скачать книгу бесплатно
– Где Поля?
Работа выпала из рук башмачника; он вскочил и дико смотрел на Надежду Сергеевну.
– Разве она не у вас? – спросил он.
– Ее не было вчера у меня; по просьбе мужа я писала к ней, чтоб она приехала. Ждала, ждала: нет ее!
И она заплакала.
Башмачник схватил себя за голову:
– Где же она? Боже мой, что с ней? не он ли… злодей…
Башмачник поднял голову; лицо его налилось кровью, посинелые губы дрожали. Он кинулся к Надежде Сергеевне и, схватив ее руки, раздирающим голосом кричал:
– Где же, где же она? – говорите скорей!
Сложив руки на груди, он смотрел на нее умоляющим взором и слабым голосом повторял:
– Где же она?
– Я боюсь… – начала Надежда Сергеевна; но слезы помешали ей продолжать.
В каком-то исступлении башмачник бегал по комнате. Он рвал на себе волосы, бил себя в грудь, страшно стонал, будто ему вывертывали члены… Надежда Сергеевна забыла собственное горе и стала его успокаивать.
– Я сейчас пойду к нему, – кричал башмачник, – я заставлю его!
– Боже мой! если что случилось, о, она не переживет! – в испуге сказала Кирпичова.
– Замолчите, замолчите! – закричал башмачник, зажимая себе уши.
– Сходите попросите кого-нибудь, чтоб защитили сироту!
– А! – радостно закричал башмачник. – Я знаю, кто может ее защитить!
Он ударил себя в лоб и бросился в другую комнату. Там он быстро стал одеваться, все надевал навыворот, ничего не мог отыскать, держал шляпу в руках, а сам искал ее всюду.
– Бегите скорее! что с ней?.. Бедная, бедная Поля!
Башмачник выбежал из комнаты. Надежда Сергеевна хотела было итти за ним, но не могла его догнать. Она вернулась в его комнату и залилась слезами, повторяя отчаянным голосом:
– Бедная, бедная Поля!..
Глава VIII
Выстрел
Много городов, деревень, мостов, барских домов, бесконечных равнин и лесов проехал Каютин. Много раз спускался он в овраги и поднимался на гору, перекладывал свои пожитки, засыпал и просыпался, то вспрыснутый дождем, то окруженный облаком пыли.
С лишком пятьсот пестрых верстовых столбов мелькнуло перед его глазами. Сначала все занимало и развлекало его… Лес, бесконечно тянувшийся вдоль дороги, манил его в свою прохладную тень, и, уступая очарованию, он иногда останавливал ямщика и бежал туда… Сырым холодом обдавало его; в таинственном полумраке, в глухом, непрерывном ропоте деревьев чудилось ему что-то угрожающее; тысячи лесных криков разом оглушали его, – он вздрагивал, ему становилось и грустно и страшно. И бесконечная нива с волнующимися колосьями, и другая нива, черная, рыхлая, с рассеянными по ней поселянами, и барский дом, мелькнувший на пригорке, среди подстриженной зелени, заборов и служб, и баба с вальком, странно согнувшаяся в глубине оврага на лаве, и помещик, проскакавший на лихой тройке с колокольчиком и бубенчиками, и заседатель, едущий на обывательской паре… словом, все встречное живо интересовало молодого человека и пробуждало в нем бесконечные думы…
Он читывал рассказы, о Южной Франции, о Рейне, где, по выражению туристов, каждый клочок земли, каждая развалина нашептывают путнику «повесть седой старины». И не встречая древних развалин, Каютин вопрошал мелькавшие перед ним леса, нивы и прочее.
И леса, нивы, хоромы и деревеньки не оставались безответными на его вопросы.
Когда он входил в лес и останавливался, объятый таинственным трепетом, вдруг невдалеке раздавался резкий звук охотничьего рога, слышались дикие крики и лай собак. Крики становились все ближе и разнообразнее, хор собак все дружнее и музыкальнее; но Каютин быстро удалялся к своей повозке и приказывал ехать скорее, вероятно опечаленный воспоминанием, что отец его, дед, прадед и все предки были великие псовые охотники. Таким образом, в диких звуках, ответивших на его сокровенные думы, может быть слышался ему рог прапрадеда, положившего основание нищете своего потомка.
