скачать книгу бесплатно
«Верно то, что иной раз человек может в своей активной жизни любить Бога больше, чем другой человек любит Его в созерцательной жизни; и он тогда совершеннее, хотя и живёт в состоянии менее совершенном… А кто мог бы вести обе жизни в совершенстве, это было бы лучше всего».
«Весьма заблуждаются те, кто думает, что цель созерцательной жизни – только знание или изыскание новых истин. Цель её – любить Бога и вкушать Его благость, хотя этот вкус, осязание или ощущение духовное можно назвать своего рода знанием, как и Блаженный Августин говорит, что любовь есть знание. И знание это таково и столь тайно, что знать его нельзя тому, у кого его нет. Учением или словом его нельзя показать».
«Приведу грубый пример. О природе мёда можно знать понаслышке или из книг, не имея при этом никакого представления о сладости мёда».
Это «ощущение объединяющей любви», «расширяя сердце до такой степени, что человек в себе самом найдёт больше, чем может вместить весь мир», преображает прежде всего волю человека, и каждый момент определяет всё человеческое существование. Точнее – оно и есть условие и источник всякого существования:
«Ни в чём не может быть гармонического порядка без любви… Ничто не может сохраняться без единства… Также и гражданской жизни не может быть без сочетания добродетелей…, которые все должны восходить к любви Божией и сливаться в ней».
Решительно всё подчинено этому верховному началу, которое само свободно от всякого юридизма:
«Всякий закон, не только человеческий, но и божественный, имеет только одну цель: объединяющую любовь. Как только какое-либо предписание начинает препятствовать общему спасению, каждый здравый ум должен указать на необходимость от этого предписания отказаться».
Так начало созерцательное и начало активное совпадают и сливаются в единстве жизненного поведения, обусловленного этой реальностью, которая открывается только в опыте. И никакой интеллектуализм не может заменить хотя бы приблизительно это опытное знание:
«Среди всех дел Божиих нет другого, которое так открывало бы Бога и Его благость, как это действие, принимаемое в наслаждении духовном, которое ощущает душа, когда Он втайне её посещает… Но если это так – а это действительно так, – то простой человек, принимающий такие дела Божии в свою душу, знает Бога лучше, чем иные учёные клирики или философы, основывающиеся только на внешних делах или на доводах, взятых извне. К этому нужно добавить слово Иисуса Христа, возблагодарившего Отца за то, что Он младенцам открыл высокие тайны и скрыл их от мудрых мира».
Жерсон знает, конечно, что «существует способ созерцания, изыскивающий существо Божие и Его дела посредством доводов, основанных на истинной вере». Он допускает, что «этот способ годится для нахождения новых истин или для их защиты от еретиков и неверующих».
Но «есть другой способ, направленный главным образом на то, чтобы любить Бога и вкушать Его благость, не очень добиваясь знания более ясного, чем то, которое даётся верой (или особым вдохновением, каку апостолов, являвшихся людьми простыми и неучёными, и у некоторых других). И этого могут достичь простые люди, оставив мирские заботы и сохраняя чистоту сердца. Об этом созерцании я и буду говорить и думаю, что это именно та премудрость, которой учил св. Дионисий Французский в своих книгах Мистического Богословия. И это – наивысшая премудрость, какой мы можем достичь на земле».
Жерсон назвал здесь один из своих главных источников – мистическое христианство первых веков, учение Псевдо-Ареопагита о неприложимости к божественным тайнам каких бы то ни было категорий человеческого разума, на Востоке оставшееся навсегда основой православной мистики. Стоит отметить, что в представлении Жерсона это учение было своего рода национальной традицией: в течение всего Средневековья так называемого Дионисия Ареопагита во Франции почитали как просветителя Галлии, что видно и из жерсоновского текста.
Сущность учения Псевдо-Ареопагита о «божественном мраке» – об абсолютной непроницаемости Божества для человеческого разума – Жерсон пересказывает в другом месте «Горы Созерцания»:
«Передаю вам учение св. Дионисия. Каждый раз, когда в вашем созерцании или помышлении о Боге вы знаете, что именно вы видите, и вам кажется, что это в какой бы то ни было мере похоже на земные вещи, будьте уверены, что вы не имеете ясного видения Бога; то же скажу и об ангелах. Говорю не о Боге воплощённом, Который подобен нам всем, но о божественной сущности».
Все, так сказать, «литературные» корни Жерсона – здесь. Авторы, которых он называет: Григорий Великий, Иоанн Златоуст, Кассиан, а из хронологически более ему близких – Гуго и Ричард Сен-Викторские, воскресившие для западного мира в их знаменитом монастыре учение Псевдо-Ареопагита. Фому Аквинского Жерсон не упоминает ни разу. Зато он не раз ссылается и на Блаженного Августина (разумеется), и на представителей августинско-францисканской школы XIII–XIV веков, на св. Бонавентуру и других, упорно боровшихся с рационалистическим богословием св. Фомы.
Вся первая часть «Горы созерцания» – один обвинительный акт против интеллектуальной гордыни учёного клира:
«Хотя большая учёность и большое знание Закона Божия и Священного Писания весьма полезны тому, кто хочет подняться на высоты созерцания, случается, однако, что такое знание становится препятствием, не само по себе, а от гордыни и надменности, которые оно порождает у учёного человека».
«Дело в том, что человек, идущий с высоко поднятой головой, то есть весьма почитаемый за свою учёность и не желающий склониться подобно малому ребёнку или простой маленькой женщине, никогда не может пройти чрез столь смиренный вход».
«Простые христиане, имеющие твёрдую веру в благость Божию и потому нежно Его любящие, больше причастны к истинной мудрости и больше заслуживают названия мудрых, чем иные клирики, у которых нет любви к Богу и к Его святым. И хуже того: такие клирики противны Богу, подобны испорченной соли или обезумевшим мудрецам».
«Итак, вы видите, что нельзя отстранять простых людей, – будто им нельзя говорить о созерцательной жизни. И мы это видели столько раз и видим на опыте у святых отшельников и у некоторых женщин, которые в любви Божией получили от созерцательной жизни больше пользы, чем иные очень учёные клирики. Ибо эта жизнь лучше достигается смиренной простотой, чем учёностью; как и Соломон говорит, что Премудрость Божия ходит с простыми и с ними беседует. Он же велит в другом месте просить Бога в простоте сердечной, ибо Он очень прост и простотой Его находят».
