользовался и сам Лем и описывает их довольно детально, прежде всего учительницу французского, «некую Мадемуазель – особу, достаточно неприятную, обладавшую огромным пористым, словно его рассматривали под увеличительным стеклом, красным носом». Лем не хотел учить французский, поэтому придумал для Мадемуазель хороший способ, подобно героям «Средства от Алкивиада» Эдмунда Низюрского.

Мадемуазель очень любила сплетни про то, кто женился, кто развёлся. Лем рассказывал ей выдуманные истории про своих бесчисленных дядей и тёть, одновременно угощая её коктейлями собственного изготовления из алкоголя, украденного из буфета матери. «Совершенно удивительно, что после всего этого я ухитряюсь прочесть книжку на языке Мольера», – говорит Лем.

Также подробно описаны и другие неродственные особы, с которыми Лем сталкивался в родном доме, – прачка, швея, горничная, кухарка. Но если сделаем шаг в сторону писателя и начнём исследовать его родных, образ размывается.

В «Высоком Замке» и в других мемуарных текстах неоднократно появляются дяди и тёти, но они редко имеют имена, редко имеют черты характера. Часто Лем описывает их во множественном числе, как дядей и тёть, – мы даже не знаем, сколько их было и какое родство их связывало. Опираясь только на воспоминания Лема, нельзя даже составить их список.

Имена есть у «кузена Метека» (с которым Сташек подрался из-за необычного оскорбления в форме «показа босой пятки»), у «тёти Нюни», а также «дяди Мундека, мужа тёти Хани с улицы Свободы» (который с отцом увлечённо пытался извлечь далёкие голоса из радиоприёмника марки «Эрикссон», но до них доносились только «мощный свист, грохот и мяуканье электрических кошек»).

Имени нет и у «тётки с улицы Ягеллонской», но мы узнаем из «Высокого Замка», что у неё возле дома маленького Сташека сильно напугал агрессивный индюк, и кроме того, тётка имела «eine feine Stube», то есть элегантный салон, куда нельзя было заходить, полный декоративной посуды и вкусностей, предназначенных исключительно для декорации. Мальчик принял этот запрет как вызов, прокрался в салон при первой же возможности и вонзил зубы в марципановые фрукты, но со временем марципан окаменел и стал непригодным для еды. Было это «одно из самых горьких разочарований [его] жизни».

Тётка получила имя лишь через тридцать лет после публикации «Высокого Замка». В интервью Томашу Фиалковскому Лем рассказывал, что тётку звали Берта и она была матерью Марьяна Гемара. В шестидесятых годах ХХ века рассказывать про Гемара не имело смысла, цензура всё равно бы убрала его из книги (или книгу вообще бы не издали).

Картинка становится совсем размытой, когда мы делаем шаг в сторону ядра этого атома, когда присматриваемся к двум самым близким людям маленького Сташека – его родителям. Учителей, одноклассников, репетиторов, продавцов, прачек и кухарок мы можем себе представить на основании этих воспоминаний. Мы знаем, какой у них был голос и как они выглядели. Но какой голос был у отца? Как выглядела мама? И как их вообще звали? Этого нет ни в «Высоком Замке», ни в поздних мемуарах. О матери мы, собственно, знаем только то, что она существовала. Как хтоническое божество в античной мифологии, она не играет сюжетную роль в мифологическом повествовании, потому что всегда молчаливо присутствует на заднем плане и олицетворяет всё материальное. Зато отец является олимпийским богом, сверхъестественным владыкой, который иногда присылал маленькому Сташеку щедрые подарки, а иногда выдавал непонятные запреты. Трудно себе представить их на основании таких описаний, как людей из крови и плоти.

Оставим эти метафоры и напишем, что про родителей Лема точно известно. Самюэль Лем и Сабина из семьи Вольнер поженились 30 мая 1919 года[5 - Agnieszka Gajewska, Zaglada i gwiazdy. Przeszlosc w prozie Stanislawa Lema, Poznan: Wydawnictwo Naukowe UAM, 2016.]. Имя отца уже объясняет, почему Станислав Лем так сильно юлил в этом вопросе – всю жизнь он избегал разговоров про свои еврейские корни.

Самюэль Лем где-то с 1904 года[6 - Об этом свидетельствует документ, который хранится в семейном архиве, – нотариально заверенная выписка, составленная в 1953 году из свидетельства австро-венгерского еврейского ЗАГСа во Львове; выписка подтверждает, что «фамилия звучит как Лем, а не Лехм».] пользовался польской версией фамилии, но его родственники до самой войны подписывались фамилией «Лехм». Время от времени он использовал старое правописание, скорее всего чтобы не было расхождения в документах.