Когда случалось ему засматриваться своим вопрошающим взором на чернеющую ниву и мирного селянина, бредущего в своей сельской одежде за бороной, мужик, вдруг затягивал унылую песню; босой мальчик лет шести, которого ветер сбивал с ног, шел к нему с обедом. Мирный селянин садился на свою борону, ел хлеб с луком, пил квас из деревянного жбана, нагнувши его к своему лицу, и потом снова шел за своей бороной и затягивал свою песню. Каютину становилось тяжело – вероятно, от песни: наши народные песни так унылы.
Но нет надобности пересказывать, какие думы и легенды нашептывали Каютину чернеющие нивы, серые деревеньки, бесконечные леса и барские хоромы с огромным садом, домашним театром и затеями деревенской роскоши.
Неудивительно, что Каютина занимала дорога. Он не видал деревни и поля с десятилетнего возраста, если исключить дачи, куда иногда отправлялся он к знакомым напиться чаю и сыграть в преферанс.
Один сын у отца, Каютин рос свободно и весело на вольном деревенском воздухе. Но отец его промотался; на последние деньги отправил он сына в Петербург к старому сослуживцу, с просьбою определить мальчика в дворянский полк. С тех пор Каютин не видал своего отца и своей родины. Старик скоро умер. Его деревню, проданную с публичного торга, купил родственник покойного, приходившийся нашему герою дядей по матери. К нему-то теперь ехал Каютин.
Поступить в дворянский полк возможности не представлялось, за что Каютин, не чувствовавший призвания к военной службе, впоследствии горячо возблагодарил судьбу. Его отдали в гимназию. За него платил дядя. Каютин никогда не отличался особенным прилежанием, но, начав понимать свое положение, учился настолько хорошо, что выдержал экзамен в университет.
Около того времени дядя, человек причудливый, решительно отказался давать ему содержание.
Каютин стал жить уроками, причем имел удовольствие убедиться собственным опытом, как труден и подчас горек хлеб, добываемый продажею своего времени в том периоде жизни, который нужен человеку на, собственное образование.
Кончив курс, он попробовал служить; но служба требует труда упорного и непрерывного, – а Каютину хотелось жить. Он не всегда являлся аккуратно к своей должности и подвергался выговорам. Тут примешались дела, которые называют сердечными, – Каютин сошелся с Полинькой и горячо полюбил ее: аккуратно ходить на службу не оказалось уже никакой возможности. Каютин вышел в отставку и возвратился к урокам, проводя все остальное время у своей невесты.
Школа бедности, которую все безусловно называют очень хорошею, но куда никто не отдаст детей своих добровольно, в одном случае принесла Каютину действительную пользу: он вынес из нее глубокое убеждение; что бедному человеку жениться сущая гибель.
Полинька, выученная в той же школе практическому взгляду на жизнь, была того же мнения.
Вот почему, они не сделали той глупости, которую многие делают в их лета и за которую потом дорого платятся.
За всем тем оба они были совершенные дети; доверчивы, склонны к увлечению и неопытны. Будь Каютин поопытнее, встреться случайно с человеком, способным поколебать его безотчетную веру, он не отважился бы на свое трудное странствование.
Но судьба распорядилась иначе. Она не столкнула его с таким человеком в решительную минуту, – и вот Каютин несется навстречу неизвестному будущему.
Но мысль о покинутой невесте не оставляет его ни на минуту. Он беспрестанно оглядывается: не видит, разумеется, ничего, кроме пыльной дороги, прихотливо вьющейся по крутизнам и оврагам, и только чувствует с нестерпимой болью в сердце, что все растет и растет пространство между ним и его Полинькой… Где конец его долгому странствованию? и какой конец? что будет с ним и что с Полинькой? Так ли она тверда, как говорила, и ей ли, слабому, беззащитному и почти бесприютному ребенку, вынести все невзгоды, которые, может быть, ее ожидают? Не умрет ли она при первом несчастии, которого некому будет от нее отвратить, при первой болезни, в которой некому будет позаботиться о ней?.. Не оскорбят ли, не опутают ли ее злые и развратные люди, и не падет ли она, когда болезнь или другое несчастие доведет ее до нищеты? она молода и беззащитна…
Не пожертвовать ли долгим, спокойным, но далеким и, может быть, несбыточным счастием короткому, но верному счастью? не воротиться ли? Полинька, верно, будет рада…
И Каютин почти готов был воротиться… Но другие мысли толпой теснились в его голову… Сырая, холодная комната; плач больного ребенка; бледная, печальная женщина, некогда прекрасная, теперь изнуренная трудом и заботой… Она сама приносит связку щеп, чтоб нагреть сырой подвал… Она проводит бессонные ночи за работой. Она молчит, она весело ему улыбается… притворяется счастливой… но ее розовые щеки блекнут, в ее улыбке проглядывают слезы… И это его Полинька!.. – Она сама носит дрова, она поминутно выбегает в сени; но частая перемена воздуха только усиливает ее гибельный кашель, который она напрасно старается скрыть… грудь ее расстроена… Она должна умереть. И сам он? где прежняя веселость? Упорная борьба с нуждой сделала его угрюмым, ожесточила его… С досадой и злобой смотрит он на страдания близких сердцу, которым «не может помочь… Упреки, сожаления и проклятия вертятся у него на языке… Полинька умирает в чахотке…
– Ступай скорее: получишь на водку! – кричит Каютин ямщику взволнованным голосом.
Он помнит своих женатых приятелей, которые были здоровы и веселы – и стали унылы и бледны; были благородны и добры – и стали малодушны и раздражительны; говорили о снисхождении и прощении – и стали тиранами своих бедных жен, которые в свою очередь их тиранили… „А ведь у многих из них, – думал Каютин, – характера было не меньше моего, и любили они своих невест до безумия… нужда! нужда!“
Не воротился Каютин, но подавался все вперед с заметной быстротой, благодаря легкости своей поклажи, хорошей дороге и русским ямщикам, которые сами не любят ездить тихо. Он платил за пару, но ему везде запрягали тройку.
Тройка его спустилась в овраг, проехала с грохотом по живому мосту, в котором ходило и дребезжало каждое бревно, взъехала на пригорок и бойко -подкатилась к станционному дому.
– Лошадок, да поскорее! – сказал Каютин, выскочив из телеги, весь запыленный, и слегка кивнул головой смотрителю, поражавшему каким-то странным, напряженно-грозным выражением лица, изрытого рябинами, в глубине которых виднелись черные точки, так что физиономия смотрителя имела такой вид, как будто была посыпана перцем.
Смотритель курил и, сильно, надув щеки, пускал дым с непринужденностью пароходной трубы, исправно делающей свое дело. На его коротеньком, очень тоненьком чубучке, как яйцо на булавке, торчала огромная труба с медной крышкой, которою можно было убить человека, Все вокруг него имело размеры обширные и смотрело грозно.
При появлении Каютина он выдернул изо рта чубучок с таким резким движением, как будто вытаскивал гвоздь, глубоко вколоченный в стену, медленно осмотрел проезжающего и с видом человека, идущего брать приступом крепость, отвечал:
– Нету лошадок, ваше благородие! все в разгоне.
И он поспешно отступил от Каютина и поднес чубук к губам, как будто защищая огромной трубкой свое лицо.
– Нету лошадок? – возразил Каютин своим обыкновенным, полушутливым, полусердитым тоном и сделал шаг к смотрителю.
Смотритель опять попятился от него и поднял повыше трубку.
– Что вы, почтеннейший, шутить, что ли, со мной хотите?
– Извините, – заговорил смотритель робким голосом, но сохраняя в лице все то же напряженно-грозное выражение, – я не понимаю, за что вы изволили рассердиться. Может быть, я не так вас титуловал? Извините! не в моих правилах обижать проезжающих. Если едет граф, говорю: ваше, сиятельство; едет генерал, говорю: ваше превосходительство. Но я не имею чести знать… вашей подорожной… Я, кажется, ничего такого не сказал… а если сказал, простите великодушно… Я горд, я горяч, но я…
Каютин усмехнулся.
– Да неужели у вас в самом деле нет лошадей? – спросил он самым кротким голосом и попятился, а руки спрятал за спину.
