скачать книгу бесплатно
Мы были ограничены в средствах и потому решили поместить меня в общежитие только на первое полугодие. Попечительницей этого общежития была баронесса фон Гильденбанд – известная красавица, ей было уже немало лет. Она приняла меня радушно и спросила, как это я могла поступить в первую очередь: «Не было ли у вас какой протекции, что вас приняли; ведь всего двести человек поступило, а подавших прошение было во много раз больше». Я ответила, что у меня никакого знакомства нет, и только потом упомянула о письме. Она ответила, что это превосходит все протекции.
На другой день все мы должны были явиться в институт на первую лекцию. Какое это было для меня счастье! У меня было такое чувство, как будто я входила в святой храм. Переживание было такое сильное, что по возвращении в общежитие все заметили, что у меня жар. Поставили термометр, оказалось 40 градусов. Слух о моей высокой температуре скоро донесся до начальства. Обеспокоились, выражали свою заботу, и директор сказал, что, если будет такая высокая температура, лучше не выходить. На другой день я встала совершенно здоровая и пошла на лекцию. По возможности я не пропускала ни одной лекции. Слушать лекции и заниматься для меня было наслаждением. Как только могла, покупала научные книги; ходила к букинистам и их отыскивала. После полугодия, за которое было оплачено общежитие, я перешла на частную квартиру, более дешевую. Я получала тридцать рублей в месяц на жизнь. Для меня этого было бы вполне довольно, но мне хотелось приобрести как можно больше научных книг и поэтому приходилось экономить. Вместо студенческого обеда, который стоил 7 руб. 50 коп. в месяц, я ходила в дешевую столовую фон Дервиз, где платила только пять копеек за обед. Вскоре по моем приезде нахлынуло студенчество с разных сторон. Херсонцы считали меня своей землячкой, потому что я оттуда приехала, смоленцы – потому что там жила, кавказцы тоже – ведь там моя родина.
В это время брат с родителями переехал в Одессу, так что одесситы тоже считали меня своей землячкой. Все они часто приглашали меня на свои собрания. Я не отказывалась. Тогда у меня был идеальный взгляд на молодежь и на все студенчество: мне казалось, что все они стремятся к добру. А заметив, что я верующая, одна из наших слушательниц пригласила меня с собой в Михайловскую академию, где при храме была церковная зала, и там собирались для духовных бесед. В то время эти беседы вел священник Петров. Там были студенты и курсистки из разных учебных заведений. Еженедельно по четвергам я там бывала. Приятно было. Принимали участие в беседе многие учащиеся. Туда приходили очень верующие люди.
Приглашали меня студенты и на такие свои интимные вечера, куда вход был по особому приглашению, только для избранных; я сразу почувствовала, что у меня совершенно другой взгляд на все, в их среде я почти всегда ощущала себя чужой. Когда оканчивалось собрание и было голосование, то я неизменно оказывалась в полном одиночестве, и мне приходилось объяснять, почему я не согласна с ними. Но каждый раз, несмотря на такое мое несогласие, они приходили ко мне и приглашали. Я же не отказывалась, мне казалось позорным скрывать свое мнение. Так что все вечера у меня были заняты. А о лекциях медицинских и говорить нечего, я не пропускала ни одной.
Можно сказать, что весь наш первый выпуск (за немногими исключениями – тех, кто был поглощен политикой, но не сразу себя выказал) был увлечен наукой. Профессора наши также. Все свое время они без остатка отдавали нам, не считались с тем, что уже кончился их час; иногда они оставались с нами до поздней ночи, особенно профессор Батуев. Он сам увлекался: чувствовалось, что он хочет все нам передать. Целые дни и вечера он не оставлял анатомического театра. Это увлечение не могло не передаться и нам. И вот, несмотря на то что это был самый трудный предмет, мы его хорошо усвоили и занимались с большой любовью.
Существует мнение, что естественники – материалисты. Но из того, что я видела и сама пережила, могу утверждать обратное. Помню чувства, которые я испытывала, когда мы рассматривали под микроскопом строение живой клетки и ткани организма. Передо мной открывался особый мир, я удивлялась этому чудному строению и невольно благоговела перед Создателем всего этого. А какая мудрость в законах механики, по которым построено наше тело! Разве самый великий зодчий между людьми не должен брать для себя здесь уроки? Разве может гордиться он своим личным изобретением, когда все это уже предусмотрено Творцом?
Помню, я была в анатомическом, изучала нервы на верхних конечностях, уже было поздно – десять часов, все стали уходить, но мне еще хотелось поработать, и я так увлеклась, что осталась одна. Громадный зал, масса столов с частями человеческого тела. Передо мной рука, которая меня так заняла, – какие здесь мудрые законы механики, какое изящество во всем построении, красота, и за всем этим я не вижу смерти, мне чувствуется во всем только жизнь и потому мне не страшно.
Но вот на мгновение я отвлеклась мыслью и подумала о своей матери: каково ей было бы увидеть меня в такой обстановке, и только тогда мне стало жутко. Я собралась уходить, но все огни, кроме моей лампочки, были потушены. Я должна была дойти до порога, осветить себе путь, вернуться погасить лампочку над столом, сойти по лестнице и осветить дальнейший путь, затем вернуться загасить верхнюю и т. д., пока я не дошла бы до подвального этажа, а я была в третьем или четвертом. Но все же при таком настроении мне это не было трудно.
Кроме медицинских наук, раз в неделю у нас была лекция по богословию. Я не пропускала и этой лекции, но на ней было совсем мало слушателей, так что лектору было обидно.
