banner banner banner
Жребий праведных грешниц (сборник)
Жребий праведных грешниц (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Жребий праведных грешниц (сборник)

скачать книгу бесплатно


– Поймать и расстрелять!

Принципиальное несогласие Степана с Вадимом Моисеевичем состояло в том, каким образом поддерживать крестьянскую кооперацию. Степан считал необходимой помощь государства в виде ссуд, кредитов, предоставления техники и семян по низким ценам. Это важно не только с экономической точки зрения, но и с политической. Люди должны поверить в новое государство, в правительство, понять, что оно им не враг, что не будет и дальше грабить, забирать излишки, а даст развиваться и трудиться свободно. Ведь лозунг свободного труда – он не только для рабочих.

С точки зрения Вадима Моисеевича, политическая целесообразность момента заключалась в стирании классовых и экономических различий на селе. Иными словами, забрать у кулаков, раздать бедноте, уравнять всех сельхозпроизводителей, и тогда они дружным строем пойдут в коммуны и в товарищества по совместной обработке земли, к социализму.

Степану эти идеи казались не просто бредом кабинетного ученого, страшно далекого от реалий крестьянского труда и быта, эти идеи были опасны, так как могли привести к новому восстанию.

Вадим Моисеевич снова ходил по кабинету, говорил, жестикулируя, шинель сползала с плеча, он ее поправлял. Учитель говорил о том, что революция делалась для того, чтобы не было бедных, для всеобщего равенства и что истинных революционеров в белых перчатках не бывает. Приводил в пример Данилу Сорокина, который зарекомендовал себя как стойкий и выдержанный боец в деле экспроприации…

– Данилку хлебом не корми, дай грабить, убивать, насильничать! – зло сказал Степан, который вначале поддался магии слов Учителя, но при упоминании о варнаке очнулся.

– Опять ты за старое? Личная неприязнь…

– Нет тут ничего личного, – перебил Степан. – Мне на Данилку с высокой горки! Вы поймите! Если в коммуны придут крепкие зажиточные крестьяне, то это будет совершенно иной уровень производства. Сами придут! Когда увидят, что социалистический путь правильный. За три года, самое большее за пять лет Сибирь накормит всю Расею!

– Россию, – поправил Вадим Моисеевич. – Нет у нас времени на раскачку. Страна окружена врагами, промышленность в руинах…

«Это у тебя нет времени, – поймал себя на злой мысли Степан, – с такой чахоткой долго не протянешь. Мне же еще пахать и пахать, а у моего первого сына жизнь только забрезжила».

Не получилось у них разговора. Когда-то Учитель говорил, что в споре рождается истина, только если одна из сторон способна принять аргументацию другой. В противном случае спорщики лишь еще больше укрепляются в собственном мнении. Именно так, к досаде обоих, и получилось. Большевистская партия учила тому, что правда на стороне большинства, – значит, на стороне Вадима Моисеевича. За ним широкие бедняцкие массы, и убеждения его основаны на постановлениях партии и правительства. А кто за Степаном? Кулаки да подкулачники? Нет, они вообще ни за кого. Отсиживаются, приглядываются, прячут добро, саботируют. В одиночестве Степан со своими, как говорит Вадим Моисеевич, заблуждениями и мелкобуржуазными настроениями. Выполняй, мол, план разнарядок и постановления, не забивай себе голову вредной ерундой. Как будто эти планы и постановления можно выполнить без того, чтобы чью-то жизнь не исковеркать.

«Лес рубят – щепки летят», – сказал на прощание Учитель. Кому нужны лесорубы, у которых щепы больше, чем товарного кругляка?

