banner banner banner
Шаги Даллеса. Как ломали Россию: роман-мозаика в двух книгах. Книга вторая. В кривом глазу все криво
Шаги Даллеса. Как ломали Россию: роман-мозаика в двух книгах. Книга вторая. В кривом глазу все криво
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Шаги Даллеса. Как ломали Россию: роман-мозаика в двух книгах. Книга вторая. В кривом глазу все криво

скачать книгу бесплатно

3

Как ни старался Максим разговорить Катю, она замкнулась в себе, отмалчивалась с тяжелым гнетущим чувством, от которого в глазах ее живые голубинки потускнели, сделались серыми, как пасмурный день. Максим терзался различными догадками. Ему некому поделиться своей печалью. Зато радость любви он не скрывал от Арбутавичуса, своего товарища по расчету, с которым сошелся наиболее близко. Полноватый и белобрысый, широколицый и полнощекий, как хомячок, Витас, всегда улыбчивый, подсаживался к Максиму на кровать в часы личного времени и, тряся друга за плечи, говорил:

– Макс, от тебя духами пахнет, как от девушки, что, Катя приходила навестить?

– Да, на проходной перекинулись несколькими словами. Пирожки принесла, угощайся. Я хотел сигануть через забор, но она не разрешила.

– Ой, я бы не удержался. Ты действительно влюбился?

– Этот божеский дар не обошел меня! Я собираюсь на ней жениться!

– Что ты говоришь, а как же зарок, который ты давал на гражданке своему другу Кольке?

– Если бы ты знал, как горячи мои чувства к Катюше, то понял бы, что все зароки сгорели в огне любви! От них остался только пепел!

– Браво, ты говоришь как поэт! Небось, вдохновился и стихи написал? – Витас расплывался в широкой улыбке, как масло по горячей сковороде.

– Написал.

– Прочти.

– Неудобно, я ж не Лермонтов.

– Влюбленные все лермонтовы, то-то я смотрю, ты сборник его стихов все читаешь.

– Да, мой любимый поэт. Кстати, его я открыл для себя здесь.

– Ну, давай читай, я так тебе завидую. Любить – это такое приятное чувство!

– Хорошо, слушай, только чур не смеяться. – Максим зажмурился и стал тихо декламировать:

Как засну, так и грезится мне,
В белом платье, по-модному сшитом,
Ты стоишь, улыбаясь весне,
И душа твоя настежь открыта.
Для меня, для меня!

Максим, жестикулируя в такт слогу, открыл восхищенные глаза и с жаром продолжил:

Для меня!
Светишь ты путеводной звездой,
Я как в сказке волшебной бреду
По любовной тропинке неведомой.
Я дойду до тебя и тотчас поведу
Под венец, под венец, под венец!

Как только Максим закончил читать, вокруг раздались хлопки в ладоши. Это собрались вокруг его батарейцы и выразили свое отношение к стихам.

– Браво, Макс! – Витас протянул руку другу. – Теперь я верю, ты действительно влюблен, коль такие стихи накропал.

– А еще что-нибудь написал? – спросил с жаром Вовка Бугаев, лукаво улыбаясь в свои пшеничные усы. Он выглядел коренастым крепышом и несколько старше своих батарейцев. – Люблю стихи про любовь.

– Я романс пишу, только что-то концовка не получается.

– Давай напой, я на гитаре подберу, – предложил Вовка, – глядишь, и концовку найдем. Потом своей Катюше споешь.

– Давай! – согласился Максим и тихо, но проникновенно запел:

Я приглашаю вас на вальс,
А сердце замирает.

Вовка в лад зазвенел струнами, подбадривая певца кивками головы, прося петь поэнергичнее, громче. Макс последовал указаниям новоиспеченного композитора.

Душа моя, осенний лист,
Куда-то улетает.

– Последние две строчки повторяем, – сказал Вовка, и когда Макс спел, возвышая и растягивая слова, скомандовал: – И продолжаем:

Быть может, прямо в сердце к вам,
Но вы не знаете об этом.
И я страдаю день и ночь.
Безмолвно жду ответа.

– Снова повторяем! – приказал Вовка. – И побольше чувств!

Максим постарался, получилось недурно.

– Далее, – наигрывая мелодию, попросил Вовка.

Когда огонь прекрасных глаз
Зеленым вспыхнет светофором…

Максим оборвал песню, сказал смущенно:

– Тут у меня заело, и никак не выходит концовка.

