banner banner banner
Небо 27
Небо 27
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Небо 27

скачать книгу бесплатно

Небо 27
Ксения Никольская

RED. Fiction
Талант и бездарность. Верность и предательство. Бунт и смирение. Жестокость и милосердие. Они всегда идут рука об руку, и иногда невозможно отличить одно от другого. Да и мы порой вовсе не задумываемся об этом.

Каким мы видим этот мир и какими он видит нас? Что заставляет нас совершать те или иные поступки, делать тот или иной выбор, быть теми, кем мы хотим казаться?

Перед вами восемь рассказов. Каждый из них – отдельная история. На первый взгляд, они никак не связаны между собой, но, прожив их, попробуйте сложить из них одну картину. Что первым нарисует ваш разум? На что похожа эта картина и какая музыка играет на её фоне? Просто посмотрите и послушайте. Она должна заговорить первой.

Ксения Никольская

Небо 27

Художественное оформление: Редакция Eksmo Digital (RED)

В оформлении использована фотография:

© Casarsa / iStock / Getty Images Plus / GettyImages.ru (http://gettyimages.ru/)

Предисловие

Талант и бездарность. Верность и предательство. Бунт и смирение. Жестокость и милосердие. Они всегда идут рука об руку, и иногда невозможно отличить одно от другого. Да и мы порой и вовсе не задумываемся об этом. Каким мы видим этот мир и какими он видит нас? Что заставляет нас совершать те или иные поступки, делать тот или иной выбор, быть теми, кем мы хотим казаться?

Перед вами восемь рассказов. Каждый из них – отдельная история, почти как наша с вами. На первый взгляд они никак не связаны между собой, но, прожив их все, попробуйте сложить из них одну картину. Что первым нарисует ваш разум? На что похожа эта картина и какая музыка играет на её фоне? Просто посмотрите и послушайте. Она должна заговорить первой.

Воспоминания на птице

Andante, staccatissimo

– Эй, чувак, как там тебя? Джонни?

– Джимми.

– Плесни-ка мне ещё из этой бутылки, Джонни. Кажется, это самое забористое пойло во всём Новом Орлеане!

– Слушай, парень, мне-то, конечно, всё равно, но, по-моему, тебе уже хватит.

– Ты серьёзно, Джон? Думаешь, я уже в говнище, да? Ты мне кто, мать что ли? И вообще, сухой закон отменили ещё тридцать лет назад, или я не прав? Так вот, заткнись. Я сам знаю, когда мне хватит. Смотри, я ещё стою на ногах, а это значит, что всё в порядке. Кстати, где тут у вас сортир, а? Кажется, мне пора поделиться с миром некоторой частью вашей замечательной выпивки.

– Сортир-то? Слышь, Окурок! Проводи джентльмена в туалет, не видишь, он сам не дойдёт!

– Окурок? Прекрасно! Я буду блевать с Окурком. Так, и это ваш сортир? Да, я ожидал чего-то большего. Ладно, подожди меня здесь, это действо не терпит свидетелей.

– Всё?

– Теперь всё. Так значит, Окурок, говоришь?

– Это прозвище. Погоняло, если ты не понял.

– А мать-то тебя как нарекла?

– Окурок. Она говорила, что вышла покурить, а когда уже собиралась выбросить сигарету, из неё появился я.

– У твоей матери богатое воображение. Обычно все рассказывают своим детям про аиста. Ты так и не скажешь своего настоящего имени?

– Скажу. Матье.

– Матье? Француз что ли?

– Ты когда-нибудь видел чёрного француза?

– Чувак, я из Нью-Йорка. Я видел такое, что тебе даже не снилось. Так ты точно не француз?

– Я не знаю. Мать гаитянка, отец бразилец. Они умерли. По крайней мере, я привык так считать.

– Мне жаль.

– Правда? Прости, я не хотел тебя расстраивать.

– А знаешь, ты прикольный, Окурок. Но Матье мне нравится больше. Я буду называть тебя Мэтт, окей? Так вот, расскажи-ка мне, Мэтт, ты тоже играешь на трубе? Блюз, бибоп или что покруче?