В церковь я редко ходила: мне очень хотелось, но все время было занято, даже по воскресеньям профессор диагностики сверх курса предложил нам читать о том, что не надо смешивать различные лекарства и еще много полезного по этому поводу, а в учебниках этого не было, здесь все было собрано опытным путем. Считали, что на нас, будущих врачах, лежит такая страшная ответственность, что мы не имеем права пропускать занятия. Многие говорили, что анатомия вызывает чувство брезгливости, но это тогда, когда пойдешь смотреть из любопытства, а если сначала изучить раздел теоретически, то видишь не смертные останки, а живой организм.
Однажды ассистент профессора хирургической анатомии даже заметил, что Оберучева делает операцию как бы на живом (я действительно с увлечением спешно перевязывала сосуды, как на живом, боясь опасности кровотечения). Но все же иногда, пока лекции еще не начнутся, я ходила, чаще пешком, в Александро-Невскую Лавру, а расстояние до нее было десять верст только по Невскому проспекту. Доеду, бывало, на трамвае до начала Невского, а там так ровно, незаметно и дойду, особенно зимой. На пути захожу в булочные, возьму за одну-две копейки булочку, посижу, погреюсь, и дальше, а там опять погреюсь. А от Невской Лавры иногда на трамвае на стеклянный завод к Царице Небесной, где был великолепный храм. После чуда в 1889 году – исцеления отрока Николая – этот образ прославился. Дома родителей отрока Николая стояли на Матвеевской улице, а я жила поблизости. Познакомилась с сестрой исцеленного – Екатериной, которая после смерти родителей и после чуда, по совету старца, все свои несколько домов обратила в приют Царицы Небесной для немощных детей-калек, а комната, где Царица Небесная явилась со святителем Николаем Чудотворцем 6 декабря 1889 года, обращена теперь в алтарь и маленький храм, куда по субботам приезжает исцеленный отрок Николай, теперь уже иеромонах Сергиевой пустыни около Петербурга. Он служит всенощную и обедню, на которых Господь сподобил меня быть.
Прежде чем приступить к устроению приюта, Екатерина ездила в Швецию и Норвегию, где особенно заботятся о таких ненормальных детях, изучила этот вопрос, написала книгу (подарила и мне). Действительно, это такое благодеяние!
Что пришлось здесь видеть: сюда принимают и калек, и совершенных идиотов, их учат даже отличать правую руку от левой. Но главное – духовная сторона: по рисункам, которые развешены по стенам, им постепенно разъясняют Священное Писание. Сколько любви, веры и христианского терпения надо иметь посвятившим себя этому делу! Воистину это подвижницы! (Недавно я услыхала, что отец Николай скончался.)
После летних каникул тем, которые жили не в интернате (в том числе и мне), надо было сразу оставить вещи на хранение на вокзале и искать квартиру. Мне хотелось поуединеннее, и я нашла в Лесной у старичков. Искать квартиру было очень хлопотно. Если мне удавалось найти раньше других, то запоздавших я принимала переночевать хоть на полу, а книги подкладывала под голову.
Моя милая подруга по группе Мария Морозова говорила шутя: «У тебя как постоялый двор». Нам, одиноким, было не так трудно. Но вот помню слушательницу нашу Сонухову, у нее мать пожилая, много вещей. Очень они заботились о подходящей комнате, а пока пришлось жить в меблированных комнатах, и всё искали, всё просили узнавать, но как-то ничего не выходило.
Вспомнили они о рабе Божией Ксении, это на Смоленском кладбище. К ней многие обращаются, прося ходатайства об устройстве места жительства. Вот собрались они с матерью, приехали на Смоленское кладбище, там на могиле блаженной Ксении отслужили панихиду, помолились. Народу, кроме них, было порядочно. На обратном пути сели в трамвай и разговорились с соседкой: она сказала, что вот уже много времени прошло, а она никак не может подходящих жильцов найти, а они в свою очередь сказали, что комнату себе не могут подыскать. Из разговора выяснилось, что они подходящие для нее жильцы, а им как будто комната такая и нужна. Дело сладилось, они пригласили меня на новоселье и рассказали, как все вышло.
Но вообще-то о религиозных вопросах мало с кем приходилось говорить.
Помню, на Страстной неделе, в Великую Пятницу, я выбрала момент, чтобы пойти приложиться к Плащанице. Почему-то одна из слушательниц, Е. Гинер, знала, что я иду к Плащанице; когда я проходила мимо, она тихо сказала мне: «Какая счастливая». Вижу, что у нее слезы на глазах; но что же это значит, ведь и она могла бы пойти!
А дело в том, что у нас была группа слушательниц, которые занимались политическими вопросами (может быть, специально для этого и поступили), они постепенно привлекали к себе единомышленников и так ставили дело, что уйти от них было уже очень трудно. Слишком много надо было для этого мужества. Из таких уловленных и малодушных и была Е. Гинер. Стыдно было прослыть ретроградкой.
Расскажу один случай, который поразил меня. В Великую Субботу я решила причаститься. Но так как я почти не ходила в храм, меня это очень смущало. Стою в храме и думаю: может быть, и не надо. Вот уже самая главная часть литургии прошла (исповедовалась я накануне), запели причастный, а я не решаюсь приближаться, решила не идти. Вдруг рядом стоящая женщина говорит: «Вы идете причащаться, возьмите подведите мою девочку (лет пяти), а то мне нельзя». После этих слов я успокоилась, видя в этом волю Божию, и уже не сомневалась, а, взяв за руку девочку, подошла к Святой Чаше. И так радостно было у меня на душе.
Еще в самом начале, когда мы все только собрались в Медицинском институте, дух этой группы проявился в недовольстве тем, что всем слушательницам предложено было носить определенную форму – серое платье с белым батистовым воротничком. И чтобы легче было выполнить это требование, заказали материю на фабрике с тем, чтобы нам продавали дешевле; также был сделан заказ и в мастерской, где бы нам шили совсем дешево.