Яблоки и кавуны

Марфа переносила беременность легко. Лицо только слегка побило коричневыми гречишными пятнами на скулах. Она раздалась в кости, налилась, округлилась, заметно увеличившаяся грудь напоминала две большие крепкие репы, лежащие на уютном валике живота. Выражение довольства и тихой радости не сходило с лица Марфы. Она была счастлива, и счастье ее было автономное, собственное, не зависящее от того, что происходит вокруг: от событий, чужих слов, капризов погоды, времени суток, вечерней трудовой усталости, утренней бодрости. На Марфу посматривали с удивлением – какая-то блаженная стала. Марфа удивления не замечала, она была с ними, с домашними, и в то же время отдельно от них, в своем мире. Никто не обсуждал ее состояние, друг с другом не перешептывались, у них не было принято судить человека, если он не создавал проблем. Вот если бы Марфа умом тронулась, стала землю в рот запихивать и живот себе расцарапывать (так было с одной беременной женщиной на сенокосе), конечно, забили бы тревогу. Но Марфа поводов для тревоги не давала, напротив, всех наводила на мысль, что вот она, истинная женская доля: выносить ребенка, быть счастливой своим предназначением. Марфа была создана для материнства, остальное только тому сопутствие.

Прасковья ходила тяжело. На светлом курносом личике почти не осталось чистого места – все было усыпано неровными ржавыми пятнами. Руки истончились, ноги обволоклись пузырями отеков. Живот был огромным, рос и рос, вперед стремился. Кожа на животе полопалась, розовела трещинами. Прямо ходить Прасковья могла, только слегка откинув спину назад, и от этого ее движения были неуверенными, ненадежными. Для равновесия она растопыривала руки и походила на какое-то животное, которое вместо того, чтобы передвигаться на четырех лапах, встало на задние.

Жадная Анфиса в летнюю страду Марфу отправляла в поле, где и сама от зари до зари находилась, и Еремей, ненавидевший крестьянский труд, как миленький пахал, сеял, косил. Чтобы осуществить планы Анфисы, рабочих рук не могло быть много, их всегда не хватало. Прасковья оставалась на легком домашнем труде.

Так ли уж легко беременной женщине убрать в доме, присмотреть за скотиной и птицей, наготовить еды на семерых?

Степан не замечал, как подурнела лицом жена, не видел, что ее прежде тонкие щиколотки превратились в водянистые столбики. Степан приходил вечером усталый, намотавшись по своим коммунам и артелям, ужинал, уходил в спальню, отмахнувшись от матери, требовавшей, чтобы он, «пролетарий вонючий», в бане помылся, бросал: «Утром!» – и засыпал мертво. Или бормотал Парасеньке тревожное: «Загребут меня, как пить дать… такие вроде Данилки Сороки… А Учитель за него… Сегодни не дал отряду ГПУ Акимовское хозяйство экспроприировать… Он ведь сам к нам! Аким осознал после моих бесед… Чего вы прете как быки-перволетки?..»

Особенно трудно Прасковье было в те дни, когда пекли хлеб. Еду она готовила в летней кути во дворе, а хлеб пекли только в доме. И нигде не было спасения от удушающей жары, и не успевала Прасковья к возвращению домашних с полей управиться, вперевалочку передвигаясь, боясь в руки взять лишний предмет.

Она упала возле летней кути. Нужно было большой чугунок с огня убрать, чтобы варево не подгорело. Взять ухват, подцепить чугунок и в сторону сдвинуть. Не получилось, силы подвели… Упала, в полете ухват чугунок запрокинул, и содержимое растеклось по стенке печи, на землю пролилось, обварив ногу Прасковье. Она разрыдалась от боли и страха – испортила еду для семьи, которая вот-вот с поля вернется.

Они вошли во двор и увидели дикое: в летней кути Прасковья, плачущая, ползает в луже чего-то напоминающего блевотину, пытается встать и снова падает, валится на бок.

– Господи Исусе! – ахнула Марфа.

Еремей заметил валяющийся на земле чугунок и понял, что произошло.

Он подбежал к невестке, подхватил ее на руки и гневно бросил жене:

– Совсем ты, Турка… ити твою… Турка!

Он понес Прасковью в дом. Анфиса пришла в себя, велела Акиму принести льда из ледника и поспешила за мужем.