«Верно то, что все писания всего мира не приводят так созерцательного человека к его цели, как упорство с помощью Божией, по примеру той женщины, о которой я уже говорил, не называя её».
Это второй основной источник Жерсона: все те «простые христиане», в особенности – это нужно отметить – простые женщины, которые опытно, экспериментально прикасаются к непостижимой для разума божественной реальности. Это «женщина, о которой я говорю, не называя её», – впоследствии он её всё же назвал в «Духовном Диалоге»: Агнесса из Осерра, которая навела его на мысль написать его «Духовное Нищенствование», потому что сама она в молитве «ходила от святого к святому или становилась перед Богом, как нищенка перед богатым вельможей»; это другая «маленькая женщина», которую он знал больной и тоже упоминает в «Горе Созерцания»; это Эрмина из Реймса, о которой он велел написать целый трактат, и многие другие, в ком он чувствовал «дуновение объединяющей любви».
И какая сила в этом дуновении абсолютно иррациональной реальности! «Нет для тебя ничего более доступного, как захотеть, – пишет Жерсон в самом начале „Духовного Нищенствования“, – а захотев, ты всегда можешь пойти к Богу, говорить с Ним и с Его святыми и просить их помощи».
«Отче Наш… – обращается душа к Богу. – Если Ты мой Отец, значит, я Твоя дочь. А раз так, раз я Твоя дочь, сохрани мою чистоту и мою честь… Враги из ада! знаете вы, кто я такая и с кем вы имеете дело? Я дочь Всевышнего Царя, вашего прямого Судии, Который вас осудит. Если вы не желаете оставить меня в покое, если хотите насильничать надо мной, знаете вы, что я сделаю? Я пойду к моему Отцу и Ему скажу!»
Или этот призыв бесплотных сил небесных:
«Вы, серафимы, пылающие блаженным огнём любви Божией, пошлите малую искру этого огня в моё замёрзшее сердце и согрейте его для любви к Богу… Или приблизьтесь ко мне настолько, чтобы я отогрелась… Дайте мне немного вашего огня, чтоб зажечь мой огонь и очистить меня, как некогда Исайю… Вы, херувимы, дайте мне ясное знание, чтоб идти мне прямо и не спотыкаться, чтоб мне знать Бога без заблуждения и себя саму без снисхождения… Вы, ангелы, извещайте меня каждый день, что мне делать и что мне знать для себя и для других… Когда я буду в злой скорби, утешьте меня. В унынии поддержите меня. Во мраке зажгите меня. В хвалении Бога сопровождайте меня. В моих хулах обличайте меня. В моих добрых делах поддерживайте меня».
И моление святым:
«Нет ли кого среди вас, кто взял бы под свою защиту бедную странницу, которой гибель угрожает каждый день? Что станет с вашей бедной сестрой, так бедствующей здесь на земле? А если не ради меня – ибо я недостойна этой милости, – так для выполнения того, что вы должны сделать по закону, по повелению Царя. Бог, конечно, послал меня к вам, раздающим Его милостыни. Меня легко победить, я легко заблуждаюсь. Вот поэтому я вам молюсь, поэтому прошу вашей милости и поддержки, чтоб отныне быть мне сильнее и лучше стараться… Вот всё, для чего я надеюсь на Бога: чтоб Он дал мне постоянство в исполнении Его заповедей. И если не потому, что я об этом прошу, – пусть эта милость будет мне дана потому, что Он повелел об этом просить».
Через несколько строк Жерсон опять упоминает «духовную любовь» «некоторых известных мне людей, необразованных и молодых, воспитанных среди полей». Источник, очевидно, тот же: в этих призывах сил небесных уже звучит нечто от тех призывов, которые спустя несколько лет шептала необразованная девочка, «созерцательная и активная одновременно», по собственному её выражению, «выросшая среди полей».
* * *
* * *
Сам вышедший из крестьянской среды и никогда не отказывавшийся от внутренней связи с «простыми христианами», черпавший из их «подлинной мудрости» и писавший для них же, Жерсон был выразителем тех представлений, которые были разлиты среди французского народа. Вся история формирования Франции стояла за этими представлениями, потому что трудно представить себе страну менее рационалистическую и строившуюся менее механическим путём, чем средневековая Франция. Постоянное ощущение божественной реальности, стоящей над реальностью земною, – и никакой рассудочной схемы; глубокое стремление к жизненному идеалу, сообразному с этим ощущением, – и на практике всё делается чисто опытным, чисто эмпирическим путём.
Римский строй с его культом могущества и законности рухнул в хаосе V века, и все попытки восстановить его с помощью военной силы сначала Меровингов, затем Каролингов кончились неудачей. К концу IX века упадок античной цивилизации достиг предела. Не было больше ни государства, ни законов, ни промышленности, ни торговли. На территории прежней Римской Галлии не оставалось больше ни одного города, который не был бы разрушен. Как на полтора тысячелетия раньше, люди опять жили в деревянных домах, защищённых частоколами и рвами, производя сами у себя всё самое необходимое для скудного существования.
За этими рвами и частоколами жили и работали семьи, замыкаясь от внешнего мира, ставшего враждебной стихией, не имея над собой больше никакой власти, кроме власти отца. Всё, что осталось среди всеобщей разрухи, – семья. Семья разрасталась, она плодилась, она «усыновляла» чужих, приходивших искать у неё защиты. Она становилась маленьким государством со своей территорией, превращалась в «mesnie»[5 - Родня, домочадцы (старофранц.); здесь в значении «компактно проживающее родовое сообщество». – Примеч. ред. рус. изд.] и в лен, которые по-латыни продолжают носить то же название: «familia». Полное исчезновение бюрократически-правового римского строя высвободило органические основы человеческого общежития.
