banner banner banner
Недоросли. Холодные перспективы
Недоросли. Холодные перспективы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Недоросли. Холодные перспективы

скачать книгу бесплатно

– Да, пан Юзеф, – Глеб чуть склонил голову. – Мы живём по Витебской губернии… и всего год назад я учился в виленской гимназии..

– Пан – католик? – во взгляде пана Юзефа внезапно прорезалось что-то такое, от чего мороз продрал по коже. Ощущение было такое, словно Олешкевич видел Глеба насквозь, вместе с тем, Невзорович ощущал что-то странное – словно и Кароляк, и художник от него что-то скрывали.

– Пан – униат, – сумрачно ответил Глеб. Скорее всего, в питерской диаспоре Польши и Литвы говорить такое не полагалось, считалось делом неприличным и грубым, но ему было уже наплевать – навязли в зубах околичности и оговорки. – Пан чтит и митрополита Серафима, и папу Льва XII-го… и пану высочайше наплевать на тонкости вероучения…

Глеб остановился – собеседники смеялись. Кароляк ухмылялся добродушно, словно услышал что-то такое, что обычно говорят во всеуслышание дети, а Олешкевич – тот только сдержанно усмехался, словно Глеб заявил во всеуслышание какую-то глупость, недостойную того, чтобы на неё обращать внимание.

В гостиную, слоново топоча ногами, ворвались два кота – серый и рыжий, сцепились и покатились под стол с прерывистым пронзительным мявом.

– Молодость, – обронил художник так, что у Невзоровича пропало всякое желание спорить, прекословить и обижаться. Олешкевич наклонился, поднял с пола за шкирку рыжего кота, усадил к себе на колени, погладил по загривку. Кот немедленно заурчал, прижмурившись и принялся когтить колено хозяина, не забывая, впрочем, коситься на серого, который тёрся о ногу художника, выгибая спину высокой дугой. – Молодость – время горячности, время поспешных решений… пан определённо причисляет себя к униатам?

Глеб на мгновение запнулся (висело всё-таки над душой что-то такое, что словно шептало – обыграет тебя пан Юзеф! а только и выиграть хотелось чрезвычайно!), и всё-таки заносчиво бросил в ответ:

– Определённо, пан Юзеф!

И отвёл глаза – слишком уж лицо пана Олешкевича было таким… у Глеба не было слов, чтобы описать его выражение. Ощущение было таким, словно пан Юзеф ждал от него чего-то другого – убей его бог, но Невзорович не мог представить, чего ждал от него художник.

– Тоже неплохо, – бесцветным голосом сказал художник, так, словно ожидал от Невзоровича чего-то невероятно большего, чем прозвучало в словах панича из Невзор. Глаза его внезапно повернулись в сторону Глеба, остановились на нём – Невзоровичу вдруг показалось, что взгляд художника вот-вот проникнет в самые глубины его души. На мгновение. Не больше. – Униатская церковь, как впрочем, и православная, и даже лютеранская и кальвинистская, ничуть не меньше, чем католическая достойна приобщения к истине…

На то же самое мгновение Невзоровичу показалось, что вот сейчас Олешкевич добавит что-то такое, что покажет ему, шляхтичу из Невзор и Волколаты способ стать кем-то не тем, кто он есть на самом деле.

На миг.

Потом Олешкевич и Кароляк встретились глазами, и художник на какое-то мгновение прикрыл глаза, словно согласился с чем-то незримым, таким, чего не видел ни Глеб, ни Габриэль.

Впрочем, точно ли Габриэль не видел?

Невзорович стоял лицом к окну – там, на питерской перспективе, прямой, словно вычерченной по линейке (так, впрочем, оно и было) стыл морозный северный день.

Правда видно было не много – стёкла внешних рам густо закуржавели, только посредине в самых больших из них оставалось едва подёрнутые инеем полупрозрачные озёрца чистого стекла.

Что-то коснулось ноги Глеба, мальчишка опустил голову – рыжий кот прошёлся мимо ноги, потёрся выгнутой спиной. В этом мгновенном движении Невзорович успел уловить что-то мимолётное в стекле – Олешкевич и Кароляк за его спиной обменялись быстрыми жестами.

