banner banner banner
Они лезут
Они лезут
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Они лезут

скачать книгу бесплатно

Они лезут
Ная Ревиоль

Развод родителей – лишь начало кошмара. 15-летняя Элина оказывается втянута в древний ритуал по возрождению Лунного культа, приехав в затерянный лесной лагерь школьной группой. Местные ведьмы видят в ней жертву для Солнечного Жертвенника. Но даже спасение оборачивается проклятьем – на неё хотят повесить магические долги и за непокорность ссылают в волшебную шахту. И тогда перед Элиной предстаёт он – Сатана, освобождающий от своего дара – безумия. Элина прозревает, что её истинное проклятье – страх перед выбором. Из шахты ведут ходы во множество миров… Какой путь выберет она и сможет ли найти себя настоящую?

Ная Ревиоль

Они лезут

Глава 1. Как я провела лето (как лето провело меня).

Три строки за десять минут. Хоку, а не сочинение. «Паша… ещё ничего не закончилось» – пронеслось у меня в голове. Он тоже бастует против этой дурацкой темы: «Как я провёл лето». Нас обманули, пришлось выживать. Мы ничего не забыли и договорились это не обсуждать. Пашка на что-то намекает. Его взгляд падает на меня и убегает в сторону. Что ж.... Я во внимании. Пашка аккуратно повёл головой. Я проследила за траекторией: на стене в классе висел портрет моей бабули. Меня прошиб пот. Неужели мы ошиблись? Доносится низкий гул, от которого едва уловимо вибрируют парты.

Учительница Виктория Витальевна улыбалась пугающе-ласковой улыбкой и несла в себе недоброе предзнаменование. «Так и будешь сидеть, Аникина?» – она теребила бусы. Притворяюсь, что пишу сочинение. Третья попытка закончилась провалом. Пустота в голове давила сильнее, чем прищур Виктории Витальевны. Я и Пашка здесь лишние. Одноклассники странно смотрят на нас. На моей парте выбита надпись: «Элина – предательница», но я не помню, давно ли. Портрет бабули испускал странный пар, как от живого тела. Пашка испытующе смотрел.

Диктанты, бесконечные тесты, имеют ли значение? Мы на экзамене иллюзий. Не должно быть портрета, класс набит учениками, некоторые как вороны пасут нас и тоже делают вид, что пишут. Я не помню, кто они. Может даже… Стражи. Они знают, что мы прозрели. Толстовка сдавливает лёгкие, высасывает воздух, накачивает страхом. Её клетчатый узор пульсировал перед глазами. Бойся, трясись. Я держусь, чтоб не вскочить. Кто-то пересел вперёд и вцепился рукой в спинку моего стула. Я пострадала из-за толстовки и втянула Пашку. Кажется, Виктория Витальевна подозревала, что-то… Тайна между мной и Пашкой медленно просачивалась в этот мир. Мы видели знаки, нестыковки. Нас нашли за городом и подумали, что мы сбежали от непонимания нашей ранней любви. Оправдываться было бессмысленно. Мы поддержали эту ложь. Я резко пересела.

Три месяца жизни в кошмаре мчатся по линованным тропам за моей дрожащей рукой… Уничтожить. Синие рывки пасты делают своё дело. Один день… Или даже ничего. Я бы поверила в «ничего», если бы не взгляд Пашки. Он молил меня подыграть, как здорово я отдохнула, чтоб не вызывать подозрений. Что же вспомнить? Сигаретный дым от соседей валил к нам из старой вентиляции на кухне. Я помню отголоски их восторга, как они ездили на речку и варили уху из сомов, вялили воблу. И никаких пугающих поездок за город! Моя рука зависает над тетрадью. Пашка в ужасе смотрит. Он готов запустить в меня яблоком. Правда слишком опасна. Не волнуйся, Пашка. Я знаю историю одного ковра, который в разгар ремонта сослали к старому тополю. Дворовые кошки счастливы, точат когти – ковёр кудрявится. Об этом напишу. Лето – время действий, преображений. Я подмигнула Пашке и опустила глаза в тетрадь. Я напишу о солнце, речке, … лишь бы выползти из класса, где реальность кажется неудачным клоном.

***

Я ёжилась под взглядами одноклассников. Старая толстовка превратилась в ритуальную одежду – в саван, который отгораживал меня от мира. Бабка заставляет носить толстовку под клятвенным психозом – в другой одежде за порог не пустит, проще согласиться. Я стала невидимкой сначала для бабки – молча потакая её заскокам, а затем и школы. Одноклассники хором отреклись от «чудовища в обносках» и записали меня в аутсайдеры. Я знала ценность их понимающих улыбок. Шепотки за спиной, едкое эхо чужой злобы – от этого не спрятаться даже под толстовкой-саваном.

Зеркало… висит напротив и неумолимо тычет меня в очевидное – этот взгляд затравленного животного ненавижу в себе. Он облучает меня неудачами. Тоска. Порой мне кажется, что россыпь веснушек на моём лице и есть тоска, обрётшая вещественную форму. Они выглядели, как заражение. За год их стало ещё больше, как и фатума. Руки и шею я уже не узнаю. Веснушки целились в сердце, чтоб загрязнить последний оплот надежды. Эта мысль, как дым, проникала в каждый день. Я сжимала кулаки и белела вместе с костяшками. Сердце сверлило в груди дыру. В моём организме произошёл системный сбой – я не могла даже улыбнуться и перезагрузить своё угрюмое лицо. Оно преследует меня каждый день – в зеркале, без намёка на юношескую живость. Глаза мои, как молоточки, пытались разбить это отражение – оно казалось смотрело с издёвкой. Бабушка? Мутнело зеркало. Бежать! Я сдержала порыв и огляделась. Класс наполнен привычными лицами, а бабушки среди них нет. Прелая трава, запах леса и шишек. От зеркала несло, как от открытого окна. Я знала, это не просто зеркало, не просто сочинение. Здесь всё не то! Я должна высидеть это представление.

Сочинение… лето. Как я провела? … кроме ковра и воблы нужно ещё что-то… Соседи ездили на дачу. Я вглядывалась, как другие медленно скребли шариковыми ручками, и раздирала ногтём линованную тетрадь. Виктория Витальевна, с грацией хищной птицы, окинула класс взглядом. Её глаза, словно два острых лезвия