Каролинги ещё пытались выступать как наследники римских цезарей. И они отпали от нового общества малых и больших семей, где не может быть иной власти, кроме миротворческой власти отца. «Объединение королевств, подчинявшихся их власти, распалось, – пишет современник событий (Регинон), – и каждое из них пожелало дать себе короля, извлечённого из собственных недр». Галликанское духовенство выдвинуло на вершину новой общественной пирамиды главу самой типичной и сильной из государств-семей – Гуго Капета, герцога Франции. «Он будет вам отцом, никто до сих пор не просил напрасно его отеческой защиты», – говорил во время избрания архиепископ Реймский Адальберон. И через четыреста лет Жерсон говорит, что обещание было дано не напрасно: «Власть короля – как власть отца над его детьми».
Этот «семейный» характер всегда был присущ французской монархии, она его не утратила до самого конца, как это прекрасно показал Ф. Фанк-Брентано. Но нужно ясно понять, что это только один элемент: естественное, природное начало. В это природное начало, которое само имеет божественное основание и может быть преображено, как вся природа, входит другой, преображающий элемент. И всё дело в сочетании этих двух начал, именно так, как это с наибольшей ясностью выразит Жанна, обращаясь к Карлу VII при своей первой встрече с ним: «Ты – истинный наследник короны Франции, сын короля… Ты будешь наместником Царя Небесного, Который есть Король Франции».
В том новом сознании, которое родилось из евангелической проповеди, верховным Царём и Первосвященником нового человечества мог быть только Христос, воскресший и воссевший одесную Отца. Эта тайна мессианского Царя в новозаветной истории присутствует всё время, от слов архангела в Благовещении и до слов возносящегося Христа, как они приведены в «Деяниях»; и в первоначальном евангельском тексте стоит, бесспорно, одно слово, часто пропускавшееся в более поздних версиях: «Ныне царство Моё не здешней земли», – «ныне» (тем более во время Страстей), а в дальнейшем, очевидно, должно быть «как на небе, и на земле». Царство Христа, которое уже есть, уже существует действительно, реально, и в то же время ещё только грядёт, – это и есть пророческий элемент в истории христианства, не интеллектуализированный, а настоящий.
По самому своему смыслу христианство должно было не упразднить, а усилить и поднять на новую высоту пророческую сторону древнееврейской религии, т. е. признание всеобъемлющей власти Самого Бога, водительствующего на всех путях человеческой жизни. Это водительство и проходит красной нитью через первые века христианства. О христианских «пророках» и «пророчицах», непосредственно вдохновляемых Духом Святым, «Деяния Апостолов» говорят как о чём-то обычном и общеизвестном, св. Игнатий Антиохийский и Ерма причисляют к ним себя самих, и «Дидахе»
где-то на рубеже I и II веков видит в них выразителей «космической тайны Церкви».
По мере внешнего роста христианства интенсивность этого переживания постепенно слабела, и нарисованная когда-то Оригеном картина мира, каким он может быть, если станет христианским, не получила полного осуществления. Но основное ощущение Божией силы, господствующей над всею реальностью, оставалось везде, где было христианство. После крушения античного мира, когда человек вновь измерил и ощутил свою немощь, вообще нельзя было жить без помощи Божией. Божественное было везде; благодать через таинство, через обряд, через молитву действовала постоянно и совершенно ощутимо; своими изображениями, своими мощами, своими явлениями святые и ангелы небесной Церкви проникали во всю земную жизнь людей. И когда исчезли всякие законы, осталась одна норма поведения: закон Божий, основанный единственно на том, что он дан именно Богом, написан в богооткровенном писании и пишется Богом в сердцах людей; а сводится этот закон, как известно, к одному: возлюби Господа Бога твоего всем сердцем своим и люби ближнего твоего как самого себя, т. е., по крайней мере, живи с ним в мире. «Блаженны миротворцы».
Миротворить – единственное оправдание всех усилий. Отец в своей семье, барон в своей «mesnie», граф в своём графстве существуют для того, чтобы мирить членов семьи, мирить вассалов. Но и мирить невозможно без помощи Отца Небесного, без реального действия благодати. Новая общественная пирамида должна иметь вершину, через которую помощь Небесного Царя проникала бы во всё здание. Это и есть миропомазанный король Франции.
Древнееврейский обряд помазания на царство возродился в VI веке в разных местах христианского мира, одновременно на Западе и на Востоке. При этом невозможно даже точно определить, где именно он стал применяться впервые; вероятно, де Панж прав, говоря, что это явилось результатом общей потребности христианского сознания – облечь земных
Полное название в переводе – «Учение Господа народам чрез 12 апостолов». Наиболее ранний из известных памятников христианской письменности катехизического характера. правителей особой благодатью, превращающей их реально в образ и в служителей единого всевышнего Царя. Действительно, уже в 451 г. четвёртый Вселенский Собор выразил это стремление уйти от римского цезаризма к богоуправляемому древнееврейскому царству, приветствуя нового императора возгласами: «Новый Давид! Многая лета священнику-царю!» И уже раньше, в начале IV века, Евсевий писал: «Евреи чтили под именем „Христос“ не только первосвященников, на которых ради символа изливался священный елей, но и царей, которых вдохновенные Богом пророки помазывали и поставляли, как образ Христа; эти действительно носили в себе образ царской и верховной власти единого и истинного Христа, божественного Логоса, царствующего над всеми существами».
Вполне согласное с ветхозаветными текстами, это представление о том, что древнееврейские пророки по особому вдохновению Божию помазывали царей, осуществляя реальность богоправления, сохранилось на всём протяжении Средних веков; через тысячу лет после Евсевия Данте писал: помазание на царство установлено Самуилом не в качестве священника, а в качестве пророка, «ибо Господь через Своих особых посланников делал, делает и ещё будет делать множество вещей, каких преемник св. Петра не будет в состоянии делать никогда».
Церковное сознание так это и понимало: в христианском мире давно забытый древнееврейский обряд был восстановлен клиром также по особому внушению Божию. И нигде этим представлением не дорожили так, как во Франции; символически оно выражалось знаменитой легендой о том, что миро для помазания первого короля франков было доставлено с неба самим Духом Святым. Это пророческое происхождение французской королевской власти Жерсон, в частности, всегда подчёркивал и до появления пророческой девушки, которая в последние дни его жизни поведёт к помазанию наследника французских королей.
