banner banner banner
Все люди – братья?!
Все люди – братья?!
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Все люди – братья?!

скачать книгу бесплатно


– Бздишь, – не задумываясь ответил он.

И вот Мария надушилась дорогими духами и, прохаживаясь перед военнопленными, вопрошала:

– Ребьята, как я бздишь? Карашо, бздишь?

– Хорошо бздишь, Мария! – те покатывались со смеху…

Потом она учила отца немецкому языку, он соответственно ее – русскому. Играли в четыре руки на фортепьяно, пока не родилась девочка.

В России произошла революция, в Германии тоже. И Австро-венгерская империя приказала долго жить. Пришла пора русским военнопленным возвращаться домой. Алоис, стремясь не лишать внучку отца и оставить зятя в семье, покупал газеты и вычитывал оттуда страшилки про Россию. Например, о том, что петух стоил там двадцать пять рублей.

– У нас не петух, а бык стоит двадцать пять рублей! – возмутился отец.

Он любил свою нечаянную австрийскую жену и дочь. Уезжал в эшелоне с военнопленными с твердым намерением вернуться в Петерсдорф. Соскучился по родине и родным. К тому же хотелось вернуться и доказать тестю, что петухи в России не по двадцать пять целковых.

На станции Чоп встретило их в буквальном смысле море проса. Переплыли на русскую сторону и, предоставленные самим себе, добирались домой, кто как сумел. Вернулся отец в Изюм, и его, как бывшего фронтовика, поставили директором лесхоза. Задача единственная – обеспечивать дровами паровозы.

Времена пошли чересчур интересные. Соседи по утрам, поздоровавшись, первым делом спрашивали: какая сегодня власть? Белая, красная, зеленая, маруськина, савоновская, или анархия – мать порядка от батьки Махно? Поступил как-то приказ отцу держать на складе в железнодорожном тупике неприкосновенный запас дров для особо литерного бронепоезда. Страну довели до ручки – угольные шахты, которые находились всего в нескольких десятках верст от Изюма, забросили, и поэтому бронепоезда ходили на дровах…

Отец заготовил. А тут махновская матросня налетела на станцию, стала требовать топливо для бронепоезда. Отец молчал о запасе дров, но махновцы разузнали, что топливо есть. Отца избили, загрузились дровами и укатили.

Тут же подвалил и особо литерный. А дровишек для него уже нет. Потащили отца к какому-то горлопану с бородкой и в пенсне. Он и слушать не стал никаких оправданий, сказал через губу, все равно что сплюнул:

– Расстрелять…

– Есть расстрелять! – вызвался Подмогильный, служивший в охране станции. Вместе с ним отец находился в австрийском плену.

Подвел Подмогильный его к пристанционному болоту, заросшему рогозом, и спросил:

– А знаешь, кто тебя приказал расстрелять? Гордись – сам товарищ Троцкий!

– Давай уж стреляй. А то скоро полные штаны будут радости.

– Андрей, да ты что? Думаешь, я подниму руку на своего друга по плену по прихоти какого-то пархатого Лейбы? Не дождется, курва. Уходи болотом, жди меня вечером дома.

Потом отец и Подмогильный стали кумовьями. А кум на Украине – всё равно что брат.

У отца не находилось оснований любить новую власть. Луг отобрали, землю отобрали, несколько раз едва не расстреляли. О том, чтобы вернуться в Австрию через мешанину фронтов, банд, государств и думать было нечего. Как только советская власть укрепилась, Россия и Европа отгородились друг от друга железным занавесом.

А в доме матери квартировала Феня из Харькова, которая пекла вкусные пирожки и торговала ими на железнодорожной станции. К тому времени «расстрелянный директор лесхоза» устроился смазчиком букс. Подливал в вагонные буксы масло и приговаривал всем без исключения: «Катитесь отсюдова, мать-перемать вашу, наволочь!» У отца, великого мастера по части ненормативной лексики, слово «наволочь» означало самую высокую степень человеческого ничтожества и непотребства.

Молодые люди не могли не обратить друг на друга внимания. Бабка Полька почему-то невзлюбила мою мать, называла ее не дочерью, не невесткой, а исключительно харьковской уркой. Так что пришлось молодым селиться на лугу в шалаше и строить себе хату. Когда печнику заплатили два миллиона рублей за работу, целый мешок денег, то отец наверняка вспомнил про русского петуха по двадцать пять рублей из газеты Алоиса. Построенная в 1922 году хата простояла без малого полвека. В тридцатых годах отец предпринимал попытку поставить новый, причем двухэтажный, дом – завез кирпич, но тот после первого же дождя превратился в огромные кучи щебня. Не сомневаюсь, что ливень уберег батю от репрессий. Построй он кирпичный двухэтажный дом, да еще на австрийский манер, – не избежать ему доносов от завистников и Колымы. Возможно, что провидению было угодно, чтобы у него родился я.

