banner banner banner
Любовные истории, пережитые и придуманные Пушкиным
Любовные истории, пережитые и придуманные Пушкиным
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Любовные истории, пережитые и придуманные Пушкиным

скачать книгу бесплатно

Не за Хлоей, полечу,
Счастье, счастье ухвачу!»

    Опытность
Поэт вынужден задать вопрос: почто «любовию младой / Напрасно пламенею?» («Городок»).

Юный Пушкин проявляет высокую принципиальность. Он не завистлив и позволяет своим героям искать и находить счастье в любви. «Чужой» опыт очень нужен ему самому, ибо опережающим образом проигрывается модель поведения, вырабатывается его кодекс чести. Но поэт сам не предстает счастливчиком, а если и бывает счастлив, то не скрывает – лишь в мечтах.

Вот почему слагаемые счастья – удовлетворение достигнутой целью и высокая степень наслажденья – воплощаются как опыт героев, но не как личный опыт (с одной оговоркой: Пушкин получает безусловное удовлетворение как поэт). Под этим углом зрения находит объяснение странное восклицание:

Блажен, кто в низкий свой шалаш
В мольбах не просит Счастья!

    Мечтатель
Но все логично, если понимать счастье как наслажденье.

Если же счастье воспринимается не как синоним любви, но альтернатива ей, то возникает и иное содержательное наполнение этого понятия – не как удовлетворение и наслаждение. Теперь счастье понимается как внутреннее состояние души человека, его лад с самим собой и с миром. В этом случае счастье даже стесняется себя и находит синоним – покой, тоже употребительное слово в творчестве Пушкина: «Блажен, кто веселится / В покое, без забот…» («Городок»); «Где ты, ленивец мой? / Любовник наслажденья! / Ужель уединенья / Не мил тебе покой?» («Послание к Галичу»); «Люблю я праздность и покой, / И мне досуг совсем не бремя…» («Моему Аристарху»); «Теперь, когда в покое лень…» («Послание к Юдину»); «Приди, о лень! приди в мою пустыню. / Тебя зовут прохлада и покой…» («Сон»); «Спешите же под сельский мирный кров. / Там можно жить и праздно и беспечно. / Там прямо рай…» (там же).

Слагаемых умиротворенного состояния человеческого духа выявляется много, а их дополняют и ценности переменные, настроенческие, временные. Набор переменных ценностей, которые то утверждаются, то иронически понижаются, широк: заслуживает внимания всё, на что откликается пушкинская душа. Другой вопрос, что степень категоричности утверждения тех или иных ценностей тоже необходимо учитывать.

Можно ли говорить о системе, если она так сложна и противоречива? Можно. А если она сложна и противоречива, то это всего лишь ее объективные свойства. И, видимо, правильнее говорить не о противоречиях системы, но о том, что эта система представляет собой комплекс оппозиций: уединение/свет, село/город, одиночество/дружество, тишина/шум, покой/суета, безвестность/слава. Выделим и еще некоторые.

Пушкин настойчиво утверждает приоритет веселья (веселости): «Веселье! будь до гроба / Сопутник верный наш…» («К Пущину (4 мая)»). Однако даже этому столь непререкаемо утверждаемому принципу находится оппозиция.

Страдать – есть смертного удел.
Воспоминания в Царском Селе
Но всё ли, милый друг,
Быть счастья в упоенье?
И в грусти томный дух
Находит наслажденье…

    Городок
Веселью противостоят грусть, страдание, утраты – и насколько это раздвигает мир Пушкина, где возникают и контрастные краски, и полутона! Это – живая жизнь, вдыхаемая полной грудью.

Нормально, что эмоциональные знаки, с которыми в лицейскую лирику входят понятия страдания, грусти, утрат, весьма различны: все зависит от угла зрения. Они, как в приведенных примерах, утверждаются, включаются в число эстетических ценностей. Но с позиций «веселья» они воспринимаются помехой и вызывают досаду. В оппозиции грусть/веселье грусть не надо призывать, обстоятельства способствуют ее самозарождению, тогда как побудительный источник веселья порою не надежен, вроде «крылатого сна»:

Исчезнет обольститель,
И в сердце грусть-мучитель.