На фасаде Реймского собора, построенного специально для помазания королей Франции, нет уже никаких воспоминаний о римском цезаризме. Скульптуры говорят только о еврейских царях в древнем мире и о миропомазанных королях Франции в новом. И самый чин помазания «представляет собою утверждение верховного царства Христа, едва ли не самое торжественное, какое существует в литургике. Это ясно вытекает из всех формул помазания. Царское помазание превращает короля в подручного Христова, оно вводит его в сверхъестественный план»[6 - Дом Пьер де Пюнье. – Никогда не следует забывать, что по – французски древнееврейское царство и средневековая королевская власть обозначаются одним и тем же словом, в отличие от римского цезаризма. – Примеч. авт.]. В этом же смысле архиепископ Реймский Гинкмар в X веке говорил, обращаясь к королю Карлу Лысому: «Вашим царским саном вы обязаны царскому помазанию, действию епископскому и духовному гораздо больше, чем вашему земному могуществу». И с таким же полным отрицанием античного цезаризма епископ Ланский Асцелин говорил, обращаясь ко второму королю династии Капетингов, Роберту Благочестивому: «Мы уверены, что господство, основанное на силе, исключено из царской власти».
В годы, когда монархия находится в глубоком упадке и назревает жестокий кризис, Жерсон продолжает утверждать:
«Как говорит Блаженный Августин, высшее благо есть мир. Следовательно, назначение короля есть мир между его подданными».
Мы уже достаточно знаем мысль Жерсона: мир, о котором он говорит, не есть категория только юридическая, – напротив, в конечном счёте это всё то же «ощущение объединяющей любви». Помазанный король Франции – нечто большее, чем высший из «отцов» феодальных семей: через него таинство помазания распространяется на весь народ, каждый человек становится причастен царству, как он причастен священству, и в этом – основное содержание старой французской монархии. По рассказам, распространённым среди народа, Филипп-Август говорил перед битвой при Бувине: «Я хочу, чтобы все вы были королями, как я, и воистину я не мог бы без вас управлять королевством». Эту же мысль ярче всего выразил св. Людовик:
«Я – не король Франции, я – не Святая Церковь. Вы все вместе – король, и в той мере, в какой вы – король, вы – Святая Церковь».
«Смысл нашего существования, – писал ещё Гуго Капет, – заключается единственно в том, чтобы воздавать справедливость всем и всеми средствами». «Творить правду честно и непреклонно, не сворачивать ни вправо, ни влево, но всегда идти прямо», – писал в свою очередь Людовик Святой, который, по словам Жуэнвиля, «всю жизнь мучил самого себя, как никто другой на всём свете, ради мира между его подданными». И это есть «священнодействие», по собственному выражению св. Людовика, богослужение в настоящем смысле слова. Король – «монарх и священник одновременно», «викарий Христов в светских делах». И опять это понимается не как юридическая формула, а как совершенно реальное действие силы Божией.
Никакого юридизма ни в чём. В тот самый момент, когда из хаоса начинает рождаться Франция, новая династия, вступив на престол, перестаёт законодательствовать. Каролинги ещё писали законы, безуспешно пытаясь этим путём обуздать анархию. Капетинги ничего не нормируют, не издают никаких общеобязательных постановлений. Их отдельные решения иногда принимают силу обычая для всего королевства, иногда нет. Они действуют опытным, эмпирическим путём, «ворошат дела королевства, дабы в нём не оставалось никакой неправды», по формулировке XI века. Если два барона подрались и взаимно бьют и грабят своих людей, король их мирит, мирит так, как выходит по данным обстоятельствам, на таких основаниях, какие подходят по местным условиям; а если они не замиряются, он их принуждает теми средствами, какие имеются под рукой: вызывает других вассалов или созывает ополчение коммун. Если город эмансипируется и желает зависеть только от короля, ему дают такой статут, какой ему нравится и соответствует местным обычаям. Франция станет первой страной Западной Европы, её население будет уже близко к современной цифре – и по-прежнему она не будет иметь общих законов, по-прежнему королевство будет представлять собой мозаику территорий, живущих по своим «обычаям». Всё самоупрявляется везде и на всех этажах и во всё король может вмешиваться в случае надобности – в самые острые принципиальные конфликты, как и в брачные дела любого подданного, если от них проистекает неудобство или соблазн. Каждое дело, как бы ни было оно незначительно, может пойти на личный суд, на личное рассмотрение короля, каждый подданный может его видеть практически каждый день. При всей иерархичности их власти у королей Франции нет ничего похожего на недоступность германо-римских императоров или королей Англии, основавших свой престол завоеванием, или даже итальянских патрициев; они «осуществляют слово Писания – быть среди подданных, как один из них», – пишет автор XI века Гвиберт Ножанский. Каждый день постоянным, постоянно возобновляющимся усилием в каждом отдельном, отдельно рассматриваемом случае король Франции «восстанавливает справедливость для каждого человека без исключения, для бедного как для богатого, для иностранца как для своего», по выражению св. Людовика (в ордонансе 1256 г.).
С самого начала эта «литургия» окружает короля Франции совершенно особым ореолом. Она создаёт между ним и населением «солидарность более крепкую, чем феодальные связи» (Люшер). В XI веке Капетинги сильны разве только своим моральным авторитетом, но они уже очень сильны. Проходит немного времени, и «человеческие толпы, покрывая равнину, взывают к королю: мир! мир! мир!» По первому его слову они поднимаются против всякого, кто этот мир нарушает. И как отмечает далее Люшер, «постоянные обращения к королевской власти почти всегда исходят от низшего класса, от трудящихся». В начале XIII века этот трудящийся народ поднимается по собственному почину, запруживает дороги вокруг Парижа и идёт защищать от посягательств баронов малолетнего короля, который станет Людовиком Святым.
По самому своему характеру идеал, которым живёт французская монархия, как-то распространяется за пределы страны. Уже Роберт Благочестивый носится с мыслью основать вечный мир, опять не посредством какой-либо схемы, а чисто эмпирическим путём: через сговор «навечно» между Францией и Германией. И уже первый великий «министр» истории Франции, Сугерий, высказывает в XII веке мысль, что вечный мир возможен лишь при равноправии всех наций: «Несправедливо и неестественно французам быть под властью англичан или англичанам под властью французов».