Непонятными жестами.

Оборачиваться он не стал – раз они друг другу что-то показывают за его спиной, значит, не хотят, чтобы он это видел. Ну, значит, он и не видел.

Потом Олешкевич поднялся, подошёл к нему и остановился рядом. Несколько мгновений смотрел в окно. Вздохнул.

– Удивительный город, – пробормотал он, чуть поёжившись. – Словно воплощённая мечта Великого Зодчего…

Габриэль за их спинами вздрогнул – Невзорович видел это отчётливо. Сам же Глеб, решив не обращать внимания на странности старшего приятеля, только поднял брови:

– Пан Мицкевич считает иначе…

– Вот как? – неожиданно заинтересовался Олешкевич, поворачиваясь к Глебу. – И что же он говорил?

– Вавилоном называл, – тепло улыбнулся Глеб, вспоминая наводнение и растрёпанную фигуру Мицкевича на постаменте Медного всадника. – Говорил, что слишком упорядоченный, слишком строгий. Слишком северный и холодный. Слишком мрачный. Словно русский азиатский деспотизм.

Губы художника тронула улыбка.

– Пан Адам – большой талант, но тут нужно быть скорее художником, а пан Адам – поэт. Впрочем, он не одинок в своём мнении… вот послушай:

Звучит на башне медь – час нощи,
Во мраке стонет томный глас.
Все спят – прядут лишь парки тощи,
Ах, гроба ночь покрыла нас.

Голос Олешкевича звучал торжественно, но русская речь после того, как за столом звучала только польская и французская, вдруг показалась Глебу почти незнакомой.

Сон мертвый с дикими мечтами
Во тьме над кровами парит,
Шумит пушистыми крылами,
И с крыл зернистый мак летит.

Верьхи Петрополя златые
Как бы колеблются средь снов,
Там стонут птицы роковые,
Сидя на высоте крестов.

Так меж собой на тверди бьются
Столпы багровою стеной,
То разбегутся, то сопрутся
И сыплют молний треск глухой.

Звезда Полярна над столпами
Задумчиво сквозь пар глядит;
Не движась с прочими полками,
На оси золотой дрожит.

– Кто это сочинил? – очарованно спросил Глеб, и губы Олешкевича вновь тронула улыбка.

– Семён Бобров, замечательный русский поэт, не оценённый соотечественниками… как видишь, не только поляку Петербург кажется мрачным и зловещим.

– Но не вам? – полуутвердительно спросил Невзорович.

Пан Юзеф покачал головой.

– Этот город прекрасен, Глеб… им мог бы гордиться сам великий Хирам Абифф, если бы ему довелось строить Петербург.

Габриэль снова вздрогнул, и Невзорович снова не обратил на это внимания.

– Кто это – Хирам?

– Великий Зодчий, – мечтательно ответил Олешкевич, чуть прищурив глаза и вглядываясь в очертания города за замёрзшим окном. – Строитель храма Соломона в Иерусалиме…

– Но он жил… – начал Глеб.

– Три тысячи лет назад, – пожал плечами пан Юзеф. – Его детище было чудом зодческого искусства, об этом сказано во всех старинных манускриптах. К сожалению, мы не знаем, как выглядел этот храм… да и Хирам не построил больше ничего – его убили. И только его ученики и подмастерья сохранили память об этом сквозь века.

Олешкевич шевельнул плечом, словно давая знать, что не хочет больше говорить об этом, и Глеб смолк, хотя и успел заметить, как облегчённо перевёл дух Кароляк, словно художник только что едва не рассказал Глебу что-то важное и тайное, такое, чего ему, мальчишке, знать пока не полагалось.

Дверь парадного примёрзла, и Глебу пришлось налечь на неё изо всех сил, чтобы она, с треском оторвавшись от придверин, наконец, отворилась. Сырой питерский морозец сразу ухватил за уши, и Глеб, приостановясь на широко расчищенной дворником дорожке от парадного к тротуару, обернулся к выходящему из парадного Габриэлю и потёр ухо перчаткой, чуть сдвинув фуражку набок.

– Холодно, – пожаловался он, улыбаясь, и Габриэль кивнул.

