На другой день стрельцы и женщины с детьми отдыхали. Потом стали собираться в Енисейский острог. Приказный дал им двух казенных коней с волокушами. Из своих острожных служилых с отпиской для воеводы отправил на Енисей Ивана Похабова. И все подначивал, смеясь, дескать, вожем дает стрельцам казака, чтобы те снова не заплутали на волоке, а сотничиху звал за себя в жены.
– Хитер! Меня при себе держит! – со злым лицом крутился возле Похабова Василий Колесников. – Себя, поди, в отписке нахваливает. Ты там скажи воеводе, нет от него никакой пользы, только оклад проедает да вино тайком курит.
Под глазом у Колесникова уже синело: как ни сторонился Стадухина – свела судьба, Васька не удержался – съязвил, Михейка тоже не сдержался – ударил.
На волокуши стрельцы покидали пожитки, посадили детей. Помолясь перед выходом, двинулись на восход, по дороге, прихваченной инеем и хрустким ледком. Служилые вели коней, шагали впереди. Бабы шли, держась за оглобли. Так дошли они до Кеми, в зимовье поменяли лошадей на струг и сплавились к устью. Оттуда Енисеем поднялись к острогу.
Отряд стрельцов был замечен на Енисее. Едва они подвели струг к причалу, острожные ворота распахнулись. Старый воротник вышел первым, обернулся к прибывшим спиной, к часовне лицом, низко откланялся лику Спаса. Притом, будто в насмешку, выпячивал в сторону струга свой тощий зад в холщовых портках.
Тяжко ступая, мелко крестясь, из ворот вышел поп Кузьма. Сотничиха кинулась к нему со слезами, припала к его груди, забилась в рыданиях. Попа окружили стрелецкие жены, слезно лопоча о перенесенных муках. С умилением в глазах Кузьма оглаживал их грубыми мозолистыми руками и утешал.
Иван не был в Енисейском с весны. Бросились в глаза перемены. Прежде было две башни, стало три. Из них две – проездные. Шагов на десять расширен был частокол. Прибыло изб в посаде. Филипп Михалев между службами срубил здесь дом.
Крестясь и кланяясь на образа над воротами, Иван вошел в острог. Стены острожной церкви поднялись под стропила. За лето была срублена воеводская изба. Как вестовой Похабов первым делом направился к воеводе. По пути попался ему на глаза Вихорка Савин.
– Привел тебе брата живым! – приветствовал его. Чуть помявшись, спросил: – Савина жива-здорова?
– Что ей сделается? – грубовато ответил стрелец и побежал за острог, к брату Терентию.
Иван сбил шапку на ухо, двинулся прямиком в съезжую избу. Стареющий воевода сидел за воеводским столом, не смея встать навстречу казаку. Младшенькая дочь-отрада чесала ему бороду гребнем. Она то и дело соскакивала с коленей отца, отступала на шаг, любовалась работой. Снова что-то поправляла. Воевода, как кот, жмурился от удовольствия, боясь нечаянным движением или взглядом обидеть дочь.
– Здорово живем, кум? – весело смахнул с головы шапку Иван и стал степенно отвешивать поклоны на красный угол.
Воевода вместо приветствия помигал ему и указал глазами на лавку против себя.
– Ну все, милая! – ласково поторопил дочь. – Красивей уже не сделаешь!
Отроковица, опекавшая вдового отца, как взрослая женщина, строго взглянула на казака и молча вышла из горницы.
– Невеста! – оправдываясь, с обожанием и тоской взглянул ей вслед отец, выдавая печальные мысли. – Не знаю, как отдам? За кого? Как без нее жить буду?.. А отдать надо! – вздохнул. – Разве что вместе с собой в приданое? – улыбнулся в пышную, причесанную бороду.
– Я без тебя ни за кого не пойду! – услышав сказанное, высунулась из двери отроковица. Смутилась казака и с важностью прикрыла дверь.
– Как добрался?
– Слава богу! – поморщился Иван. Передал отписку приказного. – Гостевой двор построили. Амбар накрыли. Рожь сухая теперь. – Он помялся, намекая лицом на недобрую новость.