В XIII веке моральный авторитет св. Людовика признаётся во всём западном мире. И он думает опять чисто практически, конкретно, как ограничить войну и устранить её наиболее бесчеловечные проявления:
«Берегись, – пишет он в „Наставлении“ своему сыну, – начинать без великого размышления войну против кого бы то ни было из христиан.
А если придётся воевать, всегда распоряжайся так, чтобы бедные люди, которые ни в чём не повинны, не страдали ни от сожжения их добра, ни как-либо иначе. Лучше старайся справиться со злодеем, осаждая его города и замки, чем губя добро бедных людей».
Чисто опытным, чисто эмпирическим путём складываются во Франции и отношения Церкви и государства. Никакой схематичности, только основной идеал: Церковь должна быть совестью свободного светского общества. «Наша власть такова, о государи, – писал в X веке епископ Орлеанский Иона, – что мы должны будем дать отчёт и за ваши дела; поэтому важно, даже необходимо нам заботиться о вашем спасении и напоминать вам об исполнении вашего долга». На деле галликанское духовенство вдохновляет всю миротворческую миссию монархии. В острые моменты, когда нужно обуздывать хаос, приходские священники организуют даже «ополчение мира» в помощь королю. Но светская власть духовенству ни в какой мере не приписывается, монархия остаётся суверенной в своей области. Со своей стороны, король может даже приостанавливать наложенные духовенством церковные кары, когда они представляются несправедливыми; силой благодати помазания он действует тут как представитель всех мирян, за которыми во Франции продолжает признаваться некоторая доля священства. Правильные взаимоотношения между монархией и клиром как бы восстанавливаются каждый момент опытным путём. И это опять предполагает наличие небесного центра нового человечества, как и говорил синод 786 года: «Между королями и епископами да царит повсюду согласие и единомыслие, основываясь на общей вере, надежде и любви, под единой главою, которая есть Христос».
Таков монархизм Жерсона:
«Как яд или отрава убивает человеческое тело, так тирания есть яд, отрава, зараза, убивающая всякую общественную жизнь. Тиран хочет, чтобы его подданные мало могли, мало знали и мало любили друг друга. И это совершенно противно доброму королевскому правлению, которое стремится к тому, чтобы у подданных была сила, мудрость и дружба по образу Пресвятой Троицы».
Нельзя произвольно расчленять то, что едино по существу: монархизм Жерсона таков, какова его церковность. Так же, но с предельной чистотой и на предельной высоте это будет у Жанны.
Опытное познание божественной реальности порождает свободу – как рационалистическая абстракция порождает механическое единство.
* * *
Ещё в те годы, когда он писал «Гору созерцания» и «Духовное нищенствование» – за десять лет до явного раскола Университета, за тридцать лет до процесса Жанны д’Арк, – Жерсон уже знал, какая пропасть лежала между ним и рационалистическим университетским большинством. Обращаясь к своим университетским коллегам, он писал из Брюгге:
«Не думайте, что комбинируя абстракции, вы найдёте объяснение тайн и отделайтесь от безумной гордыни, побуждающей вас проникать в то, что непроницаемо даже для ангелов. Лучше научимся жить, чем рассуждать… Не в такое время мы живём, чтобы развлекать ум тысячью праздных вопросов».
Комбинируя абстракции, развивая в силлогизмах «доводы, основанные на истинной вере» – или на любой иной принятой аксиоме, – можно построить логическим путём «систему, дающую ответ на все вопросы о Боге и о мироздании». Как отмечал ещё Эмбар де ла Тур, на это и было направлено главное усилие схоластики раннего Средневековья. А центральной международной лабораторией всех силлогизмов был именно Парижский университет.
Интернациональный по своему составу, наделённый в начале XIII века особыми и совершенно исключительными папскими привилегиями, Парижский университет впитал в себя весь рационализм, постепенно развивавшийся в кругах учёного клира начиная с XI века. С XI века рационалистическое мышление вырабатывалось в школах, географически расположенных главным образом во Франции; но характерно – как бы ни казалось это теперь парадоксальным, – что французские культурные верхи были к этому менее всего причастны, не выдвинули по этой линии ни одного действительно первоклассного имени. Если говорить об именах, то грандиозный рационалистический синтез XIII века был подготовлен в Париже пьемонтцем Ансельмом Кентерберийским и там же, в Париже, осуществлён рейнским немцем Альбертом Великим и неаполитанцем Фомой Аквинским. Напротив, в самом же начале этого развития, в XI веке, влиятельнейшие французские мыслители – Росцелин, Гильберт Порретанский – противились стремлениям «проникать в то, что непроницаемо даже для ангелов»; в стараниях истолковать метафизический догмат Пресвятой Троицы они уже почувствовали подмену реальности христианского Бога абстрактной философской схемой, непостижимого, но живого присутствия Трёх Лиц Божества – рационалистическим представлением о «божественной субстанции».
В начале XIII века – в те самые годы, когда исключительнейшая «школа» Западной Европы окончательно оформлялась на парижской горе Св. Женевьевы, – для западноевропейского учёного клира, уже привыкшего рассуждать обо всём, своего рода откровением явился арабский философ Ибн-Рошд, в исламском мире прошедший почти незамеченным. В его толковании Аристотеля мироздание, прежде пронизанное непостижимой для человеческого разума божественной силой, вдруг предстало как «огромное развитие теорем», строго логически вытекающих одна из другой. Всё стало постижимым и рационально предвидимым в мире, основанном на вечном движении материи, не имеющей ни начала ни конца; «неумолимый детерминизм охватил, как железная решётка, непрерывное чередование явлений». Аверроэс[7 - Так имя Ибн-Рошда звучит в европейских языках (ср. Иби-Сина – Авиценна}. – Примеч. ред. русского изд.] высчитал даже совершенно точно, что во всей Вселенной все явления повторяются каждые 27000 лет. В этом круговороте человеческая личность – такой же детерминированный эпизод, как и всё остальное, и такой же преходящий; вечен в человечестве лишь общий интеллект, лишённый всякой нравственной окраски и представляющий собою не что иное как совокупность законов логического мышления, господствующих решительно над всем. «Вся реальность составляет один огромный силлогизм», и одно и то же рациональное знание «может охватить и Творца, и творение» (Б. Ландри).