Лемов и Лехмов до 1939 года во Львове проживало много. У Герша или Германа Лехма, отца Самюэля, было семеро братьев и сестёр[7 - Agnieszka Gajewska, Zaglada i gwiazdy… op. cit.], что практически исключает установление личности всех «дядей и тёть» из «Высокого Замка», тем более что, как я подозреваю, часть из них некровные «друзья семьи». Однако известно, что они отличались своим подходом к вопросу ассимиляции. Некоторые из них придерживались еврейской самоидентификации, другие же считали себя поляками еврейского происхождения, хотя бы как, собственно, и Самюэль Лем, о чем свидетельствует выбор имени для первенца.

Станислав! Почему не Адам, Ян или Пётр? Почему это должно было быть имя, которое наряду с Войцехом или Ядвигой однозначно приписывали к Центрально-Восточной Европе, даже после замены на западный эквивалент? Это был не случайный выбор, это было свидетельство польскости.

Австро-венгерский военный врач, каким был Самюэль Лем, в 1918 году вынужден был предстать перед широким выбором. В мирные времена и при относительной стабильности национальность и гражданство трактовались как что-то постоянное, но для жителей Центрально-Восточной Европы сто лет назад было совсем не так. Их страны в результате войны рассыпались, как карточный домик. Их паспорта со дня на день утрачивали свою правомочность. Все nolens volens[8 - Волей-неволей (лат.).] сделали выбор, и часто, из-за отсутствия объективных критериев, этот выбор был произвольным.

Об этом свидетельствует выбор братьев Шептицких. Один из них, Андрей, митрополит, вошёл в историю как духовный лидер украинцев. Его родной брат Станислав остался в памяти как польский генерал, который защищал Вильнюс от большевиков. Вероятно, несколькими годами ранее братьев Шептицких позабавило бы такое пророчество, что они войдут в историю враждующих между собой народов.

В моем поколении много говорилось о том, как наши родители или родственники стояли перед похожим выбором в 1918 или 1945 годах. Часто это сопровождалось упрёками со стороны предков, которые из всех паспортов, какие могли выбрать, останавливались именно на польских!

Много семей имели семейную легенду про тётю или дядю, которых военная неразбериха закинула на Запад. Иногда они приезжали, одетые в твид и пахнущие «Old Spice», практически каждой мелочью давая понять, что они прибыли из другого, лучшего мира. Они великодушно давали нам несколько долларов или западнонемецких марок, которые для нас были кладом, потому что мы знали, что в специализированных магазинах можно за них купить необычные деликатесы – «7UP», жевательную резинку «Wrigley Spearmint» или даже (ах!) баночку «Nutella».

А у кого не было такого родственника, тот о таком фантазировал. Это было уделом и взрослого Станислава Лема. Он услышал от отца сплетню, что какой-то родственник опозорил семью и вынужден был эмигрировать в США. Оттуда Станислав Лем всегда ждал телеграмму про щедрое американское наследство и надоедал этим своей жене или ближайшему окружению, самокритично признавая, что «это было почти наваждением»[9 - Станислав Лем, письмо к Майклу Канделю, 06.09.1975.].

После Первой мировой мало кто ожидал близкого приближения Второй мировой. После Второй, в свою очередь, все ожидали Третью, которая (постучим по дереву) все ещё не пришла. Из этого следует, что детский опыт поколения Станислава Лема радикально отличается от моего и, как я думаю, большинства его поклонников из Польской Народной Республики. Меня воспитывали на чувстве временности всего, что нас окружает. Школа, семья и поп-культура заставляли меня ждать очередную войну или революцию, в которых снова всё пойдёт прахом, как уже дважды было в этом столетии.

Лема воспитывали с чувством «железобетонного, нерушимого порядка», как он говорил в интервью Фиалковскому. В первые восемнадцать лет для него было очевидно, что ему повезло родиться и жить в самом чудесном городе мира. Другие города он не видел, и, похоже, они его не особо интересовали. Ведь, зная слабость отца потакать всем прихотям сына, можно предположить, что, если бы маленький Сташек прогрыз ему дырку в голове, в конце концов он поехал бы с ним в Краков или Варшаву. Между тем отец не пустил его даже на школьную экскурсию в Париж, аргументируя это тем, что такое дальнее путешествие было бы опасным.

Однако всё это заставляет меня с большой долей скептицизма читать, например, такой отрывок из «Высокого Замка»:

«Я действительно нигде не видел кондитерских витрин, сделанных с таким размахом. Собственно, это была не витрина, а сцена, оправленная в металлические рамы, на которой несколько раз в году сменяли декорацию, образующую фон для гигантских статуй и аллегорических композиций из марципана. Какие-то великие натуралисты, а может, Рубенсы воплощали в марципановой яви свои мечты, а уж перед Рождеством и Пасхой за стёклами творились закованные в миндальную массу и какао чудеса. Сахарные Миколаи правили упряжками, а из их мешков низвергались водопады сладостей: на глазированных тарелках почивали ветчина и заливная рыба – тоже марципановые, с отделкой из крема; причём эти мои знания не носят чисто теоретического характера. Даже ломтики лимона, просвечивающие из-под желе, были достижениями кондитерского искусства. Я помню стада розовых свинок с шоколадными глазками, все мыслимые разновидности плодов, грибы, копчёности, растения, какие-то лесные дебри и просеки. Создавалось впечатление, что Залевский мог бы повторить в сахаре и шоколаде весь космос, солнцу добавить лущеного миндаля, а звёздам – глазурного блеска; каждый раз в новом сезоне этот мастер мастеров ухитрялся пронзить мою душу, алчущую, беспокойную, ещё совершенно доверчивую, с новой стороны, заполонить меня многозначительностью своих марципановых скульптур, офортами белого шоколада, везувиями тортов, извергающих взбитые сливки, в которых, словно вулканические бомбы, летали замороженные фрукты».

