скачать книгу бесплатно
– Человек десять, – ответил я.
– Вы оба из Свердловска?
– Нет, Толя из Уфы.
– Короче, мужики, я вам объясню, как себя вести, что за зона. Что можно, что нельзя. Вы, главное, пока никуда не лезьте, присмотритесь. Что непонятно – спрашивайте у меня.
– Да мы не лезем. Сколько нам здесь в карантине сидеть?
– Неделю, может, две. Сейчас ваши личные дела пробивают. Потом будет распределение по бригадам. Профессии какие есть? Права есть? Может, корочки электрика, тракториста?
– Нет, откуда, – улыбнулись мы.
– Жаль, без профессии всех гонят на прямые работы, на разделку. Но тебя, Александр, наверное, в клуб заберут. В клуб пошел бы? Будут фаловать в СПП – не соглашайся. Скажи, мол, поживу, осмотрюсь, потом решу. В быковую не отказывайся. На распределении все кумовья сидят, хозяин, зам. по POP и отрядники. От них все и зависит.
– А где хуже всего?
– Хуже всего в 101-й бригаде и в лесоцехе. Там, если захотят, любого за месяц уморят.
– А лучше всего?
– Везде хуево. В жилзоне, конечно, получше: библиотекарем, нарядчиком, завклубом, в ПТУ кем-нибудь… Ты ж не пойдешь шнырем? – сказал он и, улыбаясь, посмотрел мне в глаза.
– Нет, конечно.
– Да, шныревкой – тут желающих до хрена и больше. Как зима настает, мороз минус пятьдесят, так тут ломятся и в шныри, и в водовозы, лишь бы в тепло. Лишь бы выжить.
– Я, в общем-то, слышал.
– Ты такого, Санек, не слышал. Это страшная зона.
Он вдруг замолчал, поднял на меня глаза и прямо в упор повторил уже совершенно другим тоном:
– Страшная…
Пробежал холод, и на душе стало тоскливо и тревожно. Теперь это надолго. И по-настоящему. Это уже не из рассказов Варлама Шаламова и Солженицына. Это все теперь «в натуре на собственной шкуре». Восемь лет… И надо выжить. И не просто выжить – прожить достойно. А главное – выйти. Хотя до этого еще ой как далеко.
Чистов прочитал мои мысли. В лагере все, кто просидел больше пяти лет, читают по глазам и по таким мелочам, которых на воле просто не замечают. Мы молчали.
– Курите, мужики. – Чистов пошарил по карманам, выложил на стол пачку сигарет с фильтром и начал рассказывать.
Глава 3. Мясорубка
Эта зона всегда негласно называлась «мясорубка». Сюда мутноголовых, тяжелостатейников со всей страны свозили. Сейчас, правда, уже не то, что десять лет назад. Но я еще застал. Раньше шесть лет здесь самый малый срок был – в основном от десяти до пятнадцати. Я застал еще людей – четвертаки добивали. Раньше полный беспредел был: то черная зона, то красная. Резня, поножовщина, бунты. Сейчас другой беспредел. Сами скоро увидите. Людей тут ломают как спички. На моем веку такие росомахи были, по полсрока, по десять лет блатовали, а на одиннадцатый – вдруг в пидорах оказывались. Вон, Коля Фиксатый червонец отмотал, с блатными весь срок откантовался. А потом в карты проигрался в хлам. Ответить не смог, рассчитаться тоже. Опустили. Так с петухами срок и добивал. Здесь хуй кто поможет. За карты, мужики, не беритесь – дохлый номер.
Да что – Фиксатый… Были еще. Один, не помню кликуху, проиграл – ему постановку сделали, так он, короче, в запретку ломанулся. Его с вышки чурка застрелил. Одно, в натуре, хорошо – мужиком актировался. Да это место тут рядом. Старики его еще помнят.
– А ты сам-то за что? – спросил я, – срок-то у тебя немалый.
– Да-а, это дело мутное. Короче, потом как-нибудь расскажу. По приговору – одно, а в натуре – совсем другое. Давай вечером заходи, после отбоя, посидим, поговорим. Я тебе кое-что посоветую. С бригадирами перетру кой чево. А пока пойду, мне тут надо в одно место, ручки шлифануть.
Мы встали и вместе с ним вышли во двор. Во дворе была сцена.
– Ты, крыса ебаная, заворачивай плавней, разольешь всю воду, сука!..
Шнырь подлетел к въезжавшей во двор бочке с водой и с размаху несколько раз ударил по загривку одного из водовозов. Тот покорно съежился и после каждого удара повторял:
– Серега, прости, все понял… Прости, все понял…
– Давай, пошла, крыса! – крикнул шнырь и, повернувшись к стоящему у входа в локалку, добавил: – А ты что ебало разинула, гидра?! Давай на скороту ворота закрывай, животное!