– Говори! – насторожился воевода.
– Сотник Фирсов утонул! Ну, да об этом тебе стрельцы расскажут.
– Прими, Господи! – тяжко поднялся под образа воевода. Всхлипнул: – Добрый был стрелец! Из старых, из настоящих! Вот ведь на днях вспоминал про него! – грузно опустился на лавку. Тряхнул бородой, утешаясь и отвлекаясь от горестных мыслей. – Наше дело служилое! – Он отпер сундук, вынул узелок, развернув его, высыпал на выскобленную столешницу несколько камешков. – Скажи, что это?
Иван долго разглядывал их. Вскинул глаза на воеводу:
– Руда?
– Может быть, и руда! – согласился воевода. – Я не рудознатец. Но вещует сердце, что это серебро. Гляди-ка! – бросил на стол битый ефимок[46]46
Ефимок – талер с выбитым на Московском денежном дворе клеймом. Приравнивался к рублю.
[Закрыть]. Велика и богата земля наша, – прошептал со слезным умилением. – Но серебра и золота Бог нам не дал, как другим странам. Оттого промышляем рухлядь и меняем у латинян, – печально кивнул на ефимок.
– Похоже! – пробурчал Иван, сравнивая талер с куском руды.
– А спроси, откуда? – плутовато щурясь, взглянул на него воевода.
– Откуда? – покладисто переспросил Иван.
– От князца Тасейки промышленные люди привезли. Говорят, у глухарей в кишках такие камушки находят. А этот, – шевельнул пальцем другой кусочек руды того же цвета, – с другой стороны. С Рыбного острожка, который нынче тунгусы сожгли. И все на Верхней Тунгуске, недалеко от нас. Вдруг по серебру ходим, сами того не зная? – поднял на Ивана туманные, увлажнившиеся глаза. – Государь наш, бедненький, за каждый талер еретикам кланяется. А мы найдем руду и послужим ему верной службой. И он нас милостями не оставит.
Иван с возмущенным видом замотал головой, спросил с укором:
– Мне-то когда добрую службу дашь? Век, что ли, в ямщиках ходить?
– Максим Перфильев, по слухам, на Стрелке, – посмеиваясь, потер руки воевода. – Ты мне здесь нужен! – сказал ласково, заискивающе, обнадеживая. – Мало людей. А верных – по пальцам можно счесть.
Распахнулась дверь, в воеводскую избу ввалилась толпа прибывших стрельцов. Смахнули шапки с голов, закрестились на красный угол. Расселись по лавкам.
– Наслышан уже про наше горе! – с печальным лицом кивнул на Ивана Хрипунов. – Тяжкая потеря. Батюшке сказали?
– Завтра с утра панихиду отпоет! – за всех ответил Терентий Савин. – А пока велел всем поминать его и читать по Псалтырю.
– Эх, Поздеюшко, удалая головушка! Рученька моя правая! – слезно всхлипнул воевода. – Ну, да все мы – люди служилые. Все под Богом ходим! Государеву окладу нельзя быть впусте. Думайте, кого поставим сотником. Без крепкой власти нам никак нельзя.
Воевода помолчал, вздыхая и покачивая головой. Стряхнув с глаз печаль, заговорил о деле:
– А вызвал я вас с Кети не по прихоти. Как ни отписывался, как ни оправдывался малолюдством, и в эту зиму велено нам, енисейцам, возить рожь и соль в Красные Яры, Дубенскому. Ждали облегчения, что прикроет нас его острожек от киргизцев. А вон что вышло. Таскаем и таскаем их животы, когда на обыденные службы людей не хватает. А тут слухи: будто тунгусы с качинскими татарами грозят напасть на нас и разорить острог. Хотят наших ясачных остяков под себя взять.
Лед сковал реки и встала зима. Последние из торговых людей бросили в Маковском остроге свои барки и ушли на лыжах со скупленными соболями. С месяц на Кети было так тихо и спокойно, что казаки перестали выставлять караулы. Но перед Рождеством на льду реки показался большой отряд казаков.