– Нет, я ничего не смыслю в синкопах.

– Странно. Может, ты торгуешь? Ну там, всякими смешными веществами? Я слышал, такие отбросы, как ты, только этим и занимаются.

– Нет, я ничего не смыслю в веществах. И в торговле. Ты хотел ещё что-то спросить?

– Хотел. А всё-таки, что же ты делаешь по жизни?

– Ничего. Просто живу.

– Чтобы просто жить, нужно что-то смыслить в жизни, а, чувак?

– Как раз наоборот. Если что-то смыслить в жизни, то хочется умереть. А я бы ещё пожил. Ну, пару лет, если повезёт.

– А если не повезёт?

– Тогда лет пять, а то и десять. Но я всё-таки надеюсь на свою чёрную удачу. Мне двадцать семь. Будет. Через два года, если я не ошибаюсь. Красивый возраст, чтобы умереть, – я так решил. Если повезёт, конечно. Пойдём отсюда, тут воняет дерьмом и клаустрофобией. Я скажу тебе, так уж и быть. Ты единственный человек за последние пару недель, с которым я говорю больше пяти минут. Ты же Барри, так? Я слышал, ты говорил им, что тебя зовут Барри. Так вот, я скажу тебе, Барри: я рисую. Меня зовут Матье ди Оливейра, и я рисую всякую чушь.

Дождь. Крупные капли новоорлеанского дождя выстукивают неровный ритм по скользкому металлическому подоконнику затаившегося в подворотне бара. В рассыпающихся по городу беспорядочных сумерках кажется, что внутри каждого кусочка растрёпанного дождя горит маленький фонарик, упавший прямо с неба. Сырой воздух с улицы привычно хозяйничает в баре, пробираясь через дребезжащие мутные стёкла незакрывающихся окон. Он приносит с собой гулкий шорох проезжающих мимо машин и, облетев немытые липкие столики, уходит, насытившись запахом плесени и смирения. Немногочисленные посетители заведения кажутся не более живыми, чем дождевые капли. Перед каждым из них – один или несколько стаканов, в которых плещется их надежда на то, что очередной день очень скоро уйдёт в хмельное небытие. В самом дальнем от входа углу, спрятавшись от пьяных вандалов, к полу прилип вездесущий джукбокс фирмы «Сиберг», из которого звонкий голос Бренды Ли выводит рассказ о том, что любовь оказалась к ней так жестока и ей очень, очень жаль. Никому до этого нет никакого дела. Скоро десять центов, брошенные каким-то меценатом, закончатся, и она замолчит, и никто даже не позаботится о том, чтобы возродить её неземной голос в этот жестокий полумрак. Бар вновь наполнится привычной нетрезвой тишиной.

За одним из столиков сидят двое: один – в коричневой мешковатой рубашке с рваным воротом и слишком короткими для этого времени года рукавами. Второй – с растрёпанными рыжими волосами и широким грушевидным носом на блестящем от сырости и алкоголя лице. Его когда-то белая сорочка уже потеряла всю былую свежесть и пропиталась навязчивым потом американского юга.

– Знаешь, Мэтт… – выпивка не даёт собраться с мыслями, – я ведь сразу тебя заприметил. Сидишь такой жалкий в углу, как собака, которую выставили из дома. Ты где живёшь-то, а, художник?

– Где-то здесь… – Окурок неопределённо машет рукой. – Тут, через дорогу, в подвале – комната. В ней моя кровать и мои картины. Поэтому я там сплю и рисую. А живу где-то здесь: иногда в этом баре, иногда у Салли за углом. Она хорошая. Она, кажется, даже не знает, как меня зовут, и я уважаю её за это.

– Ваши жалкие хибары давно пора снести, чувак. Я, кстати, за этим и приехал. Я как тот волк из сказки, которую тебе, конечно же, никто не читал. Дуну – и нет твоего соломенного домика. «Зелински и сыновья», слышал? – Барри внимательно и нетрезво смотрит на собеседника.