– Нет в тебе жалости к людям, – говорил Еремей. – Кому ты? Для кого ты? Беременных девок загнала вусмерть, кулачиха! Уеду я, не могу смотреть…

Прасковье было непривычно, стыдно… и очень приятно, что свекор несет ее, нежно на постель опускает. Какие руки у него! Сильные и мягкие… Отеческие? Такие и есть отеческие? Ведь родного батюшки объятий она не ведала… Раньше часто Степан ее на руки подхватывал и кружил по комнате, но сейчас опасался ее состояния, да и не до кружений ему было. А ей хотелось! Так хотелось, чтобы оторвали от земли, по которой тяжко ступать чугунными ногами, подержали на руках, побаюкали, как маленькую…

Родители ссорились. Прасковья глаза закрыла, но уши-то не заткнешь.

– Я терпел, – зло говорил Еремей Николаевич, – изо всей своей мочи терпел. Но ты меня, Турка, до нижнего донышка вычерпала. Уйду!

«Сейчас она скажет, закричит про то, кто ее терпенье считал, – подумала Прасковья, – про то, что она всех их, дармоедов, содержит, а без нее они бы христорадничали и давно бы загнулись на бескормице…»

Прасковья знала, что свекор не уходит на отхожий промысел, потому что его мастерства нонешней власти не требуется. Плотники в Омске тяп-ляп строят, а Еремею Николаевичу подавай задания по фигурной резьбе. Он предпочитает дома своими досточками тешиться, хотя в страду, конечно, в поле выходит. И вот теперь ее, Прасковьи, недосмотр и промашка почему-то вызвали у свекра решимость покинуть семью.

Анфиса Ивановна повела себя совсем не так, как ожидала Прасковья.

– Охохошеньки! – раздался стон Анфисы Ивановны.

Прасковья осторожно приоткрыла глаз: свекровь руку свекра захватила, в плечо ему головой уткнулась и бормотала:

– Господи, прости! Еремей, ты ж меня как никто знаешь! Я ж в работе лютая, себя не счажу, а других и подавно. Кто меня охолонит, если не ты? Я ж твоя крокодилица! Извела меня мышь предчувствия!

Прасковье стоило труда не издать возглас удивления: Анфиса Ивановна в унижении! Прасковья язык себе прикусила до боли, глаза зажмурила, точно ребенок перед страшным.

– Ладно, – сказал Еремей Николаевич, – отцепись, впилась точно клещ…

Прасковья потом спрашивала мужа, кто такая крокодилица. Степан отвечал, что это животное болотное в странах на других континентах, вроде змея. Прасковья допытывалась: а если муж называет жену крокодилицей, то это как? Степа говорил, что никак, – и этот муж, и его жена дурные на голову. А «мышь предчувствия»? Степа сказал, что ей лезут в голову всякие глупости.

Принесенные сколы льда Анфиса завернула в тряпку и приложила к ожогу на ноге невестки. Та, раздетая донага, пыталась говорить, что ей уже хорошо, полегчало… Свекровь велела заткнуться.

Анфиса увидела и непомерно большой живот в трещинах лопнувшей кожи, и ввалившиеся скулы на рябом лице, и вздувшиеся вены на груди, и самое плохое – сильно отекшие ноги.

– Что ж ты молчала, дура? Есть мне досуг тебе под юбку заглядывать?

– Простите! Я только сегодня не сдюжила… Я могу…

– Чего «могу»? – передразнила свекровь.

В этот момент она вешала на открытое окно мокрую, редкого плетения холстину – чтобы воздух шел подсыроватый, а гнус-комарье не влетало.

– Твое «могу» сейчас для ребенка главное, – говорила Анфиса Ивановна. – Вроде ты и не худа умом, Параська… Не мог мой Степушка на дуре жениться… А все-таки акцентов расставлять не умеешь.

– Чего расставлять?

– Того, что главное в данное время. Твое главное – дитя выносить.

– Но вы же… сегодня же хлеб…

– Ты еще упрекай меня, неблагодарная голытьба!

– Простите!

Анфиса подошла к кровати, на которой лежала невестка, присела на край.