Дед Матвейка, одиноко зимовавший в гостином дворе, первым встретил служилых, отдал им все винцо, которое они нашли в гостевой избе, приплелся в Маковский и велел запереть ворота.
– Разбойники, истинно разбойники, а не принять нельзя! – одышливо оправдывался и поглядывал на своих подначальных казаков разобиженными глазами. – Мудро сказано святыми апостолами: «От врагов как-нибудь убережемся, от своих помог бы Господь спастись!» – По-стариковски поворчал и выругался покрепче: – Наверстали в Томском всякое отребье!
– Сходи! – робко предложил Похабову. – Посмотри, что за люди. Атаман, говорят, тоже под Москвой воевал.
Иван молча нацепил саблю и отправился к гостиному двору, занятому пришлыми людьми. Пятеро оборванных молодцов встали на его пути, заслонив дверь. Свирепо буравили взглядами приближавшегося маковского служилого в добротном шубном кафтане, потом закричали, что приказный не дал им, умученным переходом, того, что должно по указу.
Разговаривать с ними Иван не стал, раздвинул караульных широкими плечами, вошел в избу. Она была битком набита людьми. Горел очаг. У огня грелись. Одни лежали на лавках, другие на полу. Под образком, в красном углу, сидели двое в кафтанах темно-зеленого сукна и казачьих шапках. Не только по одежде, но и по тому, как взглянули на вошедшего, Иван высмотрел подлинных казаков. Те тоже с любопытством уставились на него.
Как ни постарели товарищи, а Гришку Алексеева Иван узнал по мутному, будто всегда пьяному, взгляду. Глубже врезались в переносицу складки кожи, гуще стала борода, лицо посеклось морщинами, но это был все тот же дурной и отчаянный Гришка-атаман. Под Москвой он был старше Ивана. Воевал под началом князя Пожарского под Тихвином, под Калугой. Вместе с хопровскими станицами сидел против шведа под Новгородом. Чуть не из каждого боя выходил легко раненым.
Когда казаки в пику боярам сажали на московский престол Михейку Романова, Гришка уже атаманил. После разгрома под Новгородом станичники отправили его с жалобами к царю. За кремлевский бунт боярские холопы бросили выживших казаков в застенки Троицкого монастыря. Затем, царской милостью, на одном козле пороли кнутами матерого атамана Григория с юнцом Ивашкой Похабовым.
Почему с Гришки головы не сняли, как с других атаманов, он и сам тогда понять не мог. Наверное, вступились за него перед царем князь Пожарский и воевода Палицын, под началом которых Григорий с братом Василием воевал под Торопцом. Еще до высылки в Сибирь Ивана Похабова братьев Алексеевых сослали на службы на Иртыш-реку.
Не сразу, но узнал Иван и Василия Алексеева, брата Григория. Этот в кремлевском бунте не участвовал, в троицких застенках не сидел. Миловал его Бог.
– Эй, казак? – мутным взором впился в Ивана хмельной Григорий. – Где я твою морду видел?
– Возле Кремля, верхом на козле! – раздвигая томских людей, протиснулся к нему Иван. – Поровну нас тогда одарили, да не по чину. Я был малолеток, а ты – атаман!
– Похаба-а, что ли! – загоготал Григорий, вставая. – Е-е-е! Ну и бородища у тебя отросла!
Оба брата с хмельной навязчивостью стали обнимать казака:
– Слыхали, что в Енисейском служишь. Вон где встретились. Как там, на Енисее?
– Все скажу, ничего не скрою! – радовался встрече Иван. – Сами-то с чем пришли?
– Отправлены воеводой вам в помощь! – с важностью объявил Григорий. – Только нынче брательник – атаман, а я у него в есаулах! – кивнул на Василия. – Калмыков, киргизов воевали. Теперь посланы против качинских татар!
– А я здесь, в Маковском служу! – признался Иван. Хвастать было нечем. – Приказный послал к вам. Напугали старика.
Григорий самодовольно захохотал, скаля щербатые зубы в бороде.
– Нас три десятка голодных, промерзших, а он краюху хлеба на стол и одну кружку вина. Зачем звали, если так встречаете?