    Городок
Грусть-наслажденье и грусть-мучитель – таков диапазон значений одного понятия в зависимости от контекста, от того, входит ли оно чужеродным явлением в иную систему ценностей или само системообразующее.

И еще об одной оппозиции, которой принадлежит существенное перспективное значение: мечты/реальность.

Мечты (мечтательность) прославляются с полной закономерностью как естественное следствие литературной игры, которую ведет юный поэт: его жизненные желания и реализуются чаще всего с помощью фантазии, мечты.

Певца сопутник милый,
Мечтанье легкокрыло!
О, будь же ты со мной…
‹…›
Мечта! в волшебной сени
Мне милую яви…

    Городок
Опять-таки знаменательно, что отношение к мечте тоже неоднозначное. Мечта утверждается как высшая ценность, как замена реальности, превосходящая последнюю, как «младых певцов удел» («Послание к Юдину»).

Гоните мрачную печаль,
Пленяйте ум… обманом,
И милой жизни светлу даль
Кажите за туманом.

    Мечтатель
Питомец муз и вдохновенья,
Стремясь фантазии вослед,
Находит в сердце наслажденья
И на пути грозящих бед.
Минуты счастья золотые
Пускай мне Клофо не совьет:
В мечтах все радости земные!
Судьбы всемощнее поэт.

    Послание к Юдину
Но что совершенно замечательно – мечте находится оппозиция в виде реальности. Вторжение реальности в мир мечты вызывает разное отношение: досаду на нежелательную помеху, мужественное признание приоритета реальности, даже и эстетическое превосходство реальности над мечтой. Борьба мечты и реальности – не благоприобретенный опыт, она обозначается буквально сразу.

Я желал бы… да ногою
Моря не перешагнуть…

    К Наталье
Но это лишь мечтанье!
Увы, в монастыре,
При бледном свеч сиянье,
Один пишу к сестре.

    К сестре
Но что! мечтанья отлетели!
Увы! я счастлив был во сне…

    Послание к Юдину
И я мечту младой любви вкусил.
И где ж она? Восторгами родилась,
И в тот же миг восторгом истребилась.

    Сон (отрывок)
Постоянное противоборство мечты и реальности ведется с переменным ycпexoм – и все-таки с известным предпочтением реальности перед мечтой. Эмоции (а они разные) поэт оставляет при себе и смиряется перед необходимостью. Эроту, полагает он, «хоть не рад, но дверь отворишь…»; намерения перечить судьбе возникают «в гордости безумной» («Опытность»). Признание необходимости – ранний залог грядущего перехода Пушкина на позицию «поэта действительности». В силу преимущественно озорного типа лицейской лирики шутливо излагаются и мысли, которым впоследствии суждено развиться в новаторские программы реалистического искусства.

Блажен, кто шумную Москву
Для хижинки не покидает…
И не во сне, а наяву
Свою любовницу ласкает!..

    Из письма к кн. П. А. Вяземскому
Почти наугад в шутливом стихотворении «Лаиса Венере, посвящая ей свое зеркало» произносится:

Но я, покорствуя судьбине,
Не в силах зреть себя в прозрачности стекла,
Ни той, которой я была,
Ни той, которой ныне.

Еще невероятно далеко до чеканных строк: «И сам, покорный общему закону, / Переменился я…» Между тем фундаментальные основы зрелой пушкинской позиции опробованы шуткой лицейской поры.

Преобладающий эпикуреизм позиции юного Пушкина не дает оснований говорить об индивидуализме или эгоистической замкнутости мира поэта. Да, в центре внимания культ земных наслаждений в любви и дружеских застольях, но уже последнее таит определенное противоречие: это занятие предполагает дружеское общение, стало быть, распахнутость в мир. Решающее же обстоятельство – перед нами не просто живущий весело человек, но поэт-философ, общающийся, как позже будет сказано, с «оракулами веков». О превосходстве личных интересов над общественными можно говорить очень условно: личное открыто общественному.