С первого взгляда было ясно, что аверроизм в его чистом виде не оставляет от христианства вообще ничего. Но впечатление от законченной, рационально стройной картины мироздания было грандиозно. Оно соответствовало умственным запросам интеллектуальных верхов Европы и их стремлению внести разумный порядок в «хаотический» – чисто опытным, эмпирическим путём возникший – мир западного Средневековья. Отсюда мысль: вывести из рациональной картины мироздания всё, что возможно, и ввести самый её метод в единственную стройную и организующую силу Западной Европы – католическую Церковь.
Великие папы XIII века – Иннокентий III, Григорий IX, Иннокентий IV – поняли, что международная политическая система, которую они создавали, нуждалась в международном же интеллектуальном «мозге», и они сознательно превратили в этот «мозг» Парижский университет. В качестве органа «настоящей интеллектуальной теократии» (как это определяет Жерсон) Парижский университет занял в западном мире совершенно исключительное положение, подчёркивавшееся в целом ряде папских булл и отлично осознававшееся современниками. И в тот самый момент, когда Григорий IX окончательно закрепил привилегированное положение Парижского университета, он насильно открыл его двери для доминиканского ордена, т. е. для людей, специально обученных логически обосновывать церковное учение. Наконец – последний этап – этим парижским доминиканцам Св. Престол официально поручил согласовать христианскую догматику и арабских последователей Аристотеля. Осуществление этого синтеза явилось делом жизни Фомы Аквинского.
Из системы, оперирующей христианскими догматами, нельзя было убрать недостижимого для человеческого разума трансцендентного Бога. Его оставили, но интеллектуализировали до крайней степени возможного возможного: Бог есть «интеллектуальное действие бесконечной действенности». Общение человека с Богом происходит главным образом через разум (а не главным образом через волю, как это предполагалось раньше), и само блаженство в вечной жизни будет «актом интеллектуальным». Если человеческий разум, повреждённый грехопадением, не может уже открыть всю полноту божественной истины, то он и теперь может к ней в значительной степени приближаться; а там, где человеческий разум оказывается недостаточным, на помощь приходит авторитет. «Суждения человека о действительности проистекают из двух источников: от разума – в вопросах философского порядка, касающихся главным образом природы; от авторитета – в вопросах богословских» (Брейе). При этом Бог, будучи трансцендентным, должен быть таковым с логической последовательностью; если раньше считалось, что Бог проявляется и в мироздании, так как к Нему неприменимы никакие категории человеческого мышления, в том числе и «трансцендентность», то отныне такая точка зрения влекла за собой упрёк в пантеизме (как и до сих пор католическая доктрина усматривает пантеизм, или многобожие, в православном учении о том, что Бог, будучи внемирным, пронизывает тем не менее непостижимым для нас образом всё сущее Своими энергиями, в каждой из которых Он присутствует во всей Своей полноте). Между Богом и миром встала глухая стена, которую Бог мог пробивать лишь в порядке исключения в силу Своего всемогущества. Вне этих исключительных случаев всё в мире протекает по законам логики и всё может быть силлогизмами объяснено исходя из некоторых первичных данных естественного разума и авторитета. «Природа физическая, природа моральная и природа социальная составляют своего рода блок, подсудный человеческому разуму». И как над миром стоит абсолютно вне-мирный Бог, так над естественным человеческим обществом, «не содержащим никаких проблесков духовной реальности», стоит держатель божественного авторитета – клир. При этом «каждый низший разряд имеет как бы присущую ему природу, прикрепляющую его к его уровню, почему его и следует удерживать в присущих ему рамках, в случае надобности – силой» (Брейе).
На практике этот принцип немедленно повлёк за собой применение качественно новых мер воздействия по отношению к инакомыслящим.
До начала XIII века учение Церкви на эту тему оставалось таким, каким его выразил св. Иоанн Златоуст: «Весь мир окажется в смертном грехе, если предать смерти хоть одного еретика». Верно, что в Европе случались взрывы религиозной нетерпимости. Случалось, что светская власть или сам народ умерщвляли еретиков. Но это были именно случайные проявления человеческого зверства.
Теперь же, когда «духовного меча» – проповеди – оказалось недостаточно для возвращения в лоно Церкви лангедокских еретиков-катарров, когда при обстоятельствах, так и оставшихся невыясненными, произошло убийство папского легата, Иннокентий III приказал физически уничтожить очаг заразы.
Впервые в истории Европы большой цветущий край подвергся полному разорению, и население, не только враждебное, но и просто ненадёжное, истреблялось в массовом масштабе во имя системы, ради наилучшего устройства человечества.
В альбигойском крестовом походе был, однако, ещё элемент анархический. В острый момент система могла использовать орды грабителей, приведённых со всех концов Европы. Но дисциплинировать этих «партизан» не было возможности. Для постоянного функционирования системы требовалось иное орудие. Его создал Григорий IX, использовав человеческие кадры абсолютно дисциплинированные, приученные к абсолютно логическому мышлению: всё тот же орден Св. Доминика.
Только люди, имевшие в голове стройнейшую систему всяких истин, могли создать безупречно функционирующий идеологический сыск; только они были способны замечать малейшее отклонение от системы; только они могли с абсолютной логической бесстрастностью выводить очевидную ересь из высказываний любого обвиняемого; только они могли быть совершенно уверены в том, что малейшее отклонение от истины грозит человечеству духовной и физической гибелью и, следовательно, должно устраняться всеми средствами. Доминиканцы-инквизиторы применяли на практике доминиканскую богословскую диалектику, а св. Фома Аквинский теоретически обосновал инквизицию.
Так, развивая и комбинируя силлогизмы, стало возможным построить огромный механизм, в котором миряне имеют право лишь подчиняться авторитету клира и вселенское единство гарантируется наличием видимого и мощного организационного центра. Уже раньше усилие Римской Церкви было направлено на то, чтобы как можно больше возвысить клир над мирянами (уже лишёнными чаши) и присоединить к духовной власти власть светскую. Но только томизм (учение Фомы Аквинского) позволил развить до конца римскую теократию[8 - В силу установившейся традиции мне поневоле приходится пользоваться термином «теократия» – что по-гречески значит, как известно, «богоправление» – для определения той логически выстроенной организационной системы, которой в XIII веке было именно подменено подлинное богоправление, осуществляющееся в опытном познании воли Божией. – Примеч. авт.] XIII века – «рациональную политическую систему», как её определяет Пирени.