– Воевода нальет, не поскупится! – пообещал Иван и стал рассказывать о Енисейском остроге. Говорил и думал: «Как отпроситься у воеводы идти с ними на дальнюю службу?»
В избу протиснулся русского вида молодой мужик в драном бараньем тулупчике, в шлычке. Вывалил у печки охапку дров, услужливо, как ясырь, стал подбрасывать их в огонь. Пламя высветило лицо в негустой курчавившейся по щекам бороде. Иван в недоумении окрикнул:
– Угрюмка?
Человек боязливо вздрогнул, оглянулся и узнал брата.
Атаман с есаулом опять захохотали.
– Оттого и узнали тебя так скоро, что ведем тебе кабального брата.
– Отчего кабальный-то? – Иван схватил Угрюма за руку и усадил рядом с собой.
– Был в бухарском плену! – неохотно признался тот. – Долго рассказывать, – отмахнулся, пугливо озираясь.
Толпа в избе злобно и язвительно зашипела. Из угла кто-то бросил:
– Магометане православного по добру не отпустят! Или ятра[47]47
Ятра вырежут – кастрируют.
[Закрыть] вырежут, или зад нарушат. А мы, по милосердию, его в избу пускаем.
Глаза у Ивана полезли на лоб. Он испуганно взглянул на брата. Тот, обидчиво мигая, замотал головой. Под вспухшими веками замерцали горючие, настрадавшиеся глаза. Заговорил торопливо, цепляясь потрескавшимися пальцами за рукав Ивана:
– Выкупил и отпустил меня бывший русский, принявший магометанство. А Лука Васильев, татарин-выкрест, что у вас на кружечном дворе служил, был там в посольстве. Он вывез меня из Бухарского царства и объявил ложно, что купил. Казаки Бунаковы ради дружбы с тобой меня у него выкупили. Дали десять рублей. Не кабальный я, должник! – выкрикнул Угрюм, озирая злорадствующий сброд. Видно, в пути претерпел много унижений от этих людей.
– Далеко пошел кабацкий сиделец! – процедил сквозь зубы Иван.
– Нынче в сынах боярских служит! – поддакнул Григорий.
Поддержанный в обидах, Угрюмка встрепенулся, стал с жаром оправдываться:
– Наш бывший, теперь магометанин, дал ему даром покупную грамоту на меня, чтобы из Бухары вывез. А тот в Томском, среди своих, русских, объявил меня ясырем. Это по-христиански?
– А кормить-поить в пути? – строго взглянул на кабального атаман Василий. – А одеть к зиме? Все тебе даром? Даром отпустили! Даром привезли!
Угрюм злобно блеснул затравленными глазами, засопел, опустив голову. Сердце Ивана сжалось от жалости к непутевому брательнику. Он поднялся с лавки, показывая, что сегодня ему не до разговоров.
– Вода в реке, дрова в лесу! – сказал. – Казенного харча у нас нет, только окладной. Атамана с есаулом жду в гости. Остальные, если прожрались до срока, – дери заболонь и вари!
Толпа приглушенно заворчала. Он же подхватил брата под руку, вышел из избы. До острожка шли молча, каждый думал о своем. Иван ни о чем не пытал Угрюма: захочет – сам расскажет. Догадывался, что тот повидал столько – впору везти в Москву, в Сибирский приказ.
Будто угадал его мысли Угрюм и забормотал с обидой:
– Томские воеводы пытали. То сапоги и кафтан сулили, то кнутом грозили. Едва отбрехался. А то бы не отпустили.
– Не захотел, значит, пострадать христа ради? – безучастно спросил Иван. Угрюм метнул на него удивленный взгляд, пожал плечами, отмолчался. Старший с затаенным вздохом, тихо спросил: – Через кого Бунаков велел долг вернуть?
– Ваш ссыльный новокрест Ермес на бунаковской сестре женился. Томские воеводы поверстали его в оклад сына боярского. К весне обещают прислать в Енисейский. Его жене Петр Бунаков велел долг отдать. Кабала у нее. – Он помолчал, шаркая расползшимися чунями по снегу. Добавил вдруг: – А мои клейменые меха твои дружки, Ермоген с Герасимом, спалили.