– Холодно, – серьёзно подтвердил он.

Репетир на часах Кароляка прозвенел три часа дня.

В этот миг откуда-то из-за дома донеслись вопли – пронзительный женский визг и пьяная мужская ругань. Невзорович вздрогнул и удивлённо покосился на угол дома, ожидая, что со двора вот-вот появится пьяная компания, но никто не появился, а крики продолжались.

– Что это? – удивлённо спросил Глеб, вслушиваясь, и на мгновение забыл даже о морозе.

– Где? – не понял Габриэль, поглубже натягивая цилиндр – европейская шляпа плохо грела голову.

– Вот эти крики, – пояснил Невзорович, вслушиваясь и потирая второе ухо.

– А, не обращай внимания, – махнул рукой Кароляк и криво усмехнулся. – В этом доме на первом этаже непорядочный дом, вход со двора… рубль с полтиной за час… – в его голосе слышалась быстро нарастающая горечь. – Так и живёт наш великий художник… рядом с курвёшником…

– Бордель, что ли? – не враз понял Глеб, быстро краснея, словно его макнули лицом в кипяток.

– Ну да, – ответил Габриэль как о само собой разумеющемся, покосился на Глеба и рассмеялся. – Да ты, я смотрю, живой бабы и не нюхал ещё, шляхтич… неужели ни одной доступной холопки поблизости не оказалось в Волколате или в Невзорах, а?

Глеб молчал, насупившись, щёки и уши полыхали. Хорошо хоть, мороз из-за этого не чувствовался.

– Ну ничего, мы это поправим, не стесняйся, как паненка перед гусаром, – сально ухмыляясь, сказал Габриэль, и Глеб смутился окончательно, даже в глазах защипало. От досады на себя и на Кароляка он готов был уже броситься на Габриэля с кулаками, но тот, уже не обращая внимания на Невзоровича, вдруг махнул рукой кому-то за его спиной. Глеб обернулся – фаэтон Кароляка уже остановился около тротуара, Теодор ёжился на облучке, кутаясь в тёплый русский тулуп.

– Он чувствует, что ли, когда ты выйдешь? – удивился Глеб, торопливо шагая к экипажу вслед за Габриэлем. Тот, посмеиваясь, покачал головой, стряхнул с цилиндра редкие снежинки – день был холодный, безветренный и малоснежный.

– У меня договорено с ним было, чтобы он в это время подъехал, – пояснил Габриэль, хватаясь за поручень фаэтона и распахивая дверцу.

– У твоего слуги есть часы? – удивление всё ещё не прошло, а вот вся злость на Кароляка вдруг куда-то подевалась. Глеб сказал себе, что Габриэль старше его, и он, Глеб, может быть, просто не понимает сурового мужского юмора, видимо, в мужских компаниях так и должно быть…

– Нет, но он сидел всё это время в трактире, где есть часы, – пояснил Габриэль, покровительственно улыбаясь.

Шляхтичи один за другим вскочили в экипаж и упали на обшитое порыжелой от старости кожей сиденье. Теодор обернулся к ним лицом и проговорил наставительным тоном, протягивая свёрнутую медвежью шкуру:

– Прикройтесь, панове, сегодня мороз.

– Мороз, Теодор, мороз, – согласился Кароляк, кутаясь в полость.

Шляхтичи прижались друг к другу на морозе, и фаэтон тронулся, чуть поскрипывая колёсами.

– Колёса скрипят, Теодор, – недовольно сказал Кароляк немедленно.

– Скрипят, пан, прошу прощения, – отозвался кучер виновато. – Завтра же поправим это дело.

Под неторопливый и незлобивый разговор Габриэля с кучером Глеб задумался о странностях сегодняшнего дня.

Они провели у Олешкевича почти четыре часа, и Глеб так и не мог понять, зачем они туда приходили.

Увидеться с Олешкевичем?

Попить у художника чай?

Поссориться с Пржецлавским?

Он не понимал.

Невзорович покосился на Габриэля – Кароляк уселся на господском сиденье фаэтона, кутаясь в просторную медвежью полость (питерский мороз забирался и под неё, а уж тем более, под щегольский цилиндр Габриэля), и тут же чуть тряхнул головой – а прав ли он в своих подозрениях? Не на пустой ли след оглядывается?