А тут и Германия собственной персоной пожаловала в Изюм. Конечно, отец вспомнил о своей дочери, она, должно быть, не только невестой к тому времени была, но и замуж вполне могла выйти. Сердце у него щемило: росла без отца, досталось ей, бедняжке. Как ни крути, а получалось, что он обманул семейство Алоиса Пока. И задумал съездить в Австрию. Поинтересовался у властей, как это можно осуществить. У него ведь осталось представление, что немцы – «культурная, цивилизованная» нация, у которой всего-то и греха, что прилюдное недержание дурного воздуха.

Ему предложили такое право заслужить. Не в счет нелегкие думы о родном ребенке, осиротившем при живом отце, не в счет угрызения совести. Почти как стрекозе из басни сказали: иди да попляши! Да еще кем – полицаем!

Мать рассказывала, что произошло между ними, когда отец вернулся от властей. Она сказала сразу: хочешь опозорить себя, своих родственников, своих детей – напяливай повязку и уходи из дому к своим «культурным» фашистам. Как же, там твоя австриячка только тебя и ждет.

Оказался отец в сетях страстей, похлеще шекспировских. Две воющих страны, две семьи тоже ведь почти воющие, и там, и здесь дети. А выбор какой: чтобы остаться человеком чести в Петерсдорфе, надо идти на бесчестье в Изюме. Он думал, как ему поступить, потому что от советской власти получил он что – очередь на бирже труда, насильственную коллективизацию, на нашей окраине организовали колхоз, мать в него «загнали», искусственную голодовку тридцать третьего года, охоту НКВД перед войной?

Но спасибо союзникам немцев, которых Бисмарк называл не нацией, а профессией. «Профессия» отличалась неслыханным мародерством. Тащили всё – старые мешки, пустые ведра, сломанные часы, любое барахло, в том числе грязные подштанники.

В нашем дворе они увидели козу и – цап за рога. Батя бросился отбивать живность, матерясь на немецком языке и обещая румынам кары от германского начальства. Мародеры упорствовали, тогда батя дал одному по шее и свалил с ног, а другой щелкнул затвором винтовки и показал, что сейчас убьет его и бросит в окно нашей хаты гранату. Но козу оставили, видимо, посчитали, что тут живет какой-то старый и выживший из ума фольксдойч. После стычки с союзниками «культурных» фашистов поездка в Австрию откладывалась на неопределенный срок…

О письмах и почтальонах, как вестниках добрых вестей или неизбывного горя, написано много произведений. Множество раз я видел на экране женское горе после получения похоронки. Видел я и мать, когда мы получили ее тоже. На моего брата Дмитрия.

Имя Дмитрий было в нашей семье невезучим. Дед Дмитрий Адреевич умер довольно рано. Самый старший мой брат Дмитрий умер младенцем, но родился в 1925 году у моих родителей еще один сын, и они вновь назвали его Дмитрием. Потому что, как говорил отец, в нашем роду так было – Андрей Дмитриевич, Дмитрий Андреевич…

Старшего брата я, к сожалению, помню плохо. Во время оккупации немцы его мобилизовали работать на паровозоремонтном заводе, и оттуда он приносил мне кусочки пеклеванного хлеба, который я почему-то называл румынским. Я каждый вечер ждал, когда придет Митя с работы – ожидание врезалось в память. Мне всегда говорили, что он очень меня любил.

Не знаю, какую на заводе он пользу или вред приносил немцам, но после освобождения Изюма в 1943 году его призвали в армию и направили в Пензу в артиллерийское училище. И вдруг оттуда пришло печальное известие. Стояла весна 1944 года, мать, рыдая, рвала на себе седые волосы. Соседки отпаивали и успокаивали ее, а я, бродя по улице, боялся войти в хату, искал способ не согласиться с тем, что брата Мити у меня больше не будет.

Только несколько лет спустя, когда домой вернулся один из тех парней, кто учился с братом в Пензе, мать пошла к нему узнать, как умер Дмитрий. Вернулась почерневшая. Оказывается, курсантов училища почти не кормили, и они или попрошайничали, или добывали пропитание в мусорных баках, на помойках. Не в блокадном Ленинграде, а в тыловой Пензе. Ведь существовали же там какие-то нормы питания! Ни в одной армии мира даже в мыслях не могли допустить подобное отношение к будущим офицерам.

Мой сын Андрей нашел в архивах министерства обороны России, которые стали размещаться в Интернете, следы своего дяди Дмитрия. В материалах Пензенского госпиталя есть строка о нем, записанная от руки, видимо, в день смерти моего брата – 3 марта 1944 года. В госпиталь он поступил 23 января с дистрофией 3-й степени, с сердечной недостаточностью, заболел воспалением легких… Дистрофия 3-й степени – потеря более 30 процентов веса! Похоронили брата на Мироносицком кладбище. Я написал письмо мэру Пензы, просил сообщить, сохранилась ли могила брата. Дело в том, что в 1962 году я ездил в Пензу, но следов не нашел – тогда я был слишком молод и неопытен… Мне позвонила какая-то женщина из Пензы, которая выполняла поручение мэра. Сообщила, что до 1948 года сведения о захоронениях на кладбище велись в церкви, а они утеряны. Кладбище во многом запущено, поэтому и могила утеряна…

К «человеку с ружьем» в форме Красной Армии со стороны властей отношение было самым непотребным и бесчеловечным. Мобилизованных бросали в бой не только без винтовок («В бою добудешь!», то есть отнимешь у врага или подберешь у нашего убитого бойца), но даже без обмундирования. Тысячи и тысячи таких защитников Родины бросили Хрущев и Тимошенко в Изюмский котел под гусеницы немецких танковых армий.

Поэтому слишком мало вернулось с войны фронтовиков, которые ходили в атаку не раз. Ванька-взводный ходил всего в одну-две атаки. Многие наши полководцы любили брать числом, а не умением, в том числе брать города к каким-нибудь праздникам или юбилеям.

За свою жизнь я выслушал множество рассказов и исповедей фронтовиков. Не только Ванька-взводный или батарейный имел краткость жизни, достойной книги Гиннеса. Однажды В. И. Ежов, классик нашего кино, автор сценария «Баллады о солдате», соавтор «Белого солнца пустыни», когда мы на даче под рюмку толковали о житье-бытье, вдруг сказал:

– Я не напишу уже того, что сейчас расскажу. А ты напишешь, – сделал вступление Валентин Иванович и рассказал, как он во время войны встретился в гостинице «Москва» с группой летчиков, которые получили в Кремле звезды Героев. Валентина Ивановича вызвали для перевода из строевой части в редакцию фронтовой газеты. Летчики пригласили и его обмывать награды. Спустя несколько дней всё пропили, и тогда они решили продать золотые звезды Героев Советского Союза. Ежов возмутился, хотел отговорить, но летуны его успокоили: «Валя, а ты знаешь, что наш брат в среднем летает всего около месяца? Кто выживет – муляжом звезды обойдется». И звезды пропили.

Сама война кровожадна. Но кровожадность приумножалась бесчеловечным характером нашего образа жизни. Еще во время финской войны наши противники изумлялись, прежде всего, наплевательскому отношению наших командиров к жизни своих же солдат. И это в стране, где решили построить рай на земле?!

Пункты формирования новых частей нередко превращались в лагеря смерти. Как-то под Йошкар-Олой секретари обкома комсомола показывали мне место, где находился пункт формирования, и рассказали, что в нем от голода погибли тысячи красноармейцев. Мизерная тыловая норма питания стимулировала желание как можно скорее попасть в сформированную часть и перейти на фронтовую норму. Но и мизерную начальство воровало, обрекая красноармейцев на вымирание. Охрана пунктов, начальство состояло из НКВД, имело богатейший опыт обращения с репрессированными. Какими-то путями сведения об этом дошли до Кремля. Приехал Ворошилов с комиссией и расстрелял всё руководство пункта.

До Пензы Ворошилов со своей комиссией не доехал. Несколько курсантов артучилища, в том числе мой брат, роясь на помойках, заразились дизентерией и умерли. Что же пережила моя бедная мать, узнав, что ее самый любимый, самый добрый и ласковый сын умер с голоду! Не в бою с врагами, а по вине командиров-мародеров.

Много лет спустя в одном приятельском доме я встретился с военным прокурором Пензы времен войны. В ответ на мой вопрос он задумался, а потом, как бы припоминая нечто подобное, сказал, что в артиллерийском училище совершили диверсию – отравили продукты. Я с трудом удержался, чтобы не рассмеяться ему в лицо. На происки врага списали воры-командиры смерть моего юного брата и его товарищей. С тех пор я возненавидел ворье всех мастей и рангов – но сколько же их прошло перед глазами моего поколения! И нынешнее, для которого я придумал неологизм – баблоины…

Задумывались ли вы над тем странным фактом, что во Второй мировой войне немцев на всех фронтах погибло около 9 миллионов человек, а наших – в три раза больше? И что из потерь всего человечества, а это около пятидесяти миллионов, более половины – советские люди?