– Живы? – встрепенулся Иван.
– Мы с Пендой промышляли возле Ламы. А Михейка Омуль с монахами зимовье ненароком подожгли. Все сгорело. И пищаль.
– Далеко ходили! – удивился Иван. – У нас в остроге про те места никто не слыхивал.
– Не говори никому, – боязливо насупился Угрюм. – Затаскают с расспросами. А то и под кнут положит.
Вспоминал Иван прошлые встречи, с грустью надеялся, вдруг на этот раз все сладится и будут они жить как братья.
– Мне-то расскажешь? – спросил с усмешкой в бороде.
Он вел Угрюма в свой тесный дом. Приметил, как дрогнули его глаза, когда увидел Меченку. И она его узнала. Смутились оба. Пелагия задрала длинный нос и поджала губы в нитку, становясь безобразной, привычно прикрыла платком пятно на щеке. Равнодушно посмеиваясь над ними обоими, Иван велел жене накрыть стол. Знал, что она будет возиться долго, схватился за шапку, оставляя их с глазу на глаз, чтобы обвыкли.
– Баню затоплю!
– Хорошо бы с дороги! – пробормотал Угрюм, опускаясь на лавку в сиротском углу. Скинул драный тулупчик. Из кутного угла бойко выбежал Якунька, уставился на незнакомца. Угрюм неумело поманил его, и тот подошел, не испугался нового человека.
– Сильно похож на Ивашку! – тихо сказал Меченке про племянника. Не знал, как вести себя с ребенком. Она радостно вспыхнула, покрасивела. Блеснули бирюзовые глаза. С легкой грустью, старой и отсохшей кручиной, вспомнилось Угрюму, как когда-то эти глаза обнадеживали его счастьем.
Ни с ребенком, ни с Меченкой говорить ему было не о чем. Он сдвинул брови, уставился под ноги, почувствовал, что его молчание начинает злить хозяйку. Хотел уже выйти следом за Иваном, но в избу шумно ввалились братья Сорокины и верткий Василий Колесников с нескладной женой. Несуразно размахивая длинными руками, она взревела густым басом:
– Слыхали, брат нашелся!
За гостями втиснулся Иван. Подхватил сына с полу, забросил на теплую печь. Острожная избенка была так полна народом, что хозяйка с облегчением в лице села в красном углу. Иван строго напомнил ей про стол. Она вскочила.
– Сидите уж, – трубно проголосила Капа. – Говорите! Сами баню истопим, пива принесем.
Угрюма подтолкнули в красный угол. Место у печки освободилось. Сорокины сели на лавку против него. Уставились на промышленного с любопытством. Угрюм отвечал односложно, неинтересно.
– Был где-то. А где, и не знаю. Шли рекой, потом притоком. Промышляли. То ли татары, то ли киргизы напали, пленили. Долго везли куда-то степью.
Меченка слушала его вполуха, передвигала котел с места на место. На столе так ничего и не появлялось. Вскоре братья Сорокины ушли с обиженными лицами. Колесников посидел еще, дотошно выспрашивая про места, где бывал гость, про тамошние народы. Поймал Угрюма на лжи:
– Ты ведь только что говорил, что промышляли на Тунгуске, а почему пленили на Каче?
Угрюм сделал свое лицо тупым, а глаза мутными. Помолчав, признался:
– С тех пор как кистенем по башке вдарили, чего-то помню, а чего-то не помню. Где-то на Каче, наверное, промышляли.
Вернулась Капитолина. Принесла свежего хлеба.
– Перед баней не наедайся, – пророкотала ласково. – Подкрепись только. Попаришься, после накормим.
Поев принесенного хлеба с квасом, Угрюм снова поднял усталые глаза на пытливого стрельца, который все еще ерзал на лавке.
– Умучал бедного! – взревела на мужа Капа. – Дай отдохнуть с дороги!
– Не ори, дура! Оглохнем! – огрызнулся Васька, но вопросов больше не задавал.
Подошла баня. Иван потянул брата за собой. У дверей, из-за которых клубами валил пар, оба скинули одежду, влезли на полок.