– Извините… – начала Прасковья.

– Умолкни!

Несколько коротких минут Анфиса сидела, опустив голову, выравнивая дыхание, чуть потряхивая кистями. Потом положила ладони на живот Прасковье. Та вздрогнула от неожиданности и затихла, подчиняясь воле рук свекрови, от которых шло обволакивающее тепло. Анфиса сместила растопыренные пальцы по кругу в одну сторону, потом в другую, нахмурилась, убрала руки. Склонилась, ухо приложила к животу Параси, с одной стороны послушала, с другой… Сомнений нет.

– Двойня у тебя, – проговорила с нескрываемой досадой Анфиса Ивановна. – Близнецы. Такая судьба нам на роду написана. Помрут, у всех помирали. А дальше будут нормальные дети.

– Как? Что? – запричитала Прасковья.

Голая, пузатая, с уродливыми отекшими ногами, с грудями, прежде, очевидно, крохотными, а теперь, как и живот, с потрескавшимися розовыми овражками лопнувшей кожи и с голубоватыми извилинами вен, Прасковья трепыхалась на кровати, как испуганный паук, вырванный из сотканной им паутины.

– Воля Божья, – вздохнула Анфиса. – Матку, орган женский, сохранишь, будет тебе дальнейшая жизнь со Степаном и в нашем роду. А без матки ты снег прошлогодний.

Она убрала ледяной компресс и смазала ногу Прасковье кедровым маслом. Выходя из комнаты, оглянулась:

– Прикройся! Не ровен час, зайдет кто-нибудь, а ты во всей красе.

Страшный приговор свекрови оглушил Прасковью, она даже плакать и молиться не могла. Лежала пластом, в потолок смотрела. Марфа поесть принесла, Прасковья головой помотала и повернулась на бок, в стенку уставилась. Нюраня сбегала к ее матери и рассказала, что Парася упала, ногу обварила, теперь находится, как тятя сказал, «на постельном режиме». Туся, испугавшись, поспешила к дочери, но Парасенька то ли притворилась, что спит, то ли в самом деле дремала.

Наталью Егоровну пригласили чай пить. Самовар у Медведевых был знатный – двухведерный. Когда вся семья и работники за чаепитием засиживались, случалось, по нескольку раз самовар ставили. Нюраня больше трех чашек чая выпить не могла, а дядя Аким и дядя Федот по десять чашек принимали. Нюраня очень любила эти вечера за самоваром, потому что тятя, обычно несловоохотливый, если не уходил быстро, если было у него настроение, рассказывал что-нибудь интересное про свои путешествия по Расее, да и про Сибирь неожиданное. В тот вечер говорили о яблоках.

Прасковья слышала, как пришел Степан, и торопливое «бу-бу-бу» – ему поведали о случившемся, и его невнятные и тревожные «бы-бы-бы» – вопросы, и снова «бу-бу-бу» – успокаивали.

Степан приоткрыл дверь, заглянул в их горенку. Прасковье страстно хотелось, чтобы он вошел, обнял ее.

Но тут раздался голос свекрови:

– Не тревожь, пусть отдыхает. Иди есть, все погрето. Тут тебе не трактир, чтобы по десять раз накрывать.

Степан закрыл дверь.

Еремей Николаевич, прослуживший в госпитале несколько лет, имел авторитет в медицинских вопросах.

– Бабам на сносях требуется особое специальное питание, – сказал он.

Петр загыгыкал, Федот и Аким потупились, они никак не могли привыкнуть к тому, что хозяин не стеснялся говорить о вещах, для мужского авторитета неприемлемых.

– Како тако особо специальное? – заинтересовалась Наталья Егоровна.

– К примеру, яблоки.

– Бабы в Сибири прекрасно без яблок рожали, – не согласилась Анфиса Ивановна. – И в старое время цены на яблоки кусались. Пуд мяса стоил два-три рубля, а за одно яблоко на базаре просили двадцать пять копеек.

– Говядина дешевле яблок, – быстро подсчитал Петр.