Допустим, фашисты уничтожили 10 миллионов советских военнопленных и мирных граждан. Но и тогда война унесла бы в два, три раза больше наших солдат и офицеров, чем немецких! Наши солдаты не хуже немецких, которых погибло в боях на восточном фронте около 6 миллионов человек. Все миллионы погибших наших бойцов сверх немецких потерь – на совести бездарного, лживого и вороватого военного и партийного руководства, призывавшего закрывать грудью немецкие пулеметы, чтобы те захлебывались в нашей крови.

Вот доказательство тому. В Первой мировой войне Россия потеряла 5 миллионов человек, четвертую часть общемировых потерь. Но Австро-Венгрия потеряла – 4,4 миллиона, Германия – 4,2 миллиона. Если их потери сложить, то 8,6 миллиона человек – результат в основном боевых действий русских войск. Были кровавые сражения на Западе, но не французы же столько уничтожили врагов на своей странной сидячей войне! А во Второй мировой войне наш солдат воевал не по-суворовски, то есть не умением, а числом?

Война вызывает вопросы и вопросы, мы до сих пор не имеем воссозданной полной и правдивой ее истории. Отсюда домыслы и фантазии, а нередко и злоумышленные фальсификации.

Господи, сколько раз ты удерживал меня, не позволял отбросить от прилавка обладателей тугих интендантских затылков, которые, размахивая удостоверениями участников войны, перли к нему вне очереди! А очереди-то состояли из вдовых солдаток, поднявших на ноги сирот войны, и солдатских матерей, пахавших землю плугами вместо тракторов… Редко кто из обладателей тугих затылков и тяжелых нагрудных иконостасов ходил в атаку. Не надо забывать, что штабу армии надлежало располагаться весьма не близко к линии фронта, а штабу фронта и того дальше.

Из этих штабных да интендантских и сформировалась после войны вороватая, лживая и продажная партийно-политическая элита государства, которая и довела до ручки Советский Союз. Из их же среды выйдут демократизаторы, реформаторы, цивилизаторы, приватизаторы и предатели, поскольку жить нечестно им было не привыкать.

Тем величественнее подвиг нашего народа в Великой Отечественной войне, сражавшегося на два фронта – с бездарными и бессердечными своими дураками и проходимцами и с жестоким, коварным врагом.

Настоящие фронтовики всегда стыдились тыкать в лицо солдаткам свои удостоверения и переть без очереди. Помнится, куда-то мы, литераторская компания, спешила, и надо нам было взять кусок колбасы на закуску. Но очередища! Среди нас был поэт Николай Старшинов. Глядя на то, как другие с ветеранскими удостоверениями беспрепятственно штурмуют прилавок, мы обратились к нему:

– Коля, ты же инвалид войны, возьми без очереди.

Николай Константинович виновато улыбался и отрицательно качал головой. Вместе со всеми он отстоял очередь, хотя мы знали, что у него на ногах с войны незаживающие раны. Он с ними мучился всю жизнь, прижигал чуть ли не царской водкой, но, выходит, они не так его беспокоили, как чувство вины перед несчастными женщинами, которые потеряли в войну своих мужчин, а он, видите ли, ухитрился получить пулеметную очередь по ногам и остался жить. Именно наличие чувства вины за то, что они остались живы, как лакмусовая бумажка отличала настоящих фронтовиков от штабных да интендантских шкур. Одним словом – наволочь, как сказал бы мой батя.

Конечно, все мы из детства

Почему люди на протяжении всей жизни неоднократно мысленно возвращаются в свое детство? Что ищут в подернутой дымкой забвения дали, где ничего нельзя изменить? Не уменьшить горя и не добавить счастья. Пообщаться на виртуальном уровне с родителями и другими родными и дорогими людьми? Извлечь урок для себя и своих потомков, которым, конечно же, интересно, каким был деда маленьким?

Видимо, человеку очень важно знать свои истоки-корни и соизмерять свою жизнь с ними. Потому что ему не наплевать на то, как он будет выглядеть на семейном групповом портрете, героев которого нередко разделяют сотни лет.

