скачать книгу бесплатно
– Ну и ну! – удивился я.
Черчилль с Амихаем кивнули.
– Погодите, но что же все-таки с этим нервным срывом? И вообще, что это такое – нервный срыв?
– На профессиональном жаргоне это называется «психотическим эпизодом», – вступила печальная Илана. – Почти пятьдесят процентов мужчин в Соединенных Штатах хотя бы раз в жизни переживали нервный срыв. Кроме того, следует помнить, что огромное число мужчин никому не сообщают о том, что у них был срыв.
– Это ведь твоя специальность? – повернулся я к ней.
У Иланы загорелись глаза. Щеки раскраснелись. Мне показалось, даже грудь слегка приподнялась.
– Вам должно быть известно, – спокойно и авторитетно сказала она, – что в последнее время Офир находился в состоянии сильного стресса. С учетом эмоциональной нестабильности, корни которой тянутся из детства, подобный исход был практически предопределен.
– Конечно, – согласились мы.
Я заметил, что Черчилль набрал в грудь воздуха, намереваясь ей возразить, и я заранее догадывался, что именно он скажет: «Каждый мелкий преступник оправдывает свои правонарушения жестоким обращением в детстве, и этот детерминизм – последнее прибежище негодяя. Но возьмите пример Австралии, которая была заселена каторжниками и детьми каторжников. Так вот, вопреки предположениям, основанным на детерминистской гипотезе, уровень преступности там один из самых низких в мире…»
Но он проглотил свою тираду.
– Есть и хорошая новость, – продолжила Илана. – В большинстве случаев нескольких дней покоя достаточно для того, чтобы последствия нервного срыва, аналогичного тому, который пережил Офир, исчезли без следа. Не вижу причин, почему бы с ним произошло по-другому.
Из палаты вышла мать Офира. Она направилась прямо ко мне, минуя остальных. Она много лет проработала администратором в больнице, но год назад решила пойти на курсы менеджмента. Ее нынешний спутник жизни активно ее отговаривал, с насмешкой повторяя, что бессмысленно в ее возрасте начинать осваивать новую профессию и что в любом случае она потом не найдет себе работу. Но она не сдалась, даже когда выяснила, что единственные курсы, на которые она могла записаться, набирают группу в одном из далеких кибуцев. По просьбе Офира я помог ей сориентироваться в лабиринте академической бюрократии, и с тех пор она питала ко мне особую приязнь.
– Как хорошо, что вы пришли, – сказала она.
– Мы за него беспокоимся, – ответил я («быстро же ты вернулся к этому мы!» – мелькнуло у меня).
– Идите к нему. Он вас ждет.
* * *
Офир лежал на койке, белый, как одиннадцатиметровая отметка. Из-под одеяла торчали его ступни, плоские и длинные, как ласты. Светлые кудри, из-за которых девчонки считали его жителем мошава и наследником фермы, доставшейся его родителям от их предков, прилипли к голове. На его лице застыла незнакомая мне печаль.
Я наклонился его обнять. В последний раз он прижимался ко мне так, что кололись кости, на похоронах своего отца.
– Ну я и развалина! – сказал он, когда я его отпустил.
– Есть немного, – улыбнулся я.
– Что-то во мне поломалось. Что-то существенное поломалось к хренам.
– Не дури! – сказал Амихай.
– Не гони! – подхватил Черчилль.
– У каждого из нас свой изъян, – сказал я. – Просто потому, что все мы люди, все мы человеки.
– Я соскучился по твоим перлам, – устало улыбнулся мне Офир.
– Я тоже по тебе скучал.
– Знаешь, – шепнул он мне, – ты малость перебрал. Ты правильно на нас разозлился. Но не на полгода же?
Я кивнул, соглашаясь.
– Жалко, очень жалко, что ты перестал ценить то, что имеешь, – продолжал упрекать меня Офир, и складывалось впечатление, что он относит эти слова и к себе. – Нет, правда жалко, потому что ты даже себе не представляешь… – И, не допев до конца свой знаменитый припев, он уснул.