2

Добрая половина всех стихов рассматриваемого периода пишется во славу Эрота. Реальный опыт запределен: возраст и «казарменный» образ жизни нарастанию его не способствовали. Эротические стихи опережали опыт. Это вид литературной игры, когда всесильное перо давало возможность мечтой заменить реальность. Для формирования же морально-эстетического кодекса не представляет существенной разницы, реальным или воображаемым было переживание.

Первые же из сохранившихся стихов Пушкина развивают мотивы прикрытой эротики. Стихи подхватывают традицию анакреонтики, однако опираются и на совсем близкую литературную базу – традицию французской легкой поэзии как ветви классицизма, активно утверждавшуюся в русской поэзии Батюшковым (Батюшков – адресат пушкинских стихов). Б. П. Городецкий (опираясь на наблюдения З. Венгеровой) определяет, что традиции французской эротической поэзии заключаются «в искусстве “дать все понять, ничего не называя, прикрывая грубость сюжетов поэтичностью образов, юмором положений, игрой полунамеков”…»[9 - Городецкий Б. П. Лирика Пушкина. М.;Л., 1962. С. 95.]. Принцип намекнуть, ничего прямо не называя, привлекателен для Пушкина: ему приятно остановиться в опасной близости к пикантным моментам (в «Монахе»: «И он… но нет; не смею продолжать»). О фигуре умолчания четко сказал сам поэт:

В молчанье пред тобой сижу.
Напрасно чувствую мученье,
Напрасно на тебя гляжу:
Того уж верно не скажу,
Что говорит воображенье.

    Экспромт на Огареву
Игра на острых ощущениях возводится в принцип. Пушкин и как читатель ценит «в резвости куплета / Игриву остроту» («Городок»). Совсем юный, «неопытный» поэт прозорливо угадывает, что недоговоренность сильнее действует на воображение, оставляя ему простор для самостоятельного движения.

«К Наталье» (стихотворение, открывающее собрание сочинений Пушкина) выговаривает очень важный для юного поэта принцип:

Все любовники желают
И того, чего не знают…

Желание и утоляется фантазиями на заданную тему.

Стихотворение основано на парадоксе. Финальное признание («Знай, Наталья! – я… монах!»), в сущности, отменяет, делает ненужными, неуместными «греховные» любовные излияния, в которых и заключена соль стихотворения:

Вижу, в легком одеянье
Будто милая со мной;
Робко, сладостно дыханье,
Белой груди колебанье,
Снег затмившей белизной,
И полуотверсты очи,
Скромный мрак безмолвной ночи –
Дух в восторг приводят мой!..

Но финал дает объяснение тому балансированию на самом краю пропасти, которое на деле оказывается лишь мнимо опасным.

Я слабею всякий час.
Всё к чему-то ум стремится…
А к чему? – никто из нас
Дамам вслух того не скажет…

Оказывается, находится путь сказать и дамам, хоть бы и вслух, не всё, но достаточно, чтобы быть понятым, не оскорбляя при этом чувства изящного.

Пикантен самый сюжет поэмы «Монах», где дьявол искушает старца Панкратия. Герой поэмы тверд и соблазнам не поддается, но повествование ведет автор, далекий от образа мыслей героя, что и вносит остроту в рассказ. Было бы чрезмерным сказать, что автор солидарен с дьяволом в искушениях Панкратия, но что автор расставляет соблазны перед читателем – это точно.

Огню любви единственна преграда,
Любовника сладчайшая награда
И прелестей единственный покров,
О юбка! речь к тебе я обращаю,
Строки сии тебе я посвящаю,
Одушеви перо мое, любовь!

Пушкин обращается здесь за вдохновением не к музам, а к любви, она понимается предельно узко; вскоре Пушкин назовет себя «сладострастия поэт» («Князю A. М. Горчакову»); так – точнее.