Заявление «я действительно нигде не видел» возбудило мою подозрительность, когда я первый раз читал эти слова, как ребёнок, жадно пожирающий все книги Лема, которые удалось найти в домашней библиотеке, в библиотеках друзей и, наконец, в библиотеках школьных, публичных и городских, которые я посещал во время каникул. «Высокий Замок» попался мне в одной из районных библиотек, и это была моя первая встреча с феноменом польского Львова.

Раньше информация, что до войны существовало два каких-то больших польских города, которые перестали быть польскими из-за изменения границ в 1945 году, была для меня географической диковинкой, не более того. «Высокий Замок» наполнил Львов специфическим ароматом обжаренного кофе с улицы Шопена, романтическим пейзажем Иезуитского сада или описанием кондитерских, в которые каждый читающий эту книжку ребёнок (независимо от возраста) хотел бы немедленно перенестись.

Но могла ли витрина кондитерской Залевского действительно быть такой чудесной, как в книжном описании? Я вырос в глубоком убеждении, что всё самое лучшее – за пределами Польши. Где-то там, где происходят действия западных фильмов, а лучше всего американских. Это убеждение уже чуждо для поколения моих детей, но я не могу от него освободиться даже сейчас.

Автобиографический «Высокий Замок» появился в 1965 году, когда ежедневность Лема выглядела более-менее так, как это описано в прологе. Не исключено, что слова о марципане от Залевского и халве от Кавураса он выстукивал на машинке, все ещё ощущая на языке вкус батончика, съеденного украдкой в подвале.

«Овощные», в которых он запасался сладостями, были причудливыми магазинами, пользовавшимися весьма либеральным отношением власти ПНР к торговле овощами и фруктами. Работали они по капиталистическому принципу. У них был своего рода собственник (более конкретно, агент или хозяин), который продавал в них всё, что мог.

Прежде всего овощи и фрукты, потому что это основа его деятельности. А также леденцы, «тёплое мороженое», лимонад (в порошке и в бутылках с особенными многоразовыми крышками), специи, содовую и баллончики с углекислым газом, с помощью которых можно делать такую же воду самому в сифоне.

Когда я читал «Коричные лавки» Шульца, то представлял себе именно такие «овощные», потому что они больше всего соответствовали тому, к чему я привык. «Слабо освещённые, тёмные, их праздничные интерьеры пахли густым запахом красок, лака, благовоний, ароматом далёких стран и редких материалов», – сегодня я понимаю, какой ошибкой было представлять себе коричные лавки по образу социалистического киоска, сбитого из досок (у предпринимателя не было причин для инвестиций в свой бизнес, потому что формально он не являлся собственником).

Ничего не могу поделать с тем, что я воспитывался в Польской Народной Республике. Даже, наоборот, буду утверждать, что это помогает мне в понимании разных сюжетов в прозе Лема, который большинство своих произведений создал во времена этого режима, среди овощных и мясных, между написанием заявки на предоставление стиральной машины и грызнёй за автозапчасти в магазине «Polmozbyt». Без этого мы не понимаем, например, рассказы о Пирксе (особенно «Ананке», где на Марс перенесены реалии типичных социалистических инвестиций) или сложные отношения интеллектуала-правителя в «Гласе Господа», и прежде всего рассказ «Профессор А. Донда».

Но это, собственно, моё социалистическое происхождение является причиной недоверия относительно описаний Второй Речи Посполитой с таким энтузиазмом, как в предыдущем фрагменте «Высокого Замка».

Лем утверждает, что никогда не видел витрин, устроенных с «таким размахом». Он писал те слова уже после первых путешествий по Европе, которые были довольно скромными. Он не знал легендарных витрин лондонского Гарродса или магазинов с нью-йоркской Пятой авеню. Увидь их Лем, сохранил бы он своё восхищение прилавками довоенного Львова?

Когда я наконец посетил Львов, чтобы найти следы Лема, то поверил писателю. Это был мой первый приезд в этот город. Прежде всего я ожидал, что найду немного следов, потому что после стольких лет мало что могло остаться от довоенного Львова. Даже от левобережной Варшавы осталась лишь сетка улиц, тоже сильно модифицированных.