Нет ничего удивительного в том, что чужие разглагольствования действуют на людей усыпляюще. Однажды я и сам задремал во время инструктажа на тему «Параллельная работа», проводимого командиром нашего соединения, из-за чего был немедленно отчислен с офицерских курсов. Это поставило крест на блестящей военной карьере, которую мне пророчил отец – правда, только он один. Но я в жизни не видел, чтобы человек отрубился посреди собственной речи, не успев закрыть рта.
Медсестра, высокая и тощая, как пробирка, объяснила, что у Офира упадок сил. И что сейчас он больше всего нуждается в отдыхе.
Амихай поставил магнитофон на тумбочку и спросил, можно ли включить для Офира одну запись.
– Не думаю, что это разумно, – сказала медсестра, бросив на магнитофон враждебный взгляд.
– Ну почему же? – возразил Амихай. – Мы специально принесли эту запись, чтобы его подбодрить.
– Извините, но нет. Это против больничных правил.
Амихай со скорбным видом убрал магнитофон. (Возможно, именно в этот день семя, из которого проросло то, что двумя годами позже прославило его на весь Израиль, упало в благодатную почву. Возможно…)
Но на лицах печальной Иланы и Черчилля читалось огромное облегчение.
Только потом, в кафе на нижнем этаже больницы, они объяснили мне, от чего нас спасла медсестра. Амихай нашел у себя на антресолях старую коробку, в которой хранилась кассета с записью песенки, сочиненной Офиром на мотив Big in Japan и посвященной нашему учителю химии. Мы спели ее на выпускном. Амихай хотел, чтобы сейчас мы выстроились возле койки Офира и исполнили ее еще раз («Что там в колбочке, Шимон, /Коньячок или не он? /Ой, там неон /И на блюдечке лимон!»).
– Мы сделаем это, как только его выпишут, – сказал я (присутствие печальной Иланы помешало мне поднять его на смех).
Через две недели мне позвонил Амихай. Офира выписали. В четверг мы вчетвером встречаемся и смотрим матч с участием «Маккаби». А, да, он послал мне на электронную почту текст песни «Что там в колбочке, Шимон» – на случай, если я забыл слова. Желательно, чтобы до того я пару раз ее спел. Чтобы мы не оконфузились.
Мы не оконфузились.
Потому что в четверг мы ничего не пели.
Во вторник Офир подал заявление об уходе, забрал из банка все деньги, которые скопил за семь лет работы в рекламе, купил билет на самолет, одолжил у Черчилля большой рюкзак и забронировал номер в хостеле на первую ночь.
В терминале аэропорта в Лоде он рассматривал рекламные плакаты, оценивая их качество.
В терминале Аммана он смотрел на них уже меньше.
В терминале Дели не обратил на них никакого внимания.
Все это он взволнованно рассказал нам по телефону.
– С другой стороны, – говорил он, – в Индии полно обкуренных израильтян. И воняет навозом. И горелым маслом. А шум! Вы даже себе не представляете, до чего здесь шумно! Вот, послушайте! – Он повернул телефон в сторону улицы.
Через океан до нас донесся рев мотоцикла.
– Слышали? Но это еще что. Вы бы послушали коров! А еще они держат маленьких детей в глиняных горшках, представляете? Специально держат их в горшках, чтобы у них деформировались кости, а потом отправляют их попрошайничать. Ну не ужас?
– Ужас.
– Убейте меня, но во всем этом не больше духовности, чем в поносе, – с возмущением сказал Офир и добавил, что, если и дальше будет то же самое, он переедет на острова, в Таиланд. Или вернется домой. Он еще не решил. Но пока для него важно поддерживать с нами связь. Потому что ближе нас у него никого нет. Он пообещал звонить каждый первый четверг месяца, как только закончится матч с участием «Маккаби». И хорошо бы мы все трое были вместе и ждали его звонка.