Вовка побренькал еще некоторое время на гитаре, аудитория молчала в ожидании продолжения, но Максим ничего не выдал, и гитарист прихлопнул звенящие струны.

– Да, маленький тупичок, но дело поправимое, думай Макс, думай, и получится хороший романс.

– Не получается, кручу слова по-всякому, не получается. Тяму не хватает. Хотя стоп, кажется, что-то нашел! – Максим стал быстро записывать слова прямо на полях томика стихов Лермонтова, который держал в руках.

– Эх, жизнь без любви – что пельмени без мяса! – воскликнул Вовка и заиграл на гитаре цыганский романс.

4

Антон Крутиков регулярно получал независимую газету «Свободное слово», редактируемую Михаилом Ливановым. На ее страницах можно было найти различные мнения о ходе перестройки, о ее движущей силе и целях. Сегодня как раз был очередной выпуск газеты, и Антон с нетерпением ждал почтальона, и когда увидел знакомую фигуру, вышел из калитки, чтобы поприветствовать неутомимую труженицу и из ее рук взять свежий экземпляр.

Стоял апрельский не очень теплый день с бегущими облаками, характерный для конца месяца, и Антон, получив газету, накинув на плечи теплую овечью безрукавку, пошел в беседку читать. «Свободное слово» не походила на обычные газеты, а версталась на полформата и насчитывала восемь, иногда двенадцать страниц и выходила один раз в неделю. Основную часть нового экземпляра занимали три новеллы Ливанова, и Антон Кириллович с интересом впился в них глазами.

Глава отдельная

Бумеранг

Гитлер капут

Новелла первая

Иван Биткин почти год воевал в пехотной гвардейской части. Он имел невысокий рост, худосочную заморенную фигуру и детские печальные синие глаза, на узкой груди у него сверкала серебристая медаль «За отвагу». Но политрук почему-то никогда не ставил в пример отвагу Ивана в бою, а предпочитал не замечать этого скромного бойца. Иван и сам старался быть в тени, незаметным, тихим одуванчиком. Казалось, дыхни на него, и полетит белым парашютиком, засветится своим тощим беззащитным телом. На самом деле Биткин был жилист, вынослив и зол в бою. Бывало, пойдут в атаку с криками: «За Родину, за Сталина! Ура!», Биткин одним из первых делает рывок на врага и тоже базлает клич что есть мочи, только почему-то по-своему: «За Родину! Ура! Гитлер капут!»

Впрочем, этого изменения никто и не замечал, до того ли солдату, бегущему навстречу смерти под разрывами снарядов и мин, под хлестким треском пулеметов и автоматов. От жути коллективного порыва, когда тебя подхватывает волна мощного движения, каждый от страха, ярости или ужаса, не сознавая самого себя, бежит, согнувшись в три погибели, дело ли кому, кто и как дерет глотку, а вот политрук заметил и во время затишья пригласил Ивана на беседу.

Стояла весна сорок третьего, солдаты радовались теплым дням, жизни, письмам из дому, хотя и в них, в скупых строках видна была тяжкая доля матерей, младших сестер и братьев, которые подрастали для фронта. Но кому ж было легко в эту лихую годину!

Передовая фронта, изрытая траншеями, пулеметными гнездами, с блиндажами и землянками гигантской змеей извивалась перед высотой. Она дважды бралась приступами, устилающими склоны трупами, но немцы с остервенением ее отбивали, позиция так и оставалась неизменной. На передовой поговаривали о всеобщем наступлении, готовились к нему, в войсках чувствовались подъем, нетерпение сокрушительного натиска фронта, и тогда действительно Гитлеру придет капут.

Невысокий Иван двинулся по траншее, вырытой во весь профиль, ему достаточно лишь слегка наклонить голову, чтобы спрятать от вражеского снайпера свое тело, прыгающее от ходьбы в узком проходе.

«Чего это меня политрук зовет? – терзался мыслью Иван. – Вроде дерусь не хуже других, а вот понадобился».

Ладный и ухоженный политрук Сноскин был бдителен, даже слишком. В полк он попал зимой из войск наркомата внутренних дел не только для пополнения в живой силе, но и для укрепления боевого духа и дисциплины. Наркоматовцы закалены в борьбе со всяким внутренним врагом, натасканы в стрельбе, решительны, а в беседе, с постоянными ссылками на имя вождя, речисты.