Тогда смотритель храбро сделал шаг вперед…
Лошадей точно не было, о чем всего лучше свидетельствовали дормез и бричка чудовищной формы, стоявшие перед станционным двором.
Нечего было делать! Каютин отправился дожидаться в станционную комнату.
Здесь прежде всего кинулось ему в глаза чрезвычайное обилие разных птиц: дупелей, бекасов, куличков, скворцов, пеночек, куропаток, коростелей, снигирей, жаворонков, курочек, перепелок. Все они, без сомнения, прежде оглашали окрестные леса и болота своими песнями и криками; но жестокосердный смотритель содрал с них кожу вместе с перьями, высушил их, наклеил на „лоскутки и развесил в рамках для украшения своей комнаты и услаждения господ проезжающих. В этой догадке убеждало Каютина и несколько ружей, грозно смотрящих со стен и из углов комнаты. Еще яснее свидетельствовала о свирепых наклонностях смотрителя старая медвежья шкура, валявшаяся на полу. Обилие птиц отняло законное место даже у портрета генерала Блюхера и других художественных произведений, обыкновенно украшающих смотрительские комнаты. Только одна картина была здесь, изображавшая высокую, растрепанную женщину, едва державшуюся на ногах, и низенького человека, охватившего ее талию; подпись: Наполеон, восстановляющий Францию. Место бюстов заменяли чучела огромных глухарей с красными глазами, расставленные по углам и повешенные на полке под потолком, по протяжению одной стены. Невольный страх охватил Каютина, когда он поднял голову вверх: глухари, казалось, готовы были всей стаей кинуться на него и заклевать его своими черными клювами.
Кроме множества птиц, никаких особенных украшений в комнате не было. Ее мебель составляли: старый кожаный диван, несколько таких же стульев, два стола и длинное зеркало, склеенное из нескольких кусков, так что одна половина лица казалась в нем смуглою и кривилась вправо, а другая белою и кривилась влево. На середине потолка висело чучело огромного орла с разверстым клювом. Орел этот блистательно довершал ужас, наводимый комнатой.
За столом сидело три проезжих господина, из которых один сразу поразил Каютина необыкновенной тучностью. В ожидании лошадей они играли в карты, покуривали и пили пунш, принадлежности которого находились на другом столе. Мухи черными тучами слетались к сахару и производили в комнате непрерывное жужжанье, болезненно действовавшее на нервы.
При появлении Каютина все три проезжие господина покинули карты и начали с чрезвычайным любопытством осматривать его. Каютин в благодарность за такое внимание кивнул им слегка головой.
– Нашего полка прибыло! – сказал с любезностью тучный проезжий, с красного лица которого лил пот ручьями.
Его черная с брандебурами венгерка и жилет были расстегнуты; складка рубашки приподнялась, так что сбоку можно было любоваться его широкой грудью, густо обросшею черными волосами. Он курил из длинного чубука с огромным янтарем; на чубуке висел потертый бархатный кисет, вышитый на манер стерляжьей чешуи.
– Смею спросить, – продолжал тучный господин, – вы тоже проезжий?
– Так точно.
– А откуда изволите ехать?
– Из Петербурга.
– Куда?
– В К ***скую губернию.
– В собственное поместье?
– Нет, к родственнику.
– А ваши родители живы?
– Нет, умерли.
– Батюшка ваш был помещик?
– Помещик.
– Тоже К***ский?
– Так точно.
– Значит, вы там и родились?
– Нет, родился я в Выборге, когда еще отец мой служил.
– А, стало быть вы, так сказать, уроженец морских волн?
– Справедливо.
Тучный господин пустил густую струю дыму.
– Не прикажете ли пуншику? – спросил Каютина другой проезжий, занимавшийся приготовлением себе нового стакана.
– Сделайте одолжение, – подхватил тучный господин. – Без церемоний, по-дорожному!
– Вы чувствительно нас всех обяжете, – прибавил нежным голосом третий проезжий.
Каютин не отказался.
– Извините за нескромный вопрос, – продолжал расспрашивать тучный господин, – как ваша фамилия?
– Так-то.
– А чин?
– Такой-то.
– Где изволите служить?
– Я теперь не служу.
– Так служили… где, смею спросить?
– Там-то.