Вообще-то каждому из нас многие миллионы лет. Да, я не ошибся. Именно миллионы лет тому назад, если наши предки на самом деле слезли с дерева (хотя я не разделяю эту точку зрения), они уже заботились о нас. Вдумайтесь только: миллионы праматерей и праотцов заботливо передавали огонек жизни, преодолевая океаны несчастий, бед и опасностей, от поколения к поколению, пока он не оказался в нашем распоряжении. Эта забота и есть истинная цена человеческой жизни. Не уверен, что убийцы на государственном или обывательском уровне задумываются над тем, что убивая человека, они тем самым обесценивают, делают бессмысленными усилия миллионов поколений на протяжении многих миллионов лет. Причем каждый человек уникален – до него не было такого и после него не будет.

Если какой-нибудь чеченский бандюга по кличке Тракторист перед видеокамерой с вдохновением отрезает головы русским пленным, то разве задумывается американский летчик, нажимая кнопку пуска ракеты, что его снаряд сейчас попадет в сербский или иракский автобус? Или необандеровец задумывается перед тем, как дать залп «Града» по Донецку? Что он обессмыслит самую важную на Земле работу – родительскую, миллионов матерей и отцов на протяжении, повторяю вновь, многих миллионов лет?

Из своего опыта знаю одно: чем громче трепотня о счастье или правах человека, тем жизнь людей больше обесценивается. Большевики были кровопийцами по идейным соображениям, необольшевики, вернее, ельциноиды и соответствующие им аналоги в других «суверенитетах», – живоглоты нового типа. Ельцин весь в большевистской традиции – «если враг не сдается, то его уничтожают», и он расстреливает парламент, по большому счету, под стать ему самому по никчемности. Три процента рейтинга среди подданных его очень встревожили, и он пожелал одержать где-нибудь быструю и внушительную победу. Бездарные генералы во главе с «лучшим министром обороны всех времен и народов» Пашей-Мерседесом выбрали для забулдыги Чечню. И положили там более ста тысяч сограждан во имя Борькиного рейтинга. По сравнению с Ельциным в деле пожирания человеческих жизней бандит по кличке Тракторист просто мелкая вошь. Поразительно: Ельцин так и не сел на скамью подсудимых в международном трибунале. На ту же скамью, что и Милошевич, который защищал свою страну и сограждан, а не свой рейтинг.

Ельциноиды – необольшевики современного полета. Криминальное их крыло убивает десятки тысяч человек в год, но сами ельциноиды, которые не сходят с экранов телевизоров, непосредственно руки не пачкают кровью. Во всяком случае, для этого есть киллеры. Ельциноиды цинично доводят людей до смерти. Подобные действия признал преступлениями против человечности Нюрнбергский трибунал. Как-то: убийство гражданского населения и жестокое обращение с ним, разграбление общественной и частной собственности, установление системы рабского труда и т. п. Таковы формулировки Нюрнбергского процесса, и поэтому не стоит сомневаться: над ельциноидами и иже с ними все равно, пусть через пятьдесят или даже сто лет, но состоится Беловежский международный трибунал.

А детство есть детство. Если даже кое-кто считает, что детства у него не было. Никуда не девается, не проходит бесследно по-детски наивное и абсолютно непорочное отношение, настроенное на добро и любовь, к жизни, какой бы она бесчеловечной ни казалась.

Я уже говорил выше о голоде во время войны. Однако война закончилась, а люди продолжали голодать. Мать гоняли в колхоз – именно «гоняли», потому что другого тут глагола она не употребляла. Сразу после войны отец работал, если не ошибаюсь, в какой-то промкооперации – не за зарплату, а за хлебную карточку. Потом ранней весной уезжал на стройки Донбасса и возвращался поздно осенью.

Как мы выживали? У нас был огород около 15 соток. Это было богатство. И хотя он располагался на месте бывшего Вильшанивского ставка (по-русски – Ольшанского пруда), засыпанного песком, но, благодаря мастерству матери, давал приличные урожаи. Родники под слоем песка продолжали существовать – и сколько же моей бедной матери стоило труда поддерживать канавы, по которым струилась вода, грядки, которые, того и гляди, развалятся? А сколько навозу следовало заделать в песок, из которого питательные вещества немедленно вымывались всё теми же родниками?

Огород давал картошку, капусту, огурцы, помидоры, тыквы, кормовую и столовую свеклу, клубнику и черную смородину. Часть урожая мать продавала на рынке (на базаре, как у нас говорят) и на вырученные деньги покупала хлеб, соль, подсолнечное масло, сахар, а также одежду. Сестра Раиса в 1946 году поступила учиться в Велико-Анадольский лесной техникум, часто приезжала домой за продуктами из Мариуполя. Только представьте себя восемнадцатилетней девушкой, без билета едущей за две сотни километров в послевоенных пятьсот веселых поездах, где грабеж, убийства, выбрасывание людей из вагонов на полном ходу считалось чуть ли не нормой, чтобы взять дома авоську картошки, вилок капусты и немного денег!