Казалось бы, как хорошо! Кому трудно и на это потратиться, дали бы пособие. Но и здесь объявились недовольные. Раздались возгласы, что этим нарушается свобода человека. И вот многие не захотели шить себе форму. Начальство как бы не обратило на это внимания, так и прошел их протест незамеченным.
Время от времени назначались собрания, их вела и собирала эта же группа, которую образовали из себя депутатки (забыла их точное название). Они всегда были в курсе дела – когда какому политическому лицу надо послать приветственную телеграмму или еще что-то вроде этого. Но я не знала никого из тогдашних подпольных деятелей, а потому не запомнила, кому именно писали.
Помнится мне фамилия Плеханова, а больше никого не помню. Потом устраивали литературные вечера, приглашали на них Короленко, Михайловского, Кони, Горького и многих других.
Помню, приглашали родителей Стасовой. И почему-то приглашать всех этих лиц выбрали меня. Я должна была ходить по адресам и просить их присутствовать у нас на вечерах. В антрактах моя обязанность была угощать их и с ними разговаривать. Я удивлялась, но не противоречила и исполняла. Теперь, смотря издали, мне понятнее это. Видно, им хотелось чем-нибудь и меня привязать к их обществу. Ведь они много раз предлагали прий ти ко мне, чтобы поговорить со мною о том, против чего я выступала на собраниях, и почти всегда оставалась в одиночестве. А студенты из какого-то землячества однажды просили моего разрешения еженедельно бывать у меня, чтобы читать политическую экономию. Я согласилась, боясь, чтобы это не показалось каким-то страхом с моей стороны. И вот каждую неделю два студента приходили ко мне в назначенный вечер и читали. И так это было, пока не кончили всю литографированную тетрадку. Заведующая дешевыми квартирами, где я жила, шутя сказала: «Монахиня, а молодые люди приходят».
Не знаю, почему она меня считала такой, я как будто ничем особенным не проявляла такого настроения. Но вот настал последний, заключительный вечер, когда студенты окончили чтение политэкономии и спросили меня: «Ну как вы теперь смотрите на все это?» Я задумалась, чтобы точнее выразить свое впечатление от всего прочитанного, и сказала: «Мне кажется, что все это детский лепет». Старалась высказать это таким тоном, который не мог бы их обидеть. Не помню, что они на это сказали. Но после этого больше не приходили; однако на собрания приглашали всегда. Сходки у нас устраивались все чаще и чаще. Стали произносить слово «забастовка».
Большинство из нас слышали его в первый раз и не понимали его значения. Обращались за разъяснением в наш председательский комитет, который все нам и разъяснил. Во время этих сходок, которые продолжались долго и были утомительны (голова даже кружилась от напряжения), я уходила в музей Александра III, и там становилось легче. Больше всего я сидела напротив картины: Малюта Скуратов хочет задушить молящегося святителя Филиппа. Смотря на спокойное, одухотворенное лицо, освещенное лампадой, успокаиваюсь и переношусь в другой мир. Никаких старцев ведь я тогда не знала.
* * *
Однажды, это было в 1899 году, проходя по какому-то случаю по Васильевскому острову, я встретила двух знакомых студентов по землячеству, которые сказали мне, что они хотят взять для меня билет в оперу, а пока советуют пойти на первую лекцию только что приехавшего из-за границы философа Владимира Сергеевича Соловьева, которая начнется сейчас в Философском обществе. Не зная еще Соловьева и ничего не слышав о нем, я холодно, равнодушно приняла это предложение, но, так как мы были у входа в аудиторию этого общества, я согласилась.
И что же было со мной! Это было целым событием в моей жизни. На кафедру вышел необыкновенный человек, он сразу поразил меня до глубины души. Что-то пророческое было в нем. Каждое его слово било по сердцу.
Он начал с того, что каялся перед всеми за свою вину: он думал и старался убедить других в том, что надо стремиться к соединению церквей. «Но теперь я понял, что это возможно только при конце истории человеческой, а не раньше. В этом моя великая вина, в которой я раскаиваюсь». Всего, что он говорил, я не помню, но когда я вышла из аудитории, то почувствовала себя совсем по-другому. Я благодарила Бога, что Он привел меня послушать пророка. И когда студенты заговорили опять о театре, сказала, что не надо брать для меня билета, я не могу пойти (а сама думала в это время, что не буду совсем ходить в театр и буду стараться не пропускать лекций Соловьева).
Попрощавшись со своими спутниками, на которых лекция не произвела такого действия, я пошла одна и зашла в первый встреченный мною книжный магазин; в кармане у меня был один рубль, уже предназначенный для покупок, но я решила израсходовать его на книгу и спросила, что у них есть Владимира Соловьева. Нашла по подходящей цене небольшую его книжку, где разбирается молитва «Отче наш», купила ее и с радостью пошла домой. Теперь у меня уже был путеводитель, которого мне так недоставало.
Пришлось мне быть на сходках нескольких землячеств, на закрытых собраниях, и вот каждый раз я не могла с ними согласиться, всегда при голосовании я вставала одна, чтобы выразить свое несогласие. Наконец меня это стало смущать. Я думала: ведь собираются хорошие, умные люди, почему же я против них иду? Ведь и они хотят добра. Что же это значит? Да сама-то я нормальна ли? Ведь и душевнобольные не считают себя такими, а думают, что они здоровы. И эта мысль стала пугать меня, тем более что к окружающим людям, всем тем, с которыми я имела дело, я относилась с уважением и доверием.
И вот во время такого тяжелого душевного состояния у меня появилась мысль: пойти за решением к так поразившему меня Владимиру Сергеевичу Соловьеву, тем более что за это время я была несколько раз на его лекциях в Философском обществе и все более приобретала веру в него. Узнала там его адрес; боясь идти одна, я предложила подруге Марии пойти со мной.
Он жил на Сергиевской, мы поднялись по лестнице на самый верх: потолок здесь был уже не плоский, а со сводами. Вошли в комнату: и здесь потолок был со сводами, сбоку выступала маленькая лежанка, на которой стояла маленькая тарелка с узенькой корочкой от сыра. Это я успела заметить, пока Владимир Сергеевич спешно освобождал второй стул от книг, которые были на нем навалены, и предложил нам сесть. Сам тоже сел, спросил о цели нашего прихода, и я стала ему объяснять свое состояние, как на всех собраниях я всегда остаюсь в одиночестве, и из-за этого беспокоюсь и т. д. всё, всё. Он подумал и стал говорить. Это болезненное настроение, так не надо думать, нельзя думать о большинстве, что в нем и правда; наоборот, за правду стоят единичные личности, а за толпой идут малодушные.
«Вспомните, как в древности Сократ говорил истину, а кто за ним пошел, его заставили испить чашу яда. А самый главный наш пример – Господь Иисус Христос, все Его оставили, когда Он страдал за правду».
Что он еще говорил, не помню, только упомянул, что пишет «Три разговора» и сейчас должен приготовить речь к юбилею Лермонтова. Боясь ему помешать, мы спешно ушли.
Очень успокоил и удовлетворил меня ответ Владимира Сергеевича Соловьева. С тех пор к сходкам я относилась совершенно спокойно. Послушаю, что говорят, – внутренне воззову ко Господу и тогда спокойно отвечаю, что мне придет на мысль, хотя я и оставалась по-прежнему в одиночестве. Ждала, чтобы не пропустить юбилея Лермонтова и послушать Соловьева.
Настало торжество, это было в театре. Не помню, как и чем началось; выходит Соловьев (слышу ропот студентов: ну вот, сейчас начнет о Боге, и мы его ошикаем). Тишина, он начинает: «Много я думал о том, что бы мне сказать такое, что бы могло быть полезно душе Лермонтова. Гений ведь обязывает, а Лермонтов свои гениальные способности употребил во зло. Как в “Демоне”, он облек зло в красивую форму, так же как и чувственную любовь». Много и хорошо говорил он, все это с чисто христианской точки зрения были глубокие истины. Но так не похожи они были на все окружающее! Ведь на юбилеях принято хвалить, а здесь Соловьев думает о пользе души. Несмотря на это, мои соседи-студенты были ошеломлены и не посмели нарушить тишину. В Полном собрании сочинений Соловьева помещена и эта статья «О Лермонтове». (Читал он «Три разговора» и повесть об антихристе, но мне не пришлось тогда быть почему-то, о чем я очень жалела.)
В антракте я подошла к Соловьеву, и он спросил мой адрес, а я считала себя пред ним такой недостойной, что даже не решилась дать ему свой адрес. Я его видела в последний раз. Летом он заболел и 31 июля скончался сорока восьми лет от роду, причастившись Святых Таин и с молитвой на устах. (При вскрытии обнаружился склероз почек.) Последним, что он написал после «Повести об антихристе», было стихотворение, напечатанное в «Вестнике Европы» за 1900 год, где он обращался к императору Вильгельму, чтобы он защитил христианство. Последние слова этого стихотворения были: «Крест и меч одно и то же».
Какая скорбь для меня; мне казалось, что и солнце будто померкло…
Когда я проезжала через Москву, то с вокзала наняла извозчика на Новодевичье кладбище.
Новая могила Владимира Сергеевича Соловьева – рядом с могилой его отца: белый простой деревянный крест и на нем круглый образ из перламутра – Воскресения Христова Иерусалимский. (Грингмут Владимир Андреевич († 1908), редактор газеты «Московские ведомости», умер, по-видимому, так же, как и Владимир Сергеевич, от склероза почек, как обнаружено было при вскрытии. Император Александр III умер от этой же болезни.)
Революционные настроения и забастовка в Медицинском институте
Около этого времени я заболела ангиной с высокой температурой и не могла день или два приходить на лекции, тем более что квартира моя в то время была далеко от нашего института. Проболела я несколько дней. Прихожу, а мне и рассказывают, что хотели устроить забастовку, кого-то поддержать, а здесь вдруг нашлось десять человек, которые все-таки пришли на лекции и таким образом сорвали забастовку. Это так раздражило большинство, что они исключили этих десять студентов из товарищества, назвали прокаженными и объявили, чтобы никто с ними не имел никакого дела, даже не разговаривал, что они не должны пользоваться ни студенческой столовой (которая была для слушательниц Медицинского института), ни лекциями, которые литографируются и предоставляются для всех, и не будут пользоваться никаким материальным пособием в случае нужды.
Я увидела, что эти десять человек поневоле держатся особняком, никто не может к ним подойти. Настроение их ужасное! Удивляешься только, как могли им создать такое угнетенное положение. У меня на душе было спокойно, только жаль одного – что я не была в тот день в институте и не могла выразить свое настроение тоже тем, что пошла бы на лекции. Чтобы загладить свою вину, я чем могла выражала им свое расположение.
Но не долго мне пришлось быть в таком недоумении. В этот же день назначена была сходка, на ней были не только наши, но и студенты изо всех высших учебных заведений. Взяли самую большую аудиторию. На стене около кафедры висела нагайка. Прежде всего высказались, что нашлось десять человек, которые помешали забастовке, – их теперь исключили из товарищества. Объявили их фамилии, назвали их прокаженными и с этим названием обещали список фамилий вывесить на видном месте во всех высших учебных заведениях. Говорено было много, много жестокого, указывали на нагайку, что вот такие хотят ее…
А у меня в душе все больше и больше разгоралось пламя негодования против такого отношения к человеческим убеждениям. До такой степени я была возмущена, что даже обычная застенчивость не могла меня удержать.
Спросили: неужели среди нас может найтись кто-нибудь, кто был бы против такого решения? И я, помолившись в душе, встала (а сидела я очень высоко, кажется на последней скамейке) и сказала: «Прошу исключить меня из товарищества и вписать в группу тех, кого вы называете прокаженными, потому что я думаю одинаково с ними». После этого наступило гробовое молчание, потом студенты за председательским столом обменялись между собой несколькими словами и наконец сказали вслух: «Кто там говорит, идите на кафедру». Шла я туда, как на виселицу. Не знаю, как я могла пройти это пространство, только чувствовала, что спина моя неподвижна, и если бы я захотела наклониться, то не смогла бы. Впоследствии, будучи врачом, от простых больных я слышала такое выражение: «И спина моя стала прутом». Вот что тогда было со мной, а те, кто смотрел на меня в то время, как я проходила через ряды, потом рассказали мне, что я сделалась бледная как полотно.
Вошла на кафедру и повторила то же самое, только еще добавила: «Я не хочу быть в таком товариществе, которое так жестоко поступает; я тоже не буду пользоваться столовой, не буду брать ваших лекций». – «А еще кто с вами?» – спросила председательница каким-то мягким тоном. «Я не знаю о других, я только прошу исключить меня». Сказав это, я пошла на свое место, а когда проходила по рядам, то видела многие взгляды, устремленные на меня с сочувствием и со слезами. Села на место, и ко мне обратились с ответом: «Мы вас не исключаем из товарищества, мы уважаем вашу прямоту, вы будете у нас посредницей между нами и так называемыми прокаженными, так как сами мы не будем общаться с ними».
Вечером пришли ко мне две наши слушательницы, очень растроганные, и со слезами говорили, что они вполне согласны со мной, но боязнь помешала им высказать свое мнение; а так как я не хочу пользоваться товарищеской столовой, то они будут готовить: вместо обычной платы 7 руб. 50 коп. в месяц у них обед будет стоить 6 рублей, и еще будут давать кусок чего-нибудь на ужин. А лекции мне были не нужны, так как я сама записывала, и от меня пользовались другие.
А на другой день пришла ко мне наша слушательница Воскобойникова, старинная знакомая профессора Манассеина, от него с предложением, не соглашусь ли я заниматься с его воспитанницей и принимать участие в его журнале «Врач». Я почувствовала, что это отголоски вчерашнего события: лицо Воскобойниковой я видела в слезах, когда возвращалась с кафедры, она и передала профессору обо всем. А ведь левые всегда старались вписать его в свой лагерь. Я была благодарна профессору за такое сочувствие и ответила, что в журнале согласна работать, так как это легко (отмечать все, что касается медицины, просматривая все газеты), а заниматься не в силах, так как это отвлечет меня от медицинских занятий.
В назначенный час я пришла: начала брать газеты и размечать статьи, а два раза в неделю приходила и приносила отмеченное. Профессор ничего не говорил о происшедшем событии, но как трогательно и ласково он ко мне относился: такой занятой, почтенный ученый провожал меня в переднюю и был там, пока я оденусь! Это даже смущало меня, и я роняла или газеты, или что из одежды. Но зато все это очень меня утешало.
Однако не долго я пользовалась этим счастьем: через месяц или два он заболел воспалением легких и скончался, проболев чуть больше недели. Великая потеря была, особенно для медицинского мира. Он ведь был таким авторитетом, как бы моральным судьей среди медицинских деятелей, к нему обращались за решением в различных недоумениях.
И вот почувствовалось, что нет такого авторитета, которому бы все верили, все слушались, и если в то время находились противники профессора Манассеина, то внешне они не решались высказываться. При моем коротком знакомстве с профессором Манассеином и то приходилось видеть примеры его гуманной, самоотверженной деятельности, которая навсегда запечатлелась у меня в душе.
Бывший заслуженный профессор Военно-медицинской академии, профессор Манассеин продолжал принимать больных после ухода в отставку. Прием был бесплатный, но больше двадцати пяти человек он не принимал в свой приемный день, так как считал, что больше этого хорошо принять нельзя.
Однажды на втором или на третьем курсе мне пришлось с одной из подруг пойти к нему на прием, так как я почувствовала слабость и сердцебиение. Мы встали очень рано и еще при свете луны пошли на Выборгскую сторону, где он жил при Медицинской академии. У входа, еще запертого, стоял юноша лет шестнадцати-семнадцати, совсем бедно одетый, вроде нищего; он сказал, что пришел записаться к профессору, потому что болен, и будет считаться первым, а мы, значит, второй и третий номер; постепенно стали приходить еще люди, а мальчик все считал и назначал им номера. В девять часов дверь отворилась, и швейцар впустил первые двадцать пять человек.
Начался прием. Видя тяжелых больных, мы уступали им, а сами всё оставались и оставались.
Для нас поучительно было видеть, как маститый старец провожал больного и при этом говорил еще, что находил нужным.
Например, провожая больного, видно тяжелого туберкулезного, он его утешал и, успокаивая, сказал, чтобы к нему непременно пришла жена больного. Во всем этом было столько любви к больным! И слышать это было так полезно нам, будущим врачам; самим нам пришлось зайти, когда уже стемнело и давно зажглись огни.
Как было не скорбеть и беднякам, для которых профессор был истинным благодетелем! Недаром у его гроба можно было заметить бедняков, которые его оплакивали. Но в личной, семейной жизни он не был счастлив. Его жена увлеклась другим профессором и променяла на него такого обаятельного, идеального человека. В его доме поселилась племянница писателя Достоевского и стала хозяйничать. А он взял еще какую-то девочку, удочерил и нанял для нее учительницу. Компания известного направления окружила его, старалась сблизиться, но он им не доверял: когда его спросили, кому он поручит свой журнал, он сказал, что не может поручить никому (так я слышала через близких знакомых).