– Не-а.

– Строительная компания. Мой отец, старшие братья и я. Слушай, пятьдесят лет назад мой папаша был таким же, как ты, как бродячая собака. Никому не нужный иммигрант без прошлого и с туманным будущим. Он поднялся с самого низа, выполз из вонючих трущоб Нью-Йорка, а его сыновья дошли до Нового Орлеана, где завтра начнут рушить ваши грязные убогие домишки, чтобы построить жильё для таких же образованных и успешных людей, как мы. Понимаешь, к чему я?

Окурок равнодушно пожимает плечами и тихо бормочет:

– Не расстраивайся, брат. Возможно, всё сложилось бы по-другому, если бы он умел рисовать.

Барри отчаянно хочет разозлиться, но не может. Он открывает рот, но слова не пролезают через горло, скованное кислой вонью.

– Слушай, – наконец выдавливает из себя он, – скажи мне, много ты заработал на своих картинах?

– А я разве говорил, что продаю их?

– Вроде нет. И ты ни разу не хотел, чтобы кто-то их купил?

– Я ничего не смыслю в продажах.

– Тогда, может, устраиваешь выставки?

Окурок мотает головой.

– Если на них будет смотреть много людей, они потеряют свой смысл. Каждый будет забирать из них то, что хочет, и в итоге они схлопнутся.

– Чего? Схлопнутся? Первый раз слышу такое о картинах. Это печально, наверное.

– Нет, «печально» – это неправильное слово, но раз тебе оно нравится, то пусть будет.

– Тогда зачем же ты их рисуешь?

– Чтобы они у меня были. Чтобы рисовать, Барри, просто чтобы рисовать. Ты не понимаешь?

Дождь. Капли. Огоньки. Сумерки уже почти превратились в вечер, истерично визжащий за окнами.

– Курить будешь? – Барри стучит по столу пачкой «Филлис».

– Не-а. Я не курю. Мне достаточно того, что я сам Окурок.

– Логично, чёрт бы тебя побрал. Может, тогда выпьешь? Я угощаю, само собой.

– Извини. Я не пью.

– Вот как? А это-то почему?

– От выпивки мир становится цветным, и меня это раздражает. Знаешь, я ведь болел в детстве. Вроде как болел. И однажды, когда мне было совсем плохо, я понял, что все вещи вдруг потеряли свой цвет. Они стали… как бы это сказать… безликими. Я сначала, ну, как бы, испугался немного, а потом мне стало всё равно. И с тех пор я привык сам раскрашивать свой мир. Теми красками, которые я выбираю. Я помню, когда родители были ещё живы, к нам приходило много людей. Мне это не нравилось, потому что они отвратительно пахли. Их разговоры, смех, да каждое их движение воняло так, что меня постоянно тошнило. Мне пришлось научиться не дышать, и это было ужасно неудобно. Как-то раз один из гостей вытащил меня из шкафа, где я обычно прятался, и попытался поговорить со мной. Я молчал, потому что нельзя говорить, когда не дышишь, а мать стала объяснять ему, что я тупой и двух слов связать не могу. Я подумал, что теперь он от меня отстанет, но он засмеялся и сказал, что это не беда. Он достал из кармана четыре цветных карандаша: синий, красный, оранжевый и зелёный – и положил их около меня. Я залез обратно в шкаф, а когда все уснули, взял эти карандаши и стал рассматривать их. Я долго просидел с ними – несколько дней, наверное – всё крутил их в руках, пытался найти идеальное сочетание этих четырёх цветов. Мне казалось, я находил его, но через секунду оно пропадало, и приходилось начинать заново. А потом я понял, что нет никаких идеальных сочетаний – всё зависит не от карандашей, а от того, кто их держит. Поэтому теперь я могу сам раскрашивать свой мир. И поэтому я не пью.

– Ерунда какая-то. Редкостная собачья чушь. Неудивительно, что ты хочешь умереть через пару лет, без выпивки-то. Мне она помогает. Не то чтобы у меня была тяжёлая жизнь или что-то в этом роде. Я не жалуюсь, упаси меня бог, но, чёрт побери, ты прав! Этому миру иногда не хватает красок.