В 1947 году была голодовка. Предыдущий год на Украине случился неурожайным, но ведь у нас огромная страна, и, если бы у кремлевских правителей имелось хоть какое-то сострадание к собственному народу, голодовки удалось бы избежать. Ведь можно же было часть продуктов из более благополучных регионов направить в голодающие. Нет, они и у голодающих их отобрали и направили в так называемые страны народной демократии. И что в нынешнем итоге?

Помню разговоры взрослых, которые пытались определить характер голодовки. Вам непонятно? Такое может понять только тот человек, который жил при сталинском «социализме». Взрослые, естественно, вполголоса говорили, что в 1933 году власти организовали искусственную голодовку, названную народом голодомором. Собрали хороший урожай, но Сталин и его соколы выгребли всё до зернышка, продали за границу, обрекая на голодную смерть миллионы людей на Украине, Дону, Волге, Урале, в Сибири… Украинские села вымирали часто целиком – хоронить некому.

В начале тридцатых, после страшного голодомора 1933 года, мать привела со станции девочку Таню. Отмыла, сожгла завшивленную одежду, и Таня, потерявшая всех родных то ли в годы сплошной коллективизации, то ли в годы сплошной голодовки, прожила у нас несколько лет. Тех самых, когда объявили, что социализм в стране в основном построен. Мать, которая знала, что такое сиротское детство, не могла пройти мимо огромного детского горя. А потом Таня, к которой все у нас относились как к родной, вдруг исчезла. Примерно в 1936 или 1937 году, – мать часто вспоминала о ней, но она так и не дала о себе знать. У меня осталось такое впечатление: жил в семье ангел, а потом улетел…

Поздней осенью сорок шестого я заболел. Одолевала жажда. Температура если и была, все равно градусника у нас не имелось. Хлестал холодную воду кружками. Мать меня ругала – я опухал всё больше и больше. Тогда я пошел на хитрость – нашел среди запасов старшего брата Виктора кусок электрического провода, содрал с него изоляцию, получилась тоненькая трубочка. Ведро с водой стояло на скамейке за спинкой кровати – я опускал трубочку в ведро и сосал, сосал, и сосал вкуснейшую холодную воду. Конечно, мать делала вид, что не догадывалась о моей уловке.

Меня разнесло, я стал похож на туго набитый мешок, и ходить, конечно же, не мог. С трудом вызвали какую-то тетку в белом халате. Она сказала, что это водянка и что надо из меня выкачивать жидкость. Мать не согласилась, после выкачивания были мизерные шансы остаться в живых.

Тогда она обратилась к фельдшеру Гергелю. Пришел высокий старик с седыми усами. Он осмотрел меня и оставил пачку порошков. После того как я стал пить их, жажда уменьшилась. Я стоял над ведром, пока мог стоять. Ложился передохнуть и вновь становился над ним. Не помню, сколько суток из меня выходила жидкость, но когда ее выделение нормализовалось, то если бы кто-нибудь тогда сфотографировал меня, сегодня это существо запросто сошло бы за инопланетянина. Кожа от щек лежала на плечах, от подбородка – на груди. С живота свисал кожаный мешок, и вообще я попал как бы в безразмерный балахон. Я еще и показывал, как можно в нем вертеться…

Постепенно кожа сужалась, все равно что шагреневая, и я обретал нормальный человеческий вид. Конечно же, мне требовалось хорошее питание. На чердаке от лучших времен мать сохранила сушеные картофельные и тыквенные очистки – мечтала избавиться от коз и купить телку. Козам она накопленные «деликатесы» не давала по причине их отвратительного и своенравного поведения. У меня с ними тоже отношения не сложились. Особенно с черной козой, которую называли Гулой, то есть Безрогой. Эта тварь почему-то ненавидела меня и, как только я оказывался в поле ее зрения, сбивала с ног и норовила закатить в какую-нибудь канаву. Сбить меня с ног после такой болезни не составляло никакого труда. К тому же из обуви были только валенки, совсем не детские. «Где мои мордатые валенки?» – вопрошал я, собираясь на прогулку.

Весной сорок седьмого года «деликатесы» для будущей телки мы съели сами. Запах затхлых тыквенных очисток преследовал меня многие годы, вызывая рвоту. Ели лебеду, желуди. На пивном заводе иногда продавался так называемый молот – выжимки из ячменя после брожения. Мать готовила из него что-то вроде коржиков – колючие и вонючие.