В послании к Горчакову данное определение Пушкин стремится и подтвердить, и оправдать. Взамен пышных славословий поэт желает лицейскому товарищу прожить долгую беспечную жизнь «меж Вакха и Амура». Пикантность отнесена в самый конец:

А там – когда стигийский брег
Мелькнет в туманном отдаленье,
Дай бог, чтоб в страстном упоенье
Ты с томной сладостью в очах,
Из рук младого Купидона
Вступая в мрачный чёлн Харона,
Уснул… Ершовой на грудях!

Заметим: в послании к другу Пушкин грубее и откровеннее, однако не отказывается от иносказаний и намеков. О правдоподобии деталей поэт не слишком беспокоится. Оставим на сей раз без внимания перенесение на русскую почву античных атрибутов загробного мира. Но как быть с пожеланием насчет столь экзотической смерти? Пушкин как будто забывает о совсем незадолго перед тем написанном мадригале «Красавице, которая нюхала табак». Табачок нюхать, полагает поэт, уместнее старухе.

Пускай красавица шестидесяти лет,
У граций в отпуску и у любви в отставке,
Которой держится вся прелесть на подставке,
Которой без морщин на теле места нет…

Но ведь этически допустимая в поздравлении смерть друга мыслится не иначе, как «в туманном отдаленье» (тут Пушкин не ошибся: Горчаков – «последний лицеист» первого выпуска). Стало быть, и Ершова в тот час заслуживала бы не мадригальные, а эпиграмматические строки. С подобными реалиями стихотворение не считается. Раз благословение получается «из рук младого Купидона» (вечно молодого), то и адресаты стихотворения должны пройти сквозь время и пространство нетленно молодыми (поэт на этот случай отказывается от своих устойчивых убеждений о цикличности человеческой жизни).

Пушкин (судя, конечно, только по сохранившимся произведениям) с мотивов прикрытой эротики начинает, и некоторое время эти мотивы доминируют. Они не исчезают и позже, возобновляясь в стихотворениях «Леда», «Городок», «К молодой актрисе», «К ней» и др. Более того, подобным мотивам поэт будет платить дань еще долго и за рамками дебютного периода творчества. Вместе с тем мотивы прикрытой эротики довольно быстро теряют монопольное положение и даже оттесняются на второй план. Духовный мир Пушкина динамично обогащается и усложняется.

Лицейская лирика преимущественно эпична. В стихах 1813 года с мотивами любви появляется «я», но оно очень условно. В послании «К Наталье» «я» нарочито не автобиографично, это маска (монах). В поэме «Монах» есть «я», образ личностный, узнаваемый, но это не персонаж действия, а рассказчик.

В стихах 1814 года эпическое начало усиливается, «я» становится редким, отчетливее вырисовывается жанр баллады. Пушкин не хвалится опытом, которого у него не было: интересующие его ситуации он демонстративно проигрывает на отстраненном от себя литературном материале.

К ранним произведениям относятся три стихотворения «оссиановского» цикла: каждое из них включает любовный мотив, и различаются стихи прежде всего именно разным содержательным наполнением этого мотива. В «Кольне» юный поэт пытается изобразить зарождение любовного чувства; препятствия на пути влюбленных оказываются мнимыми; эмоционально стихи праздничны. В попытке психологической характеристики героя поэт-мальчик оказывается способным поднять лишь физиологический пласт.

На юны прелести взирая,
Он полну чашу пьет любви.

Допустим, чаша полна, но, если продолжить в логике образа, чаша эта не очень вместительна. Чтобы повергнуть героя в бурные переживания (которые фиксируются только внешне), героине достаточно обладать юными прелестями.

В «Эвлеге» возникает любовный треугольник, страсти кипят, в схватке погибают все трое. В «Осгape» другой исход страстей в той же ситуации: Осгар убивает соперника, но прощает изменницу; он долго мучается, не в силах преодолеть любовь даже к недостойной, и умирает – найдя почетный вид смерти на поле брани.

Из «оссиановских» стихотворений удачнее всех третье, «Осгар». Нет, психологизма в изображении страстей здесь не больше, чем в предыдущих, но привлекательнее манера изложения. Историю Осгара пересказывает путнику старый бард; усиливающийся балладный тон естественно смещает внимание на сюжетный элемент и притеняет психологические упрощения.