Мы с Черчиллем были уверены, что он не позвонит. В путешествии трудно придерживаться строгого графика. Особенно в Индии. Но Амихай настоял, что мы должны дать мальчику шанс. И в первый четверг следующего месяца мы собрались вместе и посмотрели игру. Ровно через десять минут раздался звонок.
Так родился ритуал, который мы соблюдали почти целый год. Каждый первый четверг месяца мы собирались и смотрели на игру «Маккаби». Амихай специально для меня покупал холодный персиковый чай, Черчилль по дороге заезжал в магазин и привозил гору арахиса, миндаля и семечек, а я приносил бутылку ликера (один студент, чья семья владела фирмой по импорту алкоголя, платил мне за переводы натурой). Мы обходились без травки, потому что обычно ее добывал Офир, и после его отъезда никто не брал на себя этот труд. К тому же Амихаю надоело ругаться с печальной Иланой из-за тошнотворного, как она выражалась, запаха, который мы оставляли после себя в доме. Лично мне не нравилось, что курение косяка из запрещенного действа превратилось чуть ли не в обязаловку. Что до Черчилля, то он, хоть ни за что бы в этом не признался, вздохнул с облегчением. Каждый раз, когда мы пускали по кругу косячок, он разрывался между желанием затянуться и постоянным страхом, что сейчас к нам ворвется полиция, застукает нас за нарушением закона и положит конец его многообещающей юридической карьере.
Пока шел матч, мы разделились на три лагеря: Амихай болел за «Маккаби», потому что «они представляют нашу страну в Европе», Черчилль – за их соперников, потому что «„Маккаби“ – клуб-монополист, на который надо жаловаться в соответствующую комиссию»; я сохранял нейтралитет. В отличие от футбола баскетбол всегда казался мне слишком организованной, слишком вежливой, слишком похожей на меня игрой и никогда не будил во мне сильных чувств. Поэтому я спокойно пил свой чай, подливал остальным ликер и ждал окончания трансляции. И звонка Офира. Амихай заранее приобрел телефон с динамиком, чтобы все могли говорить одновременно, а главное – слышать Офира, который испытывал острую потребность выговориться, рассказать обо всем, что он пережил, иначе у него возникали сомнения, что «все это было на самом деле»; его не волновало, что каждый звонок обходится в целое состояние, потому что «зря, что ли, он семь лет батрачил в рекламе, если не может потратить собственные деньги».
Так, звонок за звонком, месяц за месяцем, мы наблюдали, как он меняется.
Странная вещь. Когда твой друг рядом с тобой, когда ты видишь его каждый день, происходящие с ним изменения настолько незначительны, что ты их не замечаешь. Но когда он далеко…
Началось с того, что он стал говорить медленнее. Как будто каждое произнесенное им слово обладало глубоким смыслом, требовавшим долгого раздумья (это не считая технической задержки при прохождении сигнала, что иногда приводило к сумбуру. Офир после каждого слова делал паузу, и мы, уверенные, что он договорил, ему отвечали, но наши реплики доносились до него с опозданием, смешивались с его собственными последними словами, которые до нас тоже доходили с опозданием).
Затем он все чаще стал говорить о природе. Рассказал, что провел два дня на берегу озера в долине Парвати, созерцая цветок лотоса. «Только приблизившись к природе, – утверждал он, – ты способен ощутить подлинные вибрации мира и вступить с ним в общение. В Хайфе у нас хотя бы была гора Кармель, было море. С тех пор как мы переехали в Тель-Авив, мы потеряли связь с землей. С воздухом. С деревьями. Но подобное отдаление от природы противно нашему естеству». По его мнению, в больших городах было что-то нездоровое. Постоянный фоновый шум, который мешает нам слышать собственный внутренний голос.
– Брось, Офир, – не выдержал Черчилль. – Города отвечают потребности людей собираться вместе. Кроме того, если город так плох, почему он процветает?