В самых первых годах XIII века Иннокентий III сменил свой титул «наместника св. Петра» на титул «наместника Божия». Под «наместником св. Петра» подразумевалось, что он имеет определённую власть в общем плане Царства Христа. «Наместник Христов», или «наместник Божий», должен был, очевидно, иметь уже полноту всякой власти, «соединяя в одном лице царство и священство, как тело и душу, для вящего блага обоих», по собственной формулировке Иннокентия III.
Затем в середине XIII века буллой «Eger cui levia» Иннокентий IV дал окончательную формулировку «прав, приобретённых или почти приобретённых» Римским Престолом и при этом распространяющихся, в принципе, на весь мир: «Царь Царей поставил нас на земле Своим единственным уполномоченным. Власть, Им делегированная, не допускает никаких исключений ни для лиц, ни для предметов. Она распространяется абсолютно на всё. Через апостолов, а через Него и нам. Он дал полную власть запрещать и разрешать решительно всё на свете».
Небесный центр нового человечества, преображающий мир, окончательно заменялся организационным центром на земле.
Такой рациональной организации гораздо труднее – скажем, рискованнее – считать, что вселенское единство Церкви и её внутренняя структура поддерживаются и как бы восстанавливаются каждый момент рационально не постижимым действием её небесного центра и сопряжённым с ним усилием человеческой воли. Но этот риск необходимо принять, если считать вместе с Жерсоном, что путь спасения – не в «комбинировании абстракций», а в «опытном познании Бога, ощущаемом в объятиях объединяющей любви». Тогда Церковь не может быть механизмом, построенным по законам комбинирующей человеческой логики; она действительно «мистическое тело», где каждый член призван «жить» в реальном единении с Богом. И Жерсон этот риск принимал.
Безусловное господство клира над мирянами и механическая централизация «могут породить лишь деспотизм, бунт или рабство, дух раскола или дух идолопоклонства».
«Существует Церковь вселенская, в которую входят греки, латиняне, варвары, все, кто верит во Христа, мужчины и женщины, дворяне и холопы, бедные и богатые. Папа может быть назван не главой этой Церкви, но лишь управляющим Христа на земле, при том, однако, условии, что ключи, которые у него в руках, – действительно настоящие. Эта Церковь – вера во Христа и семь таинств, в ней наше спасение. Другую Церковь называют Римской частной. В ней могут быть заблуждения, расколы, измены».
Через пятьсот лет, когда Бернард Шоу написал в своём знаменитом «Предисловии», что Жанна все свои «эмоции» черпала из таинств и в то же время взрывала церковную систему, он просто не понял, что Жанна – святая Жерсоновской Церкви, которая не есть Церковь Фомы Аквинского.
На пике своей церковной карьеры Жерсон добился даже предоставления мирянам права голоса на Констанцском Соборе. При этом утверждая, что божественная реальность обращена ко всем верующим и что духовенство – не единственный носитель благодати, он совершенно точно выражал неизменную традицию старой Франции.
«Разве Христос умер и воскрес для одних только клириков? Мерзость! Разве Господь до такой степени взирает на лица, что одни только клирики имеют благодать в этой жизни и вечную славу в будущей? Мерзость! Церковь охватывает всех праведных, от самого великого до самого малого», – писали во Франции ещё во время конфликта Филиппа IV с Бонифацием VIII. В годы, когда Жерсон только появился на свет, официальный свод французской доктрины по этим вопросам, так называемый «Сон в вертограде», говорил: «Папа и другие священники не имеют в духовных вопросах такой власти, как думают многие». И через полтораста лет после Жерсона теоретик галликанизма Питу заявлял: «Не следует думать, что французское духовенство одно составляет тело Галликанской Церкви. Вся Франция, т. е. все французские католики, составляют все вместе тело этой Церкви, в которой епископы лишь главные служители».
Жорж де Лагард в значительной степени прав, когда пишет в своём «Рождении мирского духа», что все трагедии Европы за последние шестьсот или семьсот лет происходят оттого, что миряне требовали для себя участия в жизни Церкви и доступа к источникам благодати. Весь вопрос в том, нужно ли было их от этого отстранять.
Очевидным отрицанием монополии клира было, как мы знаем, царское помазание, непосредственно вводившее мирян в план Царства Христова. В обход этого Римская Церковь уже с IX века вводила обряд миропомазания также и для епископов. «Сблизим епископов с королями», – писал по этому поводу современник (Валафрид Страбон). В XIII веке Иннокентий III сделал следующий шаг: поскольку естественное общество не содержит и не должно содержать «никаких проблесков духовной реальности», он запретил помазывать королей по прежнему чину, миром на голове, и разрешил только помазывать им при коронации руки и плечи елеем. Мистическая связь светского общества с Царством Христа порывалась.
Одновременно Св. Престол сделал все выводы из знаменитого «дара Константина». Как известно, согласно этому подложному документу, изготовленному ещё в IX веке, Константин Великий вручил папе корону в знак передачи ему власти римских цезарей. Теперь Римский Первосвященник заявлял, что, коронуя королей, он им препоручает принадлежащую ему цезаристскую власть. О царстве в древнееврейском смысле вообще больше не было речи.
Почти вся Западная Европа покорилась. Священная Римская Империя германской нации в принципе с самого начала признавала императорскую корону делегированной Св. Престолом. Император Фридрих II сделал было попытку реагировать путём реставрации римского цезаризма в чистом виде – и потерпел неудачу. Королям Англии удалось, правда, отстоять для себя древний чин миропомазания; но нормандская династия с самого начала признавала себя обязанной своей короной Св. Престолу и теперь на продолжительный срок попала к нему формально в вассальную зависимость.