– Ага. Я рад, что ты меня понял.

– И что же ты рисуешь?

– Ничего. Я же говорил тебе – всё зависит от того, что ты хочешь увидеть.

– Ты издеваешься надо мной?

Стакан Барри грохает по столу, и оттуда выплёскивается несколько мутных капель. Они похожи на капли дождя, но в них нет тех небесных огоньков, которые так приятно рассматривать на оконном стекле.

– Я тебя обидел? Нет-нет, прости, я хотел объяснить, но…

– Покажи мне.

– Что?

– Ну, свои картины. Ты ведь говорил, что живёшь здесь рядом, да?

– Через дорогу.

– Собирайся. Пошли. Мне не терпится посмотреть, на что ты тратишь свою жизнь.

На улице свежо и душно. Если у тебя дырявые ботинки, то будь уверен, что лужи проберутся в них ещё до того, как ты сделаешь первый шаг. Город похож на взъерошенного бездомного котёнка, съёжившегося между мусорных баков в ожидании еды или смерти. Ровно четыре ступеньки ведут в подвал. Лестница искалечена многочисленными шагами равнодушных ног и кое-где осыпается, обнажая свои неприглядные каменные внутренности.

– Так, ну я готов восхищаться. В моей крови достаточно алкоголя, чтобы говорить об искусстве, – Барри с любопытством оглядывается по сторонам.

– Может быть… Как насчёт этой? – Окурок переминается с ноги на ногу и неуверенно теребит рваный воротник своей рубахи, как будто ждёт от него поддержки в этот ответственный момент. – Сейчас, тут немного пыльно, прикрой нос рукавом, окей?

Грязно-серая тряпка, закрывающая полотно, небрежно взлетает в воздух, и из-под неё, жмурясь от неожиданно яркого света, возникает холст, облепленный безумной какофонией застывших на нём красок. Он похож на девушку, у которой от внезапного порыва ветра приподнялась юбка, обнажив то, что не предназначено для посторонних глаз. Тусклая электрическая лампа, криво приделанная к неровному истрескавшемуся потолку, безуспешно пытается перекричать это вырвавшееся на свободу цветное буйство.

– Слушай, Мэтт. Ну, в принципе, мне нравится. Но у меня только один вопрос. – Барри замолкает, чтобы выдержать необходимую паузу. – Как ты назвал это дерьмо?

– «Воспоминания на птице».

– Ага. Воспоминания. На птице. Конечно, я так и думал. Не, ну а как же иначе можно это назвать? Ты только скажи мне вот что. Если картина про птицу, то, наверное, там должна быть нарисована эта, ну как там её… Птица, да? – Барри наконец смеётся пьяным невежливым смехом.

– Нет, брат, ты, кажется, ничего не понял. Картина называется «Воспоминания на птице». Воспоминания, сечёшь? Это как будто ты хочешь вспомнить птицу, а вспоминаешь, например, мотоцикл. Ну или что угодно, только не то, что надо. Логично?

– Тупее объяснения я в жизни не слышал. Хорошо, а почему тогда «на птице», а не «о птице»?

– Чтобы было ещё тупее, наверное…

– Ясно, чувак, теперь мне всё ясно. Ты идиот, который вместо того, чтобы заниматься чем-то полезным, да хоть дурь продавать, пишет самые тупые картины в мире и придумывает к ним самые тупые названия во вселенной. Классно, Мэтт, я бы так не смог.

– Ладно-ладно, брат, я пошутил, – Окурок примирительно машет рукой. – Просто мне не нравится предлог «of».

– Не нравится предлог? Ну конечно, как я сразу-то не догадался! Знаешь, мне он тоже кажется каким-то подозрительным. Да, Мэтт, это всё объясняет. Абсолютно всё. Кроме одного. Что же всё-таки здесь нарисовано?

– Ничего. Я же говорил тебе.

– Тогда зачем…