Я был согласен с Черчиллем, тем не менее, вроде бы без всякой связи со звонком Офира, в следующий Шаббат мы отправились в поход на Кармель. Мы прошли берегом речки Келах до каменного моста, а на обратном пути завернули в парк «Маленькая Швейцария», где не были уже много лет. На подошвы наших ботинок налипла грязь и сосновая хвоя; мы сочиняли легенды о происхождении слова ktalav, которое обозначает земляничное дерево; мы дышали ароматами сосны и дуба и не без удивления убеждались, что осень – это не только набор звуков, но и время года.
* * *
После долгих скитаний Офир наконец осел в каком-то месте и записался на тренинг под названием «Медитация прикосновением». «Идея состоит в том, – объяснил он нам, – что для достижения абсолютной внутренней просветленности необходимо полностью отдаться другому человеку посредством тела».
Мы были уверены, что в следующий раз он скажет, что бросил этот тренинг ради какого-нибудь другого. Еще в школе он всегда подбивал нас уйти с вечеринки, если где-то затевалась еще одна, по его мнению более интересная; якобы из-за плоскостопия ему было трудно слишком долго стоять на одном месте. В армии он постоянно подавал рапорты с просьбой о переводе в другую часть, так что за три года службы успел испытать себя в роли танкиста, дешифровщика аэрофотоснимков, военного метеоролога, садовника на командном пункте, военного раввина и даже младшего командира женского подразделения. Когда ему случалось куда-нибудь ездить на автобусе или в поезде, он никогда не покупал обратный билет, хотя это выгоднее, потому что считал, что это накладывает на него ограничения. В его отношениях с женщинами повторялась одна и та же история: в течение двух-трех недель он пылал страстью, а потом в нем просыпалось беспокойство: а не прогадал ли он? Как будто, танцуя с девушкой, высматривал у нее из-за плеча – вдруг поблизости есть другая, гораздо более… ну и так далее. С годами мы разработали почти научный метод предсказания перемен в жизни Офира: как только он начинал с особым энтузиазмом рассказывать о своем новом знакомом или знакомой, мы знали, что очень скоро он с ним – или с ней – порвет. Мы понимали, что его восторженные хвалы в чей-либо адрес – не более чем отчаянная попытка устоять на твердой почве, пока приплюснутые стопы не унесли его прочь, все дальше и дальше.
* * *
– Мой учитель медитации через прикосновение говорит, что у меня природный дар! – гордо сообщил он нам. – Даже остальные участники тренинга признают, что в моих руках есть магнетизм. Стоит мне к кому-нибудь из них прикоснуться, и они чувствуют себя лучше!
– Круто! – отозвались мы.
Но его слова вызвали у нас сомнения. Из нас четверых Офир был наименее терпим к телесным контактам. Если он кого-то и обнимал, то слегка, и руки пожимал так же. Если кто-то из нас собирался хлопнуть его по плечу, Офир инстинктивно отшатывался, словно опасался пощечины. Словно в прошлом ему уже случалось их получать.
– Офир – и альтернативная медицина? – удивился Амихай. – Вообще-то это моя мечта! Это мое желание к будущему чемпионату!
– Брось, не кипятись, – успокоил его Черчилль. – Через пару дней он про это забудет.
И еще раз изложил нам свою «теорию 360 градусов», согласно которой человек, слишком склонный к резким переменам, делает полный круг и возвращается к исходной точке.
– И знаете что? – добавил он. – Все эти глупости про городского жителя, «оторванного от собственного тела», меня не убеждают. По-моему, это чистый бред.
Я был согласен с Черчиллем, но тем не менее, вроде бы без всякой связи с этим разговором, в субботу утром впервые за много лет отправился на пробежку по набережной. Неподалеку от улицы Фришмана я заметил, что мне навстречу движется знакомая фигура. «Бежим вместе», – с широкой улыбкой сказал Черчилль, переступая с ноги на ногу. Я тоже подпрыгивал на месте, отдуваясь, – в отличие от него, который дышал легко и ровно. (Даже это давалось ему без труда.) «Так что? – Черчилль взглянул мне в глаза. – Бежим?»