«Правильно, этих жандармов давно надо на передовую, – думал про себя каждый солдат, – засиделись тыловыми крысами, надо и фронтовикам подсобить». Не знал из них никто, что таят, как мартовские снега, людские резервы огромной страны, почти все мужское население забрито для фронта, а войска НКВД насчитывали миллионы исправных мужиков, вот и кинули обученную силу в бой. Только не любили фронтовики энкавэдэшников, как-то молчаливо не любили, не сговариваясь, каждый про себя, зная, что не погладят по головке за такие думы и мысли. Только близкому надежному окопнику можно доверить свое мнение. Но война безжалостно вычищала и старых товарищей, и новых, так что положиться особо не на кого, лучше уж держать язык за зубами. Иван держал, от природы был молчалив, а то лихо, что постигло его семью, еще больше заткнуло ему глотку, не разговоришься.

Политрук имел звание старшего лейтенанта, выглядел молодцевато, сытая и симпатичная физиономия располагала к себе и в то же время настораживала. Холодный блеск черных глаз был неприятен, а взгляд – прощупывающим: не спрятана ли где вражеская капитулянтская листовка? Квартировал он в батальонном блиндаже, Ивану добираться метров полтораста. Добрался быстро, остановился в нескольких шагах, скрутил цигарку дрожащими пальцами, словно кур воровал, закурил, успокаиваясь, с думами о недобром вызове, вспомнил дом в тайге, срубленный его отцом и братьями, в котором дорос с сестрами. Стоят там с десяток таких же домишек раскулаченных семейств и завезенных по Енисею к черту на кулички, как оказалось, в золотоносные места. С прицелом завезены, стране не только хлеб нужен, золото тоже.

Мальчонкой Иван тогда был, но помнит, как вышвыривали семью из пятистенного дома, не давали с собой брать нажитое добро, а только необходимое, инструмент и тот по счету, мол, самим колхозникам пригодится. Два топора, пила, ножовка, молотки со стамесками, рубанок, лопаты, вилы да косы были взяты. Куда все на одну телегу? Разве нормально угнездишься, когда всю семью уторкали на нее, спрессовали, не повернуться. А семья не малая, мужиков с Иваном шестеро да три сестры с мамой. И жили не в роскоши, в трудах да в поту, харчевались, слов нет, сытно, одевались справно. Да как иначе, коль сотня десятин пашни на семью, покосов вволю, табунок коров с быками, лошади и овцы. Про кур и разговору нет. Птицы было несчитано. В лето били ее. Яйцом, молоком да курятиной питались, лапшу варили самодельную, из теста раскатанную кругами, на печи сушеную, с поджаринкой, какие любили ребятишки отщипывать да в рот, потом стручком скатанную и ножом порушенную! И свиное сало в ладонь толщиной с мясной прожилкой, и хлеба вдоволь. А то, как же иначе, батька недаром перебрался в Сибирь во время столыпинского переселения. Сколько добрых слов в его адрес отпущено – собрать, книга бы вышла. Земли взяли сколько хотели. Обустроились на ссудные деньги и первый урожай взяли. Ну, коль так дело у вас пошло, хлебушком да скотским продуктом мощь российскую крепить будете, то государь-император, слух прошел, загасит все ваши долги перед казной. Как не зажить, если стать крепкая Богом дадена, да руки хваткие, а земля реформами столыпинскими нарезана да червонцами укреплена. Потом в революцию и Гражданскую войну сильно перепугался народ от всяких притеснений и выгребаловок, именуемых продразверсткой. До голодных дней докатились. Но одумалась и тогда власть – волю дала: сколько поднимешь пашни в пустынных этих краях, столько и поднимай, а покосы вовсе немеряны. Скотинушку держи, сколько осилишь. Трудись только, не ленись, железни ладони, оратай, не досыпай, на том свете времечка будет вдосталь!

Братья Ивана тоже на фронтах. Только батька в сырой земле. Пораскидало Биткиных, как самородков малых. Пойди сыщи их. Было времечко, гуртом так и ходили в старателях. Иван подрос и тоже со старшими на прииск. Но никто не поднял самородка, только в лотке золотинки скупо проблескивали. Не их это дело, не Биткиных, не крестьянское, не землепашеское. Вот там-то брали они самородное зерно большими пудами, и масло в туесках в город отправляли, и мясо тушами, и шерсть овечью на пряжу тюками. Валенки катать отец всех старших научил, только Ивана не успел. Хозяин тайги отца задрал, все нутро вывернул, сильно кричал батька, пока не отошел в царство небесное.