Но он не мог отделаться от ощущения, что не его познакомили с нужными людьми, а нужным людям показали его.

– О чём задумался, пан Невзорович? – Габриэль весело толкнул Глеба в плечо под медвежьей шкурой, словно почуяв сомнения. приятеля.

– Интересный был день, – медленно ответил Глеб, и Кароляк тут же подхватил:

– Да, и как твои впечатления от пана Юзефа? По-прежнему считаешь его интересным человеком?

– Ты про Олешкевича?

– Ну не про Пржецлавского же, – поморщился Габриэль. – Какой он пан Юзеф? Он действительно Осип уже, самый настоящий Осип.

В голосе Габриэля явственно прозвучала неприязнь, почти ненависть, та, что ещё утром удивила Невзоровича, и Глеб наконец спросил:

– А с чего ты к Пржецлавскому так… будто он твою любимую пасеку вывез и тебя без мёда оставил?

– Ты не шути такими вещами, – медленно и тяжело выговорил Кароляк. – Ты его мундир видел? Мы тут в этом городе… воплощённой ледяной мечте взбесившегося геометра, что бы там ни говорил Олешкевич… мы просто живём. Кто-то – потому что тут есть приличное общество, кто-то – потому что так деспот велел… а Пржецлавский – тот служит! Царю служит, тирану! Пусть не на военной службе, пусть на статской – это всё равно!

– Я ведь тоже буду служить, – задумчиво сказал Глеб.

– Ты – дело иное, – пожал плечами Габриэль. – Тебя опекун твой вынудил, к тому же ты и тут сумел вывернуться… к тому же, когда станешь полнолетним, ты можешь и не служить. А Пржецлавский – он сам так захотел! Ну ничего, погоди, придёт время…

Кароляк осёкся, словно наговорил лишнего, покосился на Глеба – тот молчал, словно не обратил внимания на оговорку приятеля.

Глава 3. Дно

1

Рождественский бал так и не состоялся, петербуржскому свету было не до того – хоронили утонувших в наводнении, чинили порушенные водой дома, вставляли выбитые стёкла, навешивали двери и ворота, скалывали и выносили из подвалов зеленоватый лёд, разбирали выброшенные на берега корабли.

Но вскоре после рождества (во дворе корпуса жгли фальшфейры, гулко палили пушки в Крепости на Заячьем и на Кронверке, воспитанники, толпясь у окон, заворожённо смотрели на Большую Неву, где над коряво дыбящимся льдом взлетали и лопались фейерверки) по корпусу пронёсся слух, что на новый год бал всё-таки состоится. Старшие кадеты и гардемарины посмеивались над младшими: «Гляди, баклажка, как девчонку в руки впервой ухватишь, так не забудь, что танцевать собрался, а не щупать или ещё чего…». Младшие отмахивались и густо краснели, а у самих сердце замирало – многие из них, особенно провинциалы вроде Грегори или такие, как Влас, новодельные дворяне, на балах бывали редко, а то и вовсе никогда, и этот новогодний бал, первый в 1825 году, для них был первым вообще.

С самого утра субботы в большом танцевальном зале корпуса раздавался хрипловатый и звонки рёв труб – музыканты в строгой униформе, похожие на гвардейских офицеров, пробовали свои инструменты, взяв их в руки впервые после наводнения. В этом рёве и грохоте барабанов вразнобой, терялся мелодичный плач гобоев и тоскливый плач скрипок. Наконец, когда каждый проверил свой инструмент, музыканты разобрались и выстроились на возвышении вдоль стены (кадетам было прекрасно всё видно сквозь распахнутую дверь – они толпились в небольшом коридорчике-закутке), дирижёр взмахнул палочкой, и геликон выдул первую хрипловато-протяжную ноту.

– Симфония №8, Франц Шуберт, – заворожённо прошептал Глеб, блестя глазами. Грегори недовольно, как всегда, когда Глеб проявлял своё всезнайство, покосился на него, но смолчал.

– Это что, мы под это будем танцевать? – с лёгким страхом спросил Влас.