– Как спина у тебя разукрашена? – удивился Угрюм.
– А ты и не знал? – тоскливо опустил глаза Иван. Тряхнул бородой. – Откуда? Все врозь да врозь. Доля нам такая, что ли? Все братья как братья! А мы. – Вздохнул, поскабливая ногтями розовеющую кожу, пожаловался: – Ты матери не помнишь. А я, прости господи, смолоду все думал: ни за что не женюсь на девке, если будет на нее похожа. А вот ведь досталась жена и криклива, и ленива, и жадна!
Про шрамы от кнута и сабель не сказано было ни слова, про то, как досталась Ивану в жены Меченка, – тоже. Угрюм не спрашивал, Иван не вспоминал. Напарившись, они вернулись в дом. Стол был накрыт. Братьев терпеливо ждал весь острог во главе с приказным стариком. Боком-боком, гость с хозяином едва втиснулись за стол.
Отдохнув, отряд атамана Василия Алексеева ушел по зимнику на Енисейский острог. Иван записал брата Егория-Угрюма гулящим человеком из промышленных сибирских людей, оплатил за него годовую пошлину. За прокорм брал его с собой и посылал на работы со служилыми. Он привыкал к младшему, наблюдал за ним и все удивлялся, как ловко тот умел прикинуться глупым или врал так нескладно, что слушатели начинали плеваться, корить Ивана. Тот разводил руками, хмуро спрашивал недовольных:
– Тебя кистенем по башке били? Нет? Тогда хочешь – слушай, не хочешь – не слушай. Но помалкивай.
Сам он, как ни мало знал Угрюма, понимал: много чего брат знает и скрывает. Когда они оставались вдвоем, лицо Угрюма менялось, скованный язык развязывался, а глаза блестели умом. Как-то Похабовы рубили дрова в лесу. Лошадь, запряженная в сани, грызла сено, позвякивая удилами, и переминалась с ноги на ногу. Братья сидели у костра, отдыхали, грели на прутках куски вареной козлятины.
– Жил у братов, – смежил глаза Угрюм. – У них мясо, варенное на кизяке, куда-куда!
– Какое Бог дал, такое едим, – озлился вдруг Иван. Мотнул головой с заледеневшими глазами: – Мне-то скажешь правду?
– Скажу, ничего не скрою! – оглядываясь, смущенно пообещал Угрюм. Вскинул глаза на брата: – Только ты призовешь ли Бога во свидетели, что до самой кончины своей никому не откроешь того, что скажу тебе.
– Призову! Ей-ей, – неохотно пожал плечами Иван и перекрестился. – Никогда бес не мучил выдавать чужих тайн.
– Слушай же! – чуть волнуясь, начал брат.
Вскользь он упомянул о промыслах в верховьях Мурэн. Как его, обнищавшего после пожара, сманил к себе в улус князец Куржум. Прельстил не только халатом и сапогами, но и надеждой на сытую, спокойную жизнь, которая тогда уже не представлялась промышленному среди русских сибирцев.
Непривычный к верховой езде, Угрюм ерзал в своем седле с холки на холку и думал только об одном: как сделать другое – мягче, удобней и красивей. Если балаганцы пускали коней рысью, его кобыла тоже переходила на тряский бег. Угрюм багровел от боли в паху, тянул на себя недоуздок или поддавал плетью, чтобы кобыла перешла на галоп.
Баатар Куржум и десяток его молодцов, вооруженные луками и пиками, два дня ехали пологим левым берегом Ангары. Каменистый яр противоположного берега стал положе, лес реже. На другой стороне реки открылась холмистая степь. Лошади вынесли людей к месту, где на отмели обсыхали бревна плота из неошкуренного леса.
Молодцы Куржума спешились, волосяными веревками привязали к седлам по бревну, гужом потянули их против течения реки до поворота с длинной песчаной отмелью. Там они связали бревна. Спешился и сам Куржум, важно взошел на плот, завел на него своего всхрапывающего жеребца. Его люди сложили пожитки, оружие, седла. Своих коней они связали в один повод.