В последние несколько месяцев мы виделись довольно часто, но старались не встречаться взглядами. Мне хотелось посмотреть на него в упор и дождаться, чтобы он опустил глаза. Те самые глаза, которые давали мне подсказку на вступительном экзамене в университет (моргнул один раз – выбирай в тесте вариант «А»; два раза – вариант «Б»). Те самые глаза, которые заманили Яару в кафе.
– Ну что, бежим? – спросил он одновременно заискивающе и высокомерно.
– Нет, нам в разные стороны, – ответил я и продолжил свой бег в направлении Яффы.
* * *
Через несколько недель после приобщения к медитации через прикосновения в речах Офира стало мелькать имя Марии.
Они познакомились на одном из занятий. Он делал ей массаж, и посреди сеанса она расплакалась. Он испугался и извинился. Подумал, что причинил ей боль. Она сказала: «Нет, это слезы радости». Он удивился: разве от радости плачут? Она удивилась его удивлению. Неужели он никогда не испытывал такого счастья, что оно казалось невыносимым? «Нет», – признался он. «Давай поменяемся местами», – предложила она. Он вытянул свои длинные ноги на матрасе, и она начала его массировать. После первых же прикосновений он почувствовал невероятный восторг. Как будто что-то, долгое время томившееся в душе взаперти, наконец вырвалось на свободу. Проблема заключалась в том, что воспарил не только его дух. Офир был в шароварах. Из довольно тонкой ткани. И он попросил ее прекратить массаж. Она обиделась: «Что, у меня совсем не получается?» – «Нет, что ты! – ответил он. – Не в этом дело», – и тихо-тихо шепотом объяснил ей, что произошло. Она покосилась на его пах и рассмеялась звонким смехом. В эту минуту, слушая ее искренний, непосредственный, бесстыжий смех, он в нее влюбился.
– Вы не понимаете, – пытался он объяснить нам. – В ней есть что-то особенное. Какая-то чистота. Возможно, потому, что она датчанка. Или потому, что она – это она. Не знаю. Но у нее такой дар быть счастливой, какого я не наблюдал ни у одной израильтянки. К тому же она прекрасная мать. Видели бы вы ее с дочкой.
– С дочкой?
– Ей семь лет. Маленький гений. Она зовет меня Офи.
– Офи?
– Ну да, что-то вроде уменьшительно-ласкательного имени.
– Вон оно что. А что ее дочка там делает?
– Они путешествуют вместе. Как две подружки. Отец девочки бросил Марию, когда она была беременна, и с тех пор они вдвоем.
– Очень трогательно.
– Очень. Ладно, пока, мне пора. Я обещал девочке купить ей баноффи.
– Что за баноффи?
– Это такой десерт. Что-то вроде пирожного из печенья, карамели и бананов.
– Фу, гадость!
– Почему гадость? Откуда вы знаете, что это гадость?
* * *
– Классический пример курортного романа, – сказал Черчилль, вешая трубку.
– Вынужден согласиться с моим ученым коллегой, – подхватил Амихай. – Насколько я знаю Офи, скоро он поймет, в какое «баноффи» вляпался.
– А, ерунда, – усмехнулся Черчилль. – Когда он позвонит в следующий раз, у него уже будет другая.
– Девочку жалко, – сказал я. – Мария ладно, но ребенок…
– А я думаю, что вы все ошибаетесь, – сказала Яара. – На самом деле вы постоянно совершаете одну и ту же ошибку.
– Пожалуйста, дорогая, укажи нам на наше заблуждение! – воскликнул Черчилль и сложил руки в карикатурно умоляющем жесте.
– Ваша проблема в том, что вы отказываете Офиру в способности меняться; вы не желаете признавать, что в этом путешествии с ним правда происходит что-то хорошее. Знаете, кого вы мне напоминаете? Кучку старых политиканов-социалистов из Хайфы, которые встречаются по пятницам в кафе в квартале Ахуза-Кармель, третируют русского официанта и ведут себя так, будто все еще управляют городом.