Случилось это не от сытого пуза, а как раз наоборот, от нужды после пяти лет высылки. Сразу трое в семье Биткиных простудились, слегли, опаснее всех маманя загибла на лесосплаве. Захворала чахоткой, от нее первая помога – медвежатина, сало медвежье. Вот и выглядели Биткины берлогу, пошли зверя травить да брать. Не охотники они, ой не охотники, хотя за те первые годы, пока в тайге, да к старательскому труду наторели, брали и сохатого, и марала, и боровую дичь. Но на медведя решиться идти впервой-то! Порасспросил отец знающих, как медведя травят, и тронулись впятером на зверя еще до коренной зимы, но уже по обильно заснеженной тайге. Два ружья к той поре тайно справили, зарядили пулями. Отец крест наложил на всех, и пошли в знакомый распадок, где бурелом малопроходимый, отыскали берлогу, курящуюся паром у дубодерины. Бело кругом, безмолвно, сказочно, только морозец потрескивает, да солнечные блики слепят, глазам больно. Страшно впервой брать зверя, рубашка от пота к спине липнет, а надо. Утоптали снег возле берлоги как могли, с опаской, встали стрелки Семен да Никола по местам с ружьями наизготовку, а отец с двумя сынами, со старшим Митрием и подростком Иваном давай травить зверя. Несколько жердин в отдушину, что успела нарасти махонькой трубочкой от дыхания медвежьего, всадили и – врассыпную, давая простор стрелкам, а он ни гу-гу. Подождали, посудачили. С опаской еще жердину туда же, молчок! Давай костер разводить, сухостойный тонкомер жечь и с пламенем и дымом к медведю, в отдушину. Засунули и ждут хозяина, по рассказам, он свечкой в отдушину рванет, куда стрелки свои ружья на рогатинах выставили. Он же, дьявол, возьми да в стороне совсем неожиданной, гору снега подняв на себе, в снежной пыли ринулся туда, где батяня стоял, как хватил его лапой наотмашь, так и вывернул с шубой наружу кишки отцовы и на Митрия бросился. Тут его пули настигли, все четыре, с двух двустволок. Рявкнул зверь и осел: одна только пуля в сердце угодила, остальные в сале застряли, и несдобровать бы всем охотникам, кабы не та последняя пуля. Видать, Бог миловал.

Сыновья в страхе к отцу, а он навзничь опрокинутый, в кровушке своей тонет. Лицо белей снега, и пар от кишок поднимается, подрагивают они, живые, а батька их рукой силится в кучу собрать со стоном тяжким. У Ивана голова кругом при виде жуткой картины, и в снег рухнул. Еще не легче! Одни к парню, другие к отцу. Завернули раненого в доху, на волокушу и в поселок, к фельдшеру. Далеко пешком-то по убродному снегу. Не спасли батьку. До сих пор в глазах батька у Ивана с вывалившимися кишками мерещится, как в бреду мечется он, как кровянилось все его нутро, как тяжко стонал, жизни просил у Бога, боясь оставлять семью. Потому-то Иван теперь, на фронте, особливо боялся раны в живот, осколочной, рваной, кровавой, болезненной и страшной. Он все норовил в атаках живот защитить саперной лопаткой, прикладом автомата и другими способами, но об этом после.

Как там маманя одна с девками пособляется? Выходили маманю медвежатиной, дорогой ценой уплатили – жизнью отца. Тут разрешила власть вертаться ссыльным семьям в свои края. Опять бы за земледелие взялся батька. Как убивалась по нем маманя, как причитала на похоронах, как просила Бога вернуть его семье взамен на нее самое! Напрасно слезы горькие лила. Давно уж что-то писем из дому нет, видать, тяжко приходится, а о тяжком писать не велено. Всякий раз сообщают, что живы, здоровы, того и Ивану желают. Иван рад, что все живы, а вот здоровы ли, сыты ли на том прииске – тут бабка надвое сказала.

Докурил цигарку Иван, посыльный напомнил, что ждет его в блиндаже политрук, нечего тут раскуриваться.

Нырнул Иван в блиндаж, представился. Офицеров полно в блиндаже, вечер, отдыхают. Политрук встал навстречу солдату, бодро прошел к выходу и присел возле печки-буржуйки, и Ивану на чурку указал. Иван сел, напрягся слухом и нервами. Ударь по ним – зазвенят балалайкой!

– Я вот о чем хотел с тобой поговорить, ефрейтор Биткин. В последнюю атаку на высотку вместе ходили, я рядом с тобой оказался и слышал твой боевой клич. Свирепый у тебя голос, злости на врага много, но почему ты кричишь не как все, а с пропуском имени нашего вождя товарища Сталина?

Биткин виновато молчал, не зная что ответить, ошарашенный таким нелепым вопросом.

– Что молчишь, ефрейтор?

– Как-то так получилось, товарищ политрук, для устрашения фашиста.

– Не лукавь, Биткин, я командира взвода спрашивал: ты всегда так кричишь. Он не придал значения, а я придал, что-то тут кроется, Биткин?

Кто же сумеет Ваньке в душу заглянуть? Сам он не смел ее раскрыть, боялся своих окопных друзей-товарищей. Этот, видать, решил узнать о житье-бытье Ивана, только лучше б не ковырялся, в покое оставил. Пользы от его вездесуйства как с дрючка голого.

– Что тут может крыться, товарищ политрук, я фашиста дюже ненавижу и готов затоптать.

– Это похвально, ефрейтор, только неслучайно ты имя товарища Сталина замалчиваешь. Какова причина?

– Нет причины.

– Я думаю, есть, и я дознаюсь, я из чекистов, небось, слыхал?

Иван отмолчался, не до красноречия. Политрук как банный лист прилип к телу, не смахнешь. Причина понятная, не поворачивается язык у Ивана это имя орать, когда, по словам батьки, все беды упали на их семью от коллективизации. Отец грамотный был, политграмоте обучался, ленинские слова приводил, как наставлял вождь своих соратников жить без насилия над крестьянином, только с его согласия колхозный строй зачинать. А что вышло: дали пожить, поработать свободно десяток лет. Как развернулось плечо, как размахнулась рука! Что бы дальше так-то. Ученые люди сказывают, Сибирь издавна давала сливочного масла в денежном выражении больше, чем золото приисков до поры революционной. И до коллективизации давала, только умалчивают. Не выгодна, видать, правда. Ладно, не моего ума дело, просто не бахвалилась советская власть, помалкивала. Потому и помалкивала, что большевики собирались хребет крестьянину ломать. И сломали. К примеру, Биткиных, хлеборобов не в одном поколении, в старатели турнули, да не просто турнули, а сперва обобрали, ограбили и голяком выкинули в глухое таежное урочище с золотоносными песками и речушкой. Те десятины еще дедами корчеваны, распаханы, батькой да братьями расширены, ухожены, не раз унавожены скотским навозом, сказывают, ныне в бурьяне стоят. Слеза наворачивается. И слышится Ивану батькин тихий предсмертный говор: «Уйду скоро, Ваня, там у Господа спрошу, выгодно ли было большевикам таких-то мужиков, как наша семья, с земли сгонять? Ответит ли мне Господь, не знаю, только сам кумекаю – невыгодно! Оборвалась хлебная струя без таких мужиков, шибко жидкой стала. А вождь ли все это один затеял? Коллективно решали. Недаром, говорят, пропечатана речь его в газетах была. Мол, головокружение от успехов у комиссаров-коллективизаторов началось. Так он эту голову на место вроде бы поставил. Да поздно. Уж десятки тыщ семей согнаны с родных мест, назад их вертать – власти не с руки. Впору локоть кусать. Эх, разве такую кончину свою я видел…»

Слышны были разговоры, Иван помнит, про перегибы. Такие, что хребты трещали как от чингисхановских молодчиков, ломающих провинившемуся воину позвоночник. Да что толку с тех разговоров, Биткины-то уже без добра остались, на прииски выкинуты. Обидно. Потому не кричит он «за Сталина», а за Родину, которая у него одна, и жить ему только с ней, бить врага, посягнувшего на ее просторы.

Отпустил политрук Ивана восвояси, а сам запрос о нем в особый отдел дивизии направил. Просил выяснить, что за личность ефрейтор Биткин, не вражина ли на передовой окопалась. Особый отдел скор на руку, хлеб народный не зря ест, водку фронтовую не зря пьет. Вот тебе, политрук Сноскин, исчерпывающие данные на подозрительного Биткина: сынок раскулаченного мужика, высланного на таежный прииск. Делай политические выводы, бдительный политрук Сноскин, и донеси по инстанции о принятых мерах.

Сноскин читал эту секретную бумагу накануне наступления на отбитой у противника высотке и посчитал, что не до разбирательств сейчас с Биткиным, а вот останется в живых после атак, тут с ним и поговорит.

Высотка, за которую дралась рота Биткина, все же накануне была навсегда отбита у противника, и наступление на этом крохотном участке фронта началось без артподготовки – артиллеристы не успели засечь огневые точки врага. Рота покинула бывшую вражескую траншею на рассвете, шли низиной с перелесками. Сноскин, помня о своем долге, находился вблизи ефрейтора, который за последний бой представлен к ордену Славы третьей степени. Шли в полный рост, где перебежками, где скорым шагом, пока не напоролись на кинжальный пулеметный огонь противника. Залегли, арткорректировщики засекли вражеские огневые точки, и вскоре захлопали сзади орудия полковой батареи, засвистели снаряды и мины, ухнули взрывами на позициях противника, где все смешалось с землей и огнем. Еще рвались снаряды, как по залегшей цепи понеслась команда командира роты: «В атаку!»

Ефрейтор Биткин вскочил одновременно с политруком, за ними и вся рота, пошли молча, остервенело, зло. Но вновь застучали вражеские пулеметы, словно восставшие из пепла. Залегла было пехота снова, но раздался клич политрука: «За Родину, за Сталина! Ура!»

Его поддержала рота, покатилась перебежками, огрызаясь всем стрелковым оружием. Ефрейтор Биткин бежал чуть впереди политрука, и тот видел, как Иван словно наткнулся на что-то, сначала в порыве бега замер всем телом, подавшись вперед, а затем рухнул оземь, а за ним и политрук в двух шагах, пораженный в ногу. А рота ушла вперед, гремя оружием и лужеными глотками. Тут и смершевский, правда, реденький, заградотряд подоспел, высматривая трусов, а с ними и санитары зарыскали в поисках раненых.

Биткин был жив, лежал на боку, ухватившись за живот, видел впереди себя распластанного политрука с простреленной правой ногой. Под рукой у Биткина было сухо, но было такое ощущение, словно ему колом заехали под дых с огромной силой, дыхание перехватило, отчего он и упал на спасительную сыру землю.

– Товарищ политрук, вы ранены в ногу? – спросил Биткин.

– Да, а ты в живот?

– Да, товарищ политрук, но раны вроде нет, так, царапина. Книжка спасла, вот, – Биткин извлек из-под гимнастерки завернутую в портянку и пробитую в двух местах книжку.

– Что здесь происходит, ефрейтор? – раздался грозный голос капитана Смерша. – Вы не ранены, вы симулянт! Я имею право вас пристрелить, если вы сейчас же не броситесь вперед за ротой!

– Я получил две пули в живот, – вскочил оправившийся от удара бледный как полотно Биткин, – вот книга спасла.

Биткин косил глазами на политрука, возле которого склонилась санитарка Евдокия и стаскивала с ноги сапог, чтобы осмотреть и перевязать рану.

– Да вы еще и трус, ефрейтор, – услышал Биткин болезненный голос политрука, – мы отдадим вас под суд военного трибунала. Это сынок раскулаченного, – пояснил капитану политрук.

– Интересно, – сказал капитан, – идет бой, наступление, а я тут с этим ефрейтором вожусь. Ага, книжка эта священная – «Краткий курс» товарища Сталина. Ею прикрылся. Пули действительно тут, одна даже слегка царапнула солдата, – капитан выковырял их из толстой корочки, вскинул на ладони. – Так вы говорите, политрук, что он трус, и я могу его прикончить на месте. Ишь что удумал, трудом товарища Сталина прикрылся.

– Я очухался от удара и готов догонять роту, – сказал Биткин решительно, – я не виноват, что книга меня спасла от смерти. Разрешите идти, товарищ капитан?

Биткин, уверенный, что ему разрешат идти в бой, догонять своих товарищей и, возможно, найти там смерть от рвущихся снарядов в гуще наступающей цепи, двинулся вперед.

– Стоять! – рявкнул капитан. – Нет уж, чтобы ты перебежал к врагу, как разоблаченный трус и сынок кулака! Изволь отправиться под арест. Рядовой Шмелев, арестовать труса, отвести его в тыл и посадить под арест.

– Не имеете права, я не трус и не симулянт, вот кровь на животе, – набравшись смелости, крикнул Биткин. – И пули были в книжке…