Гроб несли на руках до Финляндского вокзала, а оттуда по железной дороге до ближайшего кладбища. Живущая у него племянница Достоевского была или маловерующая, или неверующая, она сочувствовала тому кружку, который так хотел быть близким профессору. Теперь, после его смерти, они провозгласили себя самыми близкими к нему людьми и на могиле устроили митинг с шумными речами и клятвами. Печально было смотреть на все это, а в вагоне на обратном пути слушать речи, не соответствующие истине.
В один из поминальных дней я поехала на кладбище с твердым намерением отслужить панихиду. На могиле уже были посетители, не по мню кто. Я зашла в дом священника и попросила его пойти со мной на могилу профессора Манассеина, чтобы отслужить панихиду. Пришли к ограде. Бывшие там запротестовали, но я, заранее подготовившись и предвидя это, твердо сказала, что они не имеют права запретить нам. Священник стал служить панихиду, и они ушли. Это было в 1901 году.
* * *
На четвертом или пятом курсе нам уже назначали больных, за которыми мы должны были следить; в этом случае нас называли кураторами. Между больным и куратором устанавливалось какое-то близкое отношение. Чем можно было, мы старались помочь им, принести книгу или лакомство какое. Больные часто были откуда-нибудь издалека, в Петербурге были совершенно одиноки, и как дорого было им такое участие с нашей стороны! Мы входили в их духовную жизнь.
Помню, мне был поручен один туберкулезный в последней стадии этой болезни; кроме легких, у него было поражено и горло; он ужасно страдал и целыми днями смотрел из-за ширмы, не пройду ли я по коридору. Он говорил, что ему страшно умирать, и просил меня, чтобы я постаралась быть при его смерти. Но у некоторых кураторов был горделивый вид, и больные стеснялись обращаться с такой просьбой и звали меня. А у меня с того времени возникло особенное отношение к смертному часу. Это не было что-то мрачное, напротив, чувствовалось, что совершается таинственное сближение земного с небесным, и потому такие просьбы побыть около умирающих меня не отягощали, а, наоборот, утешали.
По возвращении на квартиру я часто вспоминала какие-либо особые случаи с моими больными. Вот помню, одна мне сказала: «У вас все больные особенные, просто ангелы небесные». В отдельной маленькой палате лежала курсистка-еврейка, которую я должна была навещать. Когда я заболела и несколько дней не могла посещать и больных, то я просила подругу навестить моих больных; зашла и к той курсистке, и она, вспомнив обо мне, говорила, что я с особенной заботой и расположением отношусь к ней. Подруга ответила: «Нет, она одинакова со всеми».
И моя подруга Мария, и еще одна (дочь племянницы Достоевского, но не той, что жила у Манассеина), которая имела особенное расположение ко мне, иногда с упреком говорили больным: «Да не все ли вам равно – мы или кто другой?» По возможности я старалась одинаково относиться ко всем.
Наступил последний год нашей учебы. Теперь мы должны были получить самые главные сведения, которые нужны нам как будущим врачам. А тут вдруг опять затеяли забастовку.
Был убит министр народного просвещения Боголепов. На сходке спросили, кто найдется… (масса эпитетов, самых позорных) и пойдет на панихиду? Я встала, меня позвали к кафедре. Несколько человек с ожесточенными лицами окружили меня и зашумели: «Знаете ли вы, что у нас триста револьверов, которые направятся на вас!» В толпу протиснулась одна курсистка В., высокого роста, и сказала: «Не трогайте ее, не для раздражения вас она так поступает, она всегда была религиозная». И почему-то они оставили меня в покое.
Удивляло меня такое настроение, а главное, и то, что профессора в большинстве своем были как бы заодно с нашими «передовыми» курсистками. Мне захотелось в этом удостовериться, и вот однажды я зашла в кабинет к пожилому, популярному у студентов профессору хирургии Кадьяну и сказала, что мне с ним надо поговорить. Мы остались одни, и я сказала: «Мы на последнем курсе, скоро на нас ляжет страшная ответственность – люди будут вручать нам свою жизнь, а мы, вместо того чтобы приобретать больше знаний, занимаемся политикой и устраиваем забастовки. Как вы, профессор, смотрите на это?» Бедный профессор так смутился, что он не мог сразу ничего выговорить. Пробормотал что-то неопределенное, начал оправдывать студентов неопытностью и молодостью, говорил, что «и мы когда-то…».
Вообще, тяжело мне было удостовериться, что от наших профессоров помощи мало. Только с тех пор я заметила, что он избегает меня, как бы боится встречи со мной один на один. Стали говорить, что на Волге ширится голод. Мы принимали это за истину. Открылись курсы эпидемических болезней – холеры, чумы. Я слушала их и думала, не надо ли и мне туда поехать?
Но, с другой стороны, ведь родители мои остались одни, брата с полком услали на остров Крит, в помощь грекам против турок. Написала я им письмо с вопросом: как мне поступить? Они ответили: если необходимо, то поезжай. В это время в Петербург приехала жена одного офицера, наша хорошая знакомая, и, когда услыхала, что я не знаю, как поступить, она твердо и откровенно сказала, что мать была больна всю зиму и теперь слаба, так что ни в коем случае не советует мне ехать на эпидемии, а надо после экзаменов возвращаться домой. Я так и сделала.
* * *
У нас опять начались волнения. Женский медицинский институт сделался центром волнующейся молодежи. Сюда собирались из всех высших учебных заведений. Но теперь я уже спокойнее ко всему относилась, ничего ни от кого не ожидала и говорила только то, что мне подсказывала совесть. И вот в один из таких моментов была объявлена забастовка для поддержания всего студенчества; к этому были присоединены различные страшные угрозы, вплоть до расправы револьверами. Нас строго предупредили, что ни одна слушательница не может на следующий день быть в стенах института: не только в аудиториях, но и в лабораториях и клиниках.
С каким тяжелым чувством мы разошлись! Слышали только, что директор предупредил депутатов: если никто не придет и лекции не состоятся, он вынужден будет сообщить об этом министру, а последний уже говорил, что Женский медицинский институт открыт как бы на пробу и еще не утвержден до окончания первого выпуска; если же «они будут устраивать бунты, то сейчас же закроем его». Но эти слова директора нисколько не подействовали на депутаток, они с прежней смелостью требовали проведения забастовки. Им не был дорог наш институт, у них были другие цели. И так мы разошлись.
Что это была за тревожная ночь! То, к чему мы стремились и чего достигли с таким трудом, мы должны были потерять по какому-то безрассудству и насилию. Сердце у меня загорелось негодованием от такой несправедливости. Помолившись Богу, я успокоилась на твердом решении идти завтра, хотя бы и быть там одной (да я и не надеялась, что кто-нибудь после таких угроз рискнет пойти). Своих мыслей я никому не высказывала. Рано встала. Приготовившись, как на смерть, оделась, надела форму, приложилась к образу Божией Матери, прощаясь со своей жизнью. Сказала старичкам-хозяевам: «Прощайте» – и подумала, что ведь они и не подозревают, что я расстаюсь с ними навсегда. На пути никого не встречаю. Вхожу в швейцарскую. Добродушный швейцар взволнованным голосом спрашивает: «Что же вы пришли, ведь вас застрелят, там за углом стоят с револьверами!» – «Это их дело, а я должна сегодня быть на лекции, иначе Медицинский институт закроют».
Профессора не пришли. У нас должна быть сейчас лекция профессора Соколова по детским болезням, иду искать – не пришел ли он в клинику. Действительно, он там. «Профессор, я пришла слушать лекцию». – «А кто-нибудь еще пришел?» – «Нет». – «Так как же?» Он, смущенный, испуганный, бледный, замялся. «Если у нас сегодня не будет лекции, то, как сказал министр, институт закроется». Перепуганный профессор начинает отказываться.
«Профессор, я требую, чтобы вы читали, иначе телеграфирую министру, что профессора сами устраивают забастовки». Он махнул рукой и сказал: «Пойдемте. Только что мне читать, прошлую лекцию?» – «Что хотите, что удобнее вам, лишь бы лекция состоялась». Взял девочку, над которой будет читать. Вошли в аудиторию. Я села на первую скамейку посередине, а он, бледный, трепещущий, начал читать мне одной. Как мне было его жалко: он хороший, добродушный.
Прошел первый час лекции: пока, кроме нас, никого не было, и все обстояло благополучно. «Делать ли перерыв?» – спросил профессор. «Нет, будем здесь, куда же расходиться, перерыва не надо». И профессор стал читать второй час. Но что это было за чтение: ни он, ни я почти ничего не понимали, только бы провести время.
На втором часу почувствовали, что кто-то вошел, – пришли несколько человек с первого курса, более мягких убеждений. Профессор ободрился, стал читать более громким голосом, и мне стало легче на сердце. Второй час закончился, и профессор, закончив лекцию, пожал мне руку и сказал: «Благодарю вас, что вы настояли прочесть лекцию в аудитории».
Мы дружелюбно попрощались. Я поблагодарила первокурсниц, которые пришли поддержать меня. Под конец лекции подошли две или три девушки с нашего курса. Пошла искать преподавателя, у которого были следующие часы с нами, – профессора Волкова, по внутренним болезням. Он держал себя гордо. И теперь, когда я подошла к нему (он был в своей клинике) и сказала ему, что прошу его читать лекцию в аудитории, он ответил: «Я имею право и здесь читать» – и начал лекцию над больной, которая лежала в постели.
Теперь я была не единственной слушательницей, подошли, кроме тех двух или трех, еще несколько человек, и мы могли спокойно прослушать лекцию. Занятия состоялись, не было причин к закрытию, а в дальнейшем все пошло обычным порядком. Никто о забастовке не упоминал, как будто ничего и не было.
Начались экзамены. Время экзаменов я всегда любила, еще когда была девочкой. И здесь мне не очень трудно было учиться, тем более что я не пропускала ни одной лекции и вела записи. Учиться для меня было большим удовольствием, тем более что стремление стать хорошим врачом придавало силы. Экзамены проходили в виде беседы с профессором, так что они даже были интересны. Особенно мне нравилось беседовать с профессором Феноменовым. Он умел предлагать вопросы так, что на них было легко отвечать. Про него я часто думала: какой это замечательный человек, ему бы не профессором быть, а епископом. Книга его «Хирургическое акушерство» написана удивительно талантливо и увлекательно, эпиграф к ней взят из книги Бытия. Я не знаю лучшего учебника по медицине, несмотря на то что она посвящена такому предмету. Я готова была не один раз сходить к нему на экзамен и удивлялась, что другие шли с таким страхом и неудовольствием.
Интересно было и у профессора Бехтерева, но здесь я была смущена: профессор предложил мне остаться в его клинике ассистентом. Надо было бы принять это за честь для себя, а я как будто испугалась: «Нет, не могу, я всегда стремилась в земство и готовилась для этого».
Поездка к родителям. Исцеление мамы от чудотворного образа Божией Матери Касперовской
Все экзамены прошли хорошо. Но ведь чтобы получить врачебный диплом, надо еще осенью выдержать государственный экзамен.
Во время моей учебы в Медицинском институте в Петербург приехала моя подруга по Московскому Александровскому институту Наташа Лепер (Юрьева). Мы сидели с ней за одной партой; она была первая ученица, а я вторая.