Ребята постарше научили меня и моих сверстников сосать огнеупорную глину. Ее добывали в Часовом Яре, использовалась она для обмазки металлургических печей. На полотне железной дороги легко было найти ее белые, чуть-чуть синеватые куски. Во рту она таяла и напоминала молоко. После употребления мы, извините, ходили по большому глиняными колбасками. Были и смертельные случаи.

К этому времени коз родители продали и купили молодую корову. Насколько я помню, она оказалась яловой, и надежды на молоко канули в небытие.

На лугу за железной дорогой люди собирали скороду – разновидность черемши или медвежьего лука. Помню там огромное количество людей. Они почему-то запомнились мне черными птицами, которые, наклоняясь за стебельком скороды, как бы что-то клевали. Скорода многим спасла жизнь. Мать тушила ее на воде в сковородке, поскольку никакого масла не было. Вместо него кое-кто использовал даже солидол.

Странно, однако после голодовки я ни разу не находил скороду на лугу. Неужели ее тогда всю вырвали? Или природа приходит на помощь своим детям, и запасы скороды дремлют до поры? Только уже не дремлют – красавец-луг, покрывавшийся миллионами синих мускари, по-изюмски кияшками, потом – морем лилий-рябчиков, по-изюмски колокольчиками, уничтожен. Северский Донец зарегулирован, из него пьют воду около пятнадцати миллионов человек из двух государств. Луг перестал быть заливным, на нем какой-то умник построил асфальтовый завод, видимо, с тем расчетом, чтобы никакие канцерогены не пропадали почем зря. Куда бы ветер ни подул – дымы идут на город, на Пески, на Гончаровку на Нижний и Верхний поселки, на тепловозоремонтный и оптико-механический заводы, на мебельную фабрику и на нашу окраину. Ко всему прочему на лугу построили комплекс очистных сооружений – как раз на той его части, которая принадлежала когда-то Ольшанским. К комплексу течет зловонный ручей, вонь стоит на весь луг. Да и сам он теперь заболоченный, заросший широколистным рогозом, который в Изюме называют не иначе, как пердуном.

Вернемся в 1947-й. И про рогоз не забудем. Не широколистный, а узколистный, который идет на плетение циновок, кошелок, различных поделок. В далеких двадцатых какой-то добрый человек научил мою мать плести кошелки. И в голодный год она решила ими заняться и продавать.

Отец соорудил специальный станок, изготовил из клена так называемую ляду, которой набивают вплетенные в основу из шпагата рогозины. Получается довольно плотное плетение, напоминающее циновку. Потом плетение снимается со станка, и с помощью шпагата и самого рогоза связывается вручную кошелка. В старых фильмах показывают кошелки в руках женщин, но я не разу не встречал наших изделий – до сих пор помню, как они плелись, чем отличались от не наших. Кто знает, может быть, даже сплел бы.

Как-то отец с матерью долго не возвращались с базара. Началась уже весна, пригревало солнышко, и я сидел на крыльце хаты. От слабости захотелось лечь – пошел в хату, закрыл за собой дверь и лег на кровать. Когда родители вернулись, стали стучать в дверь и окна, то я не реагировал. Они подумали, что я умер. Отец сумел открыть форточку и веслом достал меня до щеки. Я очнулся.

В 1947-м я впервые «отведал» простой булки. До этого времени я вообще не догадывался о существовании каких-то булок, печенья, пряников. Мать шла по железной дороге и увидела в снегу кусок булки. Принесла мне, и я ее съел.

– Кто-то в три горла жрал, так жрал, что даже не лезло, – часто потом вспоминала мать.

Чем больше я жил, тем больше ненавидел того, кто бросил кусок булки. Быть может, и через клозет. Об этом я написал очень злой рассказ «Огрызок французской булки», в котором пообещал на страшном суде отрыгнуть кусок булки в харю этой сволочи.

Вообще современной молодежи, да и людям среднего возраста трудно представить тот крайне убогий в материальном отношении быт, который был в стране в военные и первые послевоенные годы. Всего не хватало – от одежды, обуви, продуктов до спичек. Купить спички, пищевую соду, сахар и даже соль считалось огромной удачей. Не было мыла, даже хозяйственного. Стирали щелоком – настоем золы. Этим же щелоком и мылись. Поэтому развелось огромное количество вшей. Прожаривали одежду, гладили швы утюгом, давили гнид в волосах – во многих семьях это было ежевечерним занятием. Донимали клопы, которые расплодились в несметных количествах. Короче говоря, спасибо Сталину и Гитлеру за счастливое детство.

Забавы подранков

В том же году я пошел учиться в Изюмскую среднюю школу № 12. Ее называли железнодорожной. Вообще у нас, то есть на привокзальной части города, все считалось железнодорожным. Поликлиника, клуб, магазины от Краснолиманского ОРСа, то есть отдела рабочего снабжения. И улица наша называлась Железнодорожной, потом ее переименовали в улицу Черняховского. Бараки, в которых размещались младшие классы, также находились на Железнодорожной улице, отстоявшей в трех километрах от нашей. Обилие всего железнодорожного объяснялось наличием крупного паровозоремонтного завода.

Первых классов в нашей школе было пять. В первом «б» – более сорока учеников. Учились мы в спортзале, в нем имелось два выхода, а учительница Людмила Захаровна ходила в очках, и вообще один глаз у нее был искусственный. Так что мы, осмелев, под партами пробирались к другому выходу, шли гулять, например, на песчаные холмы – на шпыли, если выражаться по-изюмски.

Основное здание школы, тоже барак, но двухэтажный, находилось на Военных бараках – так называется это место и до сих пор. Маршал Г. К. Жуков писал в своих мемуарах: «Я… согласился пойти в учебную команду, которая располагалась в городе Изюме Харьковской губернии. Прибыло нас туда из разных частей около 240 человек». Так что вовсе не исключается, что Г. К. Жуков учился в бараке, который после революции отдали 12-й средней школе. И первое командирское воинское звание – вице-унтер-офицер – ему также присвоили в Изюме.

Ходить в школу пришлось далеко. Или по железной дороге и через вокзал, или по шляху, мимо мебельной фабрики, мимо паровозоремонтного завода и по Верхнему поселку. Предпочтение отдавалось второму маршруту. В конце нашей улицы располагался лагерь для заключенных, и можно было, когда машины сбавляли ход на переезде через железнодорожную ветку, схватиться за борт или даже оказаться в кузове и проехать километра два. Ни разу не помню, чтобы кто-то из охраны не позволил прокатиться.

Потом зэков куда-то перевели и в лагерь привезли пленных японцев. На машинах, когда их везли на работу, я тоже подъезжал. С японцами окрестная ребятня задружила. Их расконвоировали – бежать-то им до Страны восходящего солнца от Изюма как минимум десять тысяч километров. Питались они по нормам японской армии – когда мы приходили к ним в лагерь, то нас иногда угощали рисом со сливочным маслом. Мы таких деликатесов отродясь не видывали. Любили они возле железной дороги нарезать целые охапки черенков лопуха для какого-то своего блюда.

Нищета, повторяю, у нас была ужасающая. Собирая меня в школу, мать изготовила из черного сатина сумку для учебников. Какая-то ее знакомая сшила из того же сатина рубашонку со стоячим воротником и короткие штанишки почему-то с одной помочью. Обуви пока не приобрели, и пришлось в школу идти босиком.

Потом мать купила на базаре у жэушника, то есть ученика железнодорожного училища, рабочие штаны за пять рублей. Покрасила их в синий цвет, – когда шел, то они шумели. Из старого отцовского пальто сшили пальтишко. И надо же – весной сорок восьмого года я о чем-то слишком задумался, перешагивая на станции ручей из мазута. Из цистерны сливали мазут прямо в ямы. По канаве он и тек. Чтобы преодолевать канаву, кто-то набросал камней. Вот и я, пребывая в мечтах слишком далеко, прыгал с камня на камень, но зацепился за проволоку и ухнул в мазут. Выбрался из канавы – мазут лентами, развевающимися на ветру, стекал с меня. Железнодорожники, видя такое чудо, от души хохотали. «Я тебе штаны из одеяла сошью!» – пригрозил отец.

Зато букварь, разрезная азбука и даже тетрадки у меня были. До школы я уже читал, умел считать, поэтому на занятиях скучал.

Учительница требовала приходить с палочками на уроки арифметики. Врезалось в память, когда она спросила: сколько будет, если сложить три и четыре? Я сидел, о чем-то думая своем.

– Ольшанский, а почему ты не считаешь?

– Я посчитал.

– И сколько будет?

– Семь.

– Когда отвечаешь учительнице, надо подниматься, а не сидеть, развалясь на парте.

– Так сколько будет?

– Я же сказал: семь, – ответил я и стоя.

– Садись. И напиши в тетради, как все, три палочки плюс четыре палочки равняется семи палочкам.