Тот бросился бегом.
Шнырь определенно рисовался перед завхозом Чистовым. Рыл землю копытами. Шныревая должность в лагере считалась в некоторой степени «западловой», и его могли в любой момент за провинность списать на прямые работы – обычно в лесоцех или на разделку. А там обязательно ждало самое тяжелое рабочее место. Мужики его к себе близко не подпускали. С пидорами тоже никак нельзя. Поэтому, как на фронте, приходилось искупать неудавшееся шныревство кровью и ударным трудом. Некоторым, правда, удавалось вернуться на прежнее место. Обычно это бывало, если на свидание привозили хороший грев и пару сотен рублей. Грев завозился через бригадира, деньги – тоже. У него они и оставались.
А платой за это было ходатайство перед отрядником о том, что человек исправился и что шнырем, мол, был незаменимым. Бригадир делился гревом с завхозом, завхоз – с отрядником, и вопрос решался. Проще говоря, завхоз и бригадир – самая важная пара при решении любого вопроса. Отрядники многого не знали. А если и знали, то, конечно же, с их слов. Потому все кадровые назначения производились по мнению этой лагерной элиты. Шнырем в зоне человек становился всего один раз. Дальше ему постоянно приходилось рвать когти, гонять пидоров на чистку сортира, стучать, шарить и докладывать о том, что услышал и увидел: у кого деньги после свиданки, кто жалобу по ночам пишет, кто кого имеет, кто на кого зуб точит. И, разумеется, насмерть хранить бригадировы и завхозовы тайны. Тайны, иногда превеликие и страшные. Которые, если и рассекречивались, всегда сопровождались крушениями человеческих судеб и лагерных биографий.
Бывали, конечно, более или менее приличные и порядочные по лагерным меркам шныри, но редко, да и то где-нибудь и когда-нибудь…
Телега с бочкой наконец въехала во двор и остановилась в центре. Конструкция этого транспорта позволяла хорошую маневренность и легкость в управлении. Просто до гениальности. Низкая платформа, к переднему краю которой приделана оглобля, заканчивающаяся поперечиной – большой буквой «Т». С каждой стороны оглобли становился человек, руками держа свою половину поперечины и налегая грудью, тянул всю телегу, посреди которой стояла огромная бочка. Никакой упряжи. Быстро запряглись, быстро распряглись. Живая картина «Бурлаки на Волге». К моему удивлению, никто не обратил на эту сцену ни малейшего внимания.
Тихо подошел вечер. Я сидел на кровати, перебирал свои пожитки, когда в барак вошел крепкий и довольно рослый парень, огляделся и направился прямо ко мне. Одет он был в черные брюки, черную куртку незоновского образца, под которой была тельняшка десантника. Вместо сапог на нем были какие-то ботинки непонятного производства.
Весь лагерь, за малым исключением, был одет в сапоги, поэтому такая форма одежды сразу же бросилась в глаза. А уж тельняшка – тем более.
Он подошел ко мне и спросил просто:
– Ты – Новиков?
– Я.
– Давай познакомимся. Меня зовут Мустафа. Марат Мустафин. А так, для всех – Мустафа. Я здесь в клубе библиотекарем. Выйдем на улицу, – сказал он и многозначительно обвел глазами барак.
Мы вышли. Мустафа не курил, и по его телосложению и рукам было видно, что он более тяготеет к спорту, к кулачному бою, нежели к вредным привычкам. Тельняшка ему очень шла. А кроме всего, она красноречиво говорила о его немалых лагерных привилегиях и иерархическом положении.
– Как устроился? Как Чистов встретил?
– В общем-то, хорошо.
– Ты с ним сильно не откровенничай. Он крученый. В общем-то, мужик неплохой, но мало ли…
– Да я особо ничем и не делился.
– Я с ним сейчас поговорю, чтоб после проверки тебя втихаря в клуб отпустил. Там спокойно. Если сейчас пойдешь – сдадут вмиг. Тут все сдается. Ползоны на штаб работает. Мне тоже кое в чем приходится, но по другой части. Я никого не сдаю – мне не нужно. Короче, вечером встретимся, все расскажу.
– А ты сам откуда? – поинтересовался я.
– Из Верх-Нейвинска. Закрытый город, ты, наверняка, знаешь.
– Даже бывал не раз.
– У нас с тобой общие знакомые есть.
– А кто?
– Потом. Давай долго тусоваться не будем, а то до штаба слух раньше времени дойдет. За тобой пасут. Я сейчас на минутку к Чистову забегу, договорюсь, а вечером, как стемнеет, за тобой приду.
Он повернулся и быстро вбежал по ступеням в барак.
Через несколько минут вышел, довольно улыбаясь. По пути кивнул мне – все в порядке.
На проверку вся зона, две с половиной тысячи человек, выходила поотрядно от своих бараков строем по четыре в ряд. Вначале толпились во дворе. Затем всех пересчитывали. Если количество не сходилось, шнырь бегал, искал. За бараком, в сортире, под лестницей, под кроватями, на кроватях. Отряд – сотня человек, а то и более, в это время стоял и ждал. Если присутствовал начальник отряда, за опоздание можно было тут же угодить в карцер. Прямо с проверки. Если все сходилось, ворота распахивали настежь, отряд выходил на лежневку и строем шагал на плац.
Карантин на проверку не ходил и поэтому наблюдал за всем шествием сквозь прутья забора.
Первыми в строю шли «петухи» и «черти», застегнутые на все пуговицы, строго по четыре в ряд – не дай бог сбиться. Их было видно сразу: драные, грязные, некоторые разукрашенные фингалами. Далее – чертоватые мужики, потом – просто мужики. И в самом конце – блатные. Мужики – так-сяк. Блатные – в расстегнутых телогрейках, руки втянуты в рукава, вразнобой в конце строя. С шутками, прибаутками, с сигаретами в ладони. А кто и вовсе – в зубах. Фуражки особого покроя, высокие, держащие форму, с козырьками. От тех казенных, что выдавались в каптерке и которые положено было носить, они отличались как небо и земля. В казенные были одеты только петухи и черти. Называлась такая фуражка по-лагерному «пидоркой». Должен сказать – не зря. На кого ни надень – именно таким он сразу и покажется. Не припомню на своем веку ни одного головного убора, который бы так скотинил человека. К слову сказать, «пидоркой» он зовется во всех лагерях страны и по сегодняшний день. Устоявшееся, обычное название, такое же, как на воле – «шапка». Поэтому все, кто имел возможность, шили фуражки втихую на заказ. Начальство их иногда снимало, но в основном с тех, к кому нужно было придраться. А большей частью закрывало на все глаза.
Первые ряды шли в «пидорках», натянутых на лоб. Последние – в закинутых на затылок фуражках, которые, кстати, тоже назывались «пидорками». Но уже с другой интонацией. На воле так носят фуражки дембеля, когда едут после службы домой – куражно, небрежно и торжественно.
Гремя сапогами, отряд за отрядом тащился на плац, со стороны которого доносился звук незнакомого марша в исполнении лагерного духового оркестра. Точнее, чего-то, отдаленно напоминающего духовой оркестр из моего раннего детства, состоящий из только что записавшихся в духовой кружок дворца пионеров. На слух казался группой из трех, может быть, четырех инструментов – большого барабана, баритона, трубы и еще чего-то. Как только он «грянул», я почему-то вспомнил песню «Похороны Абрама», и как живые предстали перед глазами все участники той записи 1984 года – сводный оркестр с двух кладбищ города Свердловска. Однако по сравнению с теперешней четверкой те были просто Большим Лондонским оркестром. Виртуозами с абсолютным слухом. Потому что эти играли такую какофонию, от которой можно было не только «получить рак уха», но и облысеть. «Оркестр Дюка Эллингтона, перекусанный энцефалитными клещами» – классифицировал я для окружающих этот неординарный коллектив. Впоследствии при визуальном знакомстве все оказалось еще хуже.
Когда за поворотом скрылся последний строй, в той части лагеря, где был наш карантин, стало необычайно тихо. Двое в форме пересчитали нас по головам и удалились.
На мир спустилась вечерняя тишина. Я вдруг вспомнил фильм «Калина красная». «Вечерний звон, вечерний звон…» Вот оно откуда. Как точно эта мелодия, эта песня передает настроение, которое накатывает только в неволе. Эту бездонную грусть, тревогу, предчувствие беды, сквозь которое стреляет молния дикого желания вырваться отсюда.
А как? Никак. Может быть, чуть пораньше?.. Может – не до звонка?.. Ах, воля, воля, все отдал бы.
«…Как много дум наводит он…»
Вот они идут строем. Все разные. Все расставлены по своим ступеням. Кем на воле были и кем здесь стали? Ходили, бегали, пили, хохотали, разбойничали, грабили, воровали, убивали… Бравые, легкомысленные, неуловимые. И вдруг угодили сюда. В «мясорубку». А здесь все по-другому. Здесь предстоит рассортироваться. Лестница жестокая. На ней или стоять на занятой ступени, или подниматься вверх. Стараться подниматься. Или просто стараться стоять. Желающих сбить тебя с этой ступени будет много. И каждый час, каждый миг надо стоять. Шаг вниз – и начнут сталкивать еще ниже. Тогда держись хотя бы за эту. Потому что следующая будет еще хуже. И удержаться на ней еще труднее. Чем дальше вниз – тем быстрее. Чем быстрее – тем труднее держаться. А внизу – «курятник». Черти, петухи, пидоры. Внизу – лагерный ад.
«…Как много дум наводит он…»
Я ходил по двору из конца в конец молча и бессмысленно, думая сразу о многом, дожидаясь, когда же, наконец, закончится проверка. Чтобы встретиться с Мустафой, чтобы иметь хоть какую-то ясность и представление о том, куда я приехал.
Мустафа почему-то показался мне наиболее порядочным из всех, с кем довелось в тот день встретиться, несмотря на его библиотекарскую должность. Ничего себе – библиотекарь! Кулаки по чайнику, центнер весу. И лицо доброго костолома.
Если на воле сейчас расставить таких библиотекарей, люди читать перестанут.
А вообще, главное – узнать побольше о лагере. По этапам нарассказывали всякого. Нужно разбираться, где правда, где брехня.
Издалека послышался стук шагов первого выходящего с плаца отряда – проверка закончена. Я вернулся в барак, лег на нерасправленную койку и стал ждать.
Время подходило к полуночи, когда в барак протиснулся шнырь. Бесшумными шагами он пролетел к моему месту, наклонился и, прикрывая ладонью рот, прошипел:
– Александр, не спишь?.. К тебе пришли.
Он вытянулся, огляделся и, наклонившись, добавил еще тише:
– Мустафа.
И так же быстро удалился.
Молодец Мустафа, сдержал слово, отметил я про себя. Хотя в том, что именно так и будет, не сомневался.
Встал и тихо вышел. У калитки, держась рукой за электрозамок, стоял все тот же шнырь. Улыбаясь, он угодливо нажал кнопку, замок щелкнул, дверь открылась. На пустой и гулкой лежневке стоял Мустафа.
– Пошли быстро, пока какая-нибудь блядь не сдала.
Мы молча пошли в ту же сторону, куда два часа назад отряды шагали на проверку. Клуб был прямо напротив штаба, по другую сторону лежневки. Пока шли, Мустафа шепотом проводил краткую экскурсию, оборачиваясь через плечо:
– Сзади – столовка. Ты знаешь.
Идем дальше. Метров через тридцать:
– Справа – школа. Дальше справа – больничка. Слева – бараки отрядов. Вот это 10-й – самый поганый. Там бригадир, Захар, конченая мразь. За больничкой – штаб, напротив – клуб. Нам сюда. С заднего хода зайдем, чтобы Загидов не слышал. Это завклуб. Услышит – точно сдаст. Я с ним потом договорюсь.
Обошли клуб с обратной стороны. Тишина, никого. Мустафа открыл ключом висячий замок на двери заднего хода, и мы очутились в деревянном и затхлом предбаннике. Было полное ощущение, что я попал в дровяник, следом за которым находится хлев.
Мустафа будто уловил мои мысли и иронично заметил:
– Не Кремлевский дворец, конечно… Зато здесь никто не кантует.
Он открыл еще одну дверь, и мы двинулись по коридору.
– Пойдем в художку, в библиотеке стремно – окна на штаб выходят.
Перед дверью, за которой была эта самая художка, вдоль стены стояли какие-то стенды и плакатные щиты. Вероятно, свежеизготовленные, выставленные на просушку. Картин я не заметил.
Вошли. На кровати в дальнем углу сидел широколицый, добродушного вида парень. Все было вокруг заставлено рамами, планшетами. Кровать была вплотную придвинута к стене, а перед ней стоял письменный стол. Пахло красками и едой. Парень быстро встал с кровати, вышел из-за стола и протянул мне руку:
– Файзулла.
На нагрудной бирке было выведено красивым шрифтом: «Ильдар Файзуллин, 1 отр.».
– Файзулла. Тоже татарин, – отрекомендовал Мустафа.
– Да тут все в клубе татары: завклуб – татарин, библиотекарь – татарин. А я наполовину башкир, ха-ха-ха, – засмеялся он.
– У-у, жаба!.. – беззлобно отреагировал Мустафа и, замахнувшись над головой Файзуллы огромным кулаком, продекламировал что-то по-татарски. Понятно было, что это отборная, татарская ругань. Но не злая, а шуточная и по-лагерному театральная. Закончилась тирада одним выразительным, протяжным словом, произнесенным в нижнем регистре:
– Бо-о-ка-а!
Повернувшись ко мне, Мустафа перевел:
– Жаба.
В ответ Файзулла разразился не менее красочной тирадой на башкирском, в котором слово «бока» с различными прилагательными повторялось несколько раз.