Кровати наши в дортуаре стояли рядом, так что мы были дружны. Она особенно хорошо ко мне относилась. Узнала, что я в Медицинском институте, и приехала. Теперь она была уже замужем за доктором Лепером, военным врачом; в семье его царила особенная дружба (брат семейный и две сестры-девушки). Сестры его беззаветно любили, да и он был замечательно хороший человек.
Он приехал работать над диссертацией в Медицинский экспериментальный институт к профессору Павлову. Вместе с ним, также для работы, приехал земский врач Пономарев. Они с Наташей бывали у меня, и я у них. Врачи пригласили меня поработать в экспериментальном институте: я заинтересовалась и в свободные часы отправлялась туда с ними. Они занимались различными исследованиями над собаками. Собаки были с фистулами, и надо было следить за желудочным соком, который изменялся в зависимости от различных условий.
Чувствовала я, что Наташа, которая сама вышла за врача, и мне желает того же. Но ведь я дала слово всецело посвятить себя медицине, как же я буду сворачивать с дороги? Они уговаривали меня, чтобы после весенних экзаменов до осенних государственных не уезжать на лето домой, а ехать в земство помогать доктору Пономареву. [Вспомнив об адресе, который мне дал оптинский старец отец Венедикт, я написала ему короткое письмо: «Ехать ли мне помогать врачу или отдыхать?» Он ответил: «Только не выходи замуж». Но так как их предложение имело именно эту цель, то я, конечно, не поехала,][1 - Текст, выделенный редакцией в квадратных скобках, хронологически выпадает из общей последовательности повествования.] а отправилась домой, где я была так нужна. Мы разъехались по домам. Я спешила в Одессу, где меня ждали мои слабые родители. Брат с полком еще оставался на острове Крит. Отец с денщиком поехал в имение в Смоленской губернии, а мы с матерью еще несколько дней оставались в Одессе.
Мамочку я застала слабой, больной: она не вполне еще оправилась после болезни. Зиму они провели плохо. Случилось так, что пришла одна нищая женщина, ведя за руку детей. Женщина рассказала о своем плачевном положении, что ей приходится скитаться по сараям, а теперь настали необычные для этой местности холода, и вот она стала просить оставить ее в передней. Мамочка сказала ей, что передняя без печки, но это, конечно, не остановило бедную женщину (ей приходилось жить в гораздо худших условиях, она говорила, что они все равно не раздеваются). И наконец уговорила мою мамочку: они остались в передней. В сильные холода невозможно было равнодушно смотреть, как они замерзают, тем более что дети были больны. Так что мама моя вынуждена была держать свою дверь открытой, потому и у них в комнате было холодно.
В таких условиях им пришлось прожить всю зиму. А главное, помимо всего этого (только теперь, при нашем свидании, мама рассказала мне), она заболела: у нее сделался нарыв в животе, опухоль видна была даже снаружи, был сильный жар, она лежала в постели, и пришлось позвать доктора, который сказал, что здесь необходима операция, и назначил день, когда он придет с инструментами.
Наступил назначенный день. Несмотря на страшную слабость, мамочка собрала все свои силы, кое-как сползла с постели к комоду, чтобы вынуть чистое белье, и легла в постель. Посмотрела в окно и заметила, что там толпится народ. Спросила, что это значит. Ей ответили, что через их двор проносят чудотворную икону Божией Матери Касперовскую.
Мамочка попросила, чтобы занесли к ней. С умилением и слезами молилась она и просила помощи в предстоящей операции. Повернулась, и гной в громадном количестве хлынул из прорвавшегося нарыва. В это время приехал врач с инструментами и сказал, что здесь уже все сделано, и только перевязал рану. И теперь я встретила свою мать больной до крайности. Но мне об этих обстоятельствах она не писала, я все узнала только при свидании.
Побыв несколько дней дома и собравшись в дорогу, мы с ней решили ехать на дачу, куда раньше уже поехал отец.
В день отъезда пошли к обедне в собор. Выйдя из собора, я заметила в ограде киоск, в котором продавались книги, а по колонкам были развешены портреты царской семьи и образки. Я стала их рассматривать, думая что-нибудь купить для деревни, и как-то невольно обратила внимание на продавца: поля своей черной шляпы он вывернул и опустил вниз, мне это почему-то бросилось в глаза.
Потом мы отправились на вокзал к поезду. Я встала в очередь перед билетной кассой. За мной стал какой-то человек и сказал: «Я буду за вами, а пока отлучусь». Вскоре он пришел и о чем-то заговорил: это был продавец из киоска. Взяла билеты, сели в вагон. Жара невыносимая, да и хлопот было много, и я пошла проветриться на площадку. Вижу, что около меня очутился тот продавец из киоска, которого я видела утром, только шляпу он оправил, подвернул поля как должно, и вид у него стал другой, не такой простоватый. И сразу, как знакомый, он начал со мной разговор. Увидев, что я учащаяся (я всегда носила простой костюм и сейчас была в темно-синей косоворотке; чаще всего мы всё шили с матерью сами, мне доставляло удовольствие с нею посидеть и поработать), он стал уговаривать меня ехать с ним на Волгу, где, как считалось, были эпидемия и голод.
Он вез с собой ящик с революционной литературой. «Туда много наших учащихся поехало, поедемте со мной и вы». – «Как же в киоске вы развесили иконы и портреты царской фамилии, а говорите о революционной литературе?» – «Это только для вида, а на самом деле мы везем революционную литературу. И столовые устроили только для того, чтобы удобнее было агитировать». Я объяснила ему, что придерживаюсь совсем другого направления, но он все надеялся обратить меня на свой путь.
Доехали до Киева, прощаемся с ним, а он не хочет нас оставлять. Стал спрашивать, куда мы. И когда я ответила, что в Лавру, то сказал, что и он хочет туда. Взял наш чемодан и сопровождал до Лавры.