Так во всей Западной Европе осталась только одна монархия, имевшая своим назначением непосредственно связывать естественное светское общество с мистическим Царством Христа. Речи не было о том, чтобы король Франции в какой бы то ни было мере признал над собой светскую власть Св. Престола или отказался бы от древнего чина помазания миром на голове (и характерно, что во Франции никогда, за редчайшими исключениями, не говорили «коронация» – «couronnement», – но всегда говорили «помазание», «sacre»).
«Стало быть, король Франции совсем не то же самое, что император», – отмечает «Сон в вертограде».
Заявление, ещё в X веке сделанное Св. Престолу Реймским архиепископом Гинкмаром, осталось во Франции «программным» на многие века: «Папа не может быть царём и епископом одновременно… Такого ига мы, франки, не можем терпеть. За нашу независимость и за нашу землю мы будем бороться до смерти». Даже в периоды, когда отношения французской монархии со Св. Престолом были отличными, во Франции зорко следили за тем, чтобы Рим, не дай Бог, не получил на будущие времена предлога навязывать свою светскую власть. Когда в 1059 г. при коронации Филиппа I в Реймсе присутствовали папские легаты, в протокол не преминули занести: «Достаточно известно, что наши короли могут быть помазаны и без разрешения папы».
Часто говорят, что легисты, в дальнейшем обосновывавшие независимость светской власти аргументами из римского права, вносили в органическое общество Средних веков языческий элемент законничества. В XIII, в XIV, в XV веке порой действительно раздаются жалобы на попытки легистов навязать чуждые жизни правовые нормы – причём больше всего против этого восстают как раз те, кто, отстаивая всё органическое, сами в первую очередь стоят за «разделение власти» (как Бэкон). Доказывают эти жалобы только то, что отдельные легисты проявляли ревность не по разуму – и никакого успеха в этом иметь не могли. Римское право в качестве закона можно было ещё применить в Сицилии Фридриха II, где византийская традиция почти не прерывалась. В остальной Европе это было просто невозможно. Относительно Франции никакого сомнения нет: принципы римского права, заявлял в 1312 г. Филипп Красивый, «обязательны не в качестве писаного закона, а лишь постольку, поскольку в обиходе установилось обычное право, соответствующее Римскому». Если так считал Филипп Красивый, «король легистов», то тем более так считал Людовик Святой: в отдельных частях королевства римское право действует «не как таковое, а потому, что нет надобности в настоящее время менять установившийся обычай». И особый ордонанс предписывает легистам «не сметь ссылаться на писаный закон там, где имеют место обычаи». В стране, где решительно всё держалось на вольностях, привилегиях и обычаях, выведенных непосредственно из самой жизни, ничего другого и быть не могло. В городском уставе Тулузы присутствует принцип, который решительно никем не оспаривался во всей стране: «Обычай сильнее писаного закона».
Положение оставалось таким в течение веков – в основных чертах до самого конца старой монархии. Из римского права брали то, что соответствовало органической реальности общества, и в первую очередь теорию разделения двух властей, духовной и светской. Говорить же, что эта теория явилась реакцией римского язычества, есть просто игра словами. В этой своей части так называемое римское право было правом империи уже христианской, и теория, которую оно выражало, была теорией эпохи первых вселенских Соборов и Святых Отцов, основанной на чисто мистическом и абсолютном утверждении всеобъемлющей власти Христа (нечто обратное нынешним представлениям об отделении Церкви от государства и о христианстве как «частном деле»). Средневековые враги римской теократии неукоснительно ссылались на папу св. Геласия, который в V веке видел важнейший исторический результат торжества христианства именно в том, что на земле никому отныне не дано властвовать одновременно над душами и телами людей: «Со времени пришествия Того, Кто был воистину Царём и Первосвященником, император больше не приписывает себе звание первосвященника, и первосвященник не требует для себя царских прерогатив. Ввиду человеческой слабости Христу было угодно разделить обе власти между особыми санами». И ещё в IX веке не кто другой как знаменитый папа Николай I дословно переписал этот текст от своего собственного имени.
Во Франции государство действительно никогда и не стремилось поглотить Церковь. Вопрос инвеституры, вызвавший в своё время бурю во всей Западной Европе, во Франции был решён безболезненно. И позже в самой острой полемике с римской теократией «Сон в вертограде» – повторяем, официальный свод французской доктрины, заказанный королём Карлом V, – не делает того, что сделал для империи Марсилий Падуанский, и не противопоставляет тоталитаризму Церкви тоталитарное государство. Автор (или компилятор) «Сна» знает Марсилия и использует его широко; он берёт у него аргументацию против богоустановленности папства, за первенство Соборов и, разумеется, за независимость светской власти. Но он «сознательно пропускает у Марсилия те главы, где выводы из принципа единства делаются с наибольшею силой, – те, в которых Марсилий провозглашает исключительное существование человеческого закона и невозможность представить себе две верховные власти у одного и того же народа, или те, где он перетолковывает в пользу государства заключения буллы «Unam Sanctam». Автор «Сна» и не думает превратить отлучение от Церкви в гражданский приговор или ересь в гражданское преступление, подсудное человеческому законодателю; его не вдохновляют и выводы Марсилия о праве гражданской власти назначать на церковные должности или контролировать церковное имущество. Он не следует за своим источником и там, где Марсилий требует для государства права ограничивать численность духовенства, как и всех прочих «сословных групп». Жорж де Лагард, которого мы цитировали, видит во всем этом ограниченность чиновника, не способного следовать за полётом мысли; но, вероятно, было бы правильнее видеть в этом всё то же предпочтение реальности абстрактным схемам, которое создало христианскую человечность и христианское величие старой Франции.
Мне кажется, сущность вопроса прекрасно выразил ещё Эмбар де Ла Тур:
«Каковы бы ни были их разногласия о том, кто должен быть носителем верховной власти и какова сама природа верховной власти, империя и теократия были согласны в одном: и та и другая стремились к единству, и та и другая создавали диктатуру. Соединяя в одних руках, как говорили тогда, „оба меча“, они вели к мировой монархии. Этим крайним решениям было противопоставлено решение галликанское: разделение обеих властей, духовной и светской».
В свете событий последних десятилетий я добавил бы к этому только одно слово: не просто «диктатура», а «диктатура тоталитарная», поскольку то, что мы называем теперь тоталитарной диктатурой, – это и есть власть одновременно над душами и над телами людей.