– Так они ж все привозные, баловство одно, – стояла на своем Анфиса. – За морем телушка полушка, да рубль перевоз.

– Не растут в Сибири яблоки, – поддержал мать Степан.

– Ошибаетесь, – улыбнулся Еремей Николаевич, – на сибирской земле все растет, к чему руки талантливые приложить. В девятьсот пятом году познакомился я с Комиссаровым Павлом Саввичем, дом мы ему ставили и анбары. Сам Павел Саввич из-под Казани, из волжских крестьян-садоводов, но занесла его судьба в сибирские земли. Начал он с того, что взял у Сибирского казачьего войска двадцать десятин земли у станицы Усть-Заостровской и заложил сад. Первая зима выдалась мягкой, без сильных морозов, и саженцы, заботливо укутанные, перенесли ее хорошо. Да только другая беда случилась – зайцы объели кору с молодых побегов. Комиссаров перенес сад в другое место, южнее, ближе к Иртышу, оттуда и воду было легче носить, и лес с зайцами подале находился. Тяжелый это труд садоводческий. Павел Саввич, жена его Федосья Александровна, сын Федор и невестка Ирина по семь сотен ведер воды за лето по саду разносили. А на зиму укутывали саженцы березовыми ветками, каждое деревце в шалашике. Весной во время цветения красота необыкновенная, но если мороз по цветкам ударит, завязей не получится и урожая не будет. По саду костры жгут, чтобы дым деревья защищал. А еще для новых сортов прививки делают. Чудное дело – с одного растения веточку срезают, на другом надрез делают и эту веточку в надрез вставляют, прибинтовывают, она приживается. Можно даже на яблоне груши вырастить.

– Вот уж сказки, – хмыкнула Анфиса.

– Чистая правда, садоводческая наука. У Комиссарова в саду двадцать сортов яблок было, больше десятка сортов вишни, слива, барбарис, смородина красная и черная…

– Это что, папа? – перебила Нюраня.

– Ягода вроде нашей клюквы, только не на земле растет, а на кусте, приятно ароматная.

– Погиб сад у Комиссарова? – спросил Степан.

– На четвертый год урожай дал. Плоды сибирской яблоньки были меньше размером, чем материнские из Расеи, но сочные и отличного качества. Главное же – яблони и прочие фруктовые деревья отлично морозы наши переносили. В девятьсот седьмом году, как я слышал, Комиссаров через губернатора Степного края преподнес императору Николаю Второму ящик с сибирскими яблоками и фотографии сада. Царь приказал наградить Павла Саввича денежно, а от себя лично передал ему золотые часы с цепочкой и государственным гербом.

– Папа! – воскликнула Нюраня. – Я помню, как ты привез яблоко и грушу, а мама… – Она заткнулась, поймав грозный взгляд Анфисы.

Разговор подхватила Наталья Егоровна:

– Переселенцы говорят, у них в Расее яблок, что у нас шишек, и еще разные другие фрукты, а еще кавуны…

– Арбузы, – кивнул Еремей Николаевич.

– Такие, – развела широко ладони в стороны Наталья Егоровна, но потом все-таки свела, – с человечью голову шары, сверху коркой зеленой покрытые, а внутри мякоть красная – чистый мед.

– Папа, ты кавуны пробовал? – спросила Нюраня.

– Пробовал, очень вкусные.

– А в Сибири можно кавуны вырастить?

– Все можно, дочка, когда есть мечта и старание.

– Давай у нас в огороде посадим?

– Кавунов нам только недоставало, – осуждающе сказала Анфиса и презрительно добавила: – Если у них так сладко было, что ж они к нам всё пёрлись и пёрлись? Знать, не во фруктах счастье.

– Степа, – не унималась Нюраня, – ты поедешь за яблоками для Параси?

– Почему я? – растерялся Степан. – Петька тоже…

– Что я тоже? Гы-гы…

– Участвовал, способствовал… – не мог найти подходящего слова Степан.

К общему смеху не присоединился только Еремей Николаевич. Он вдруг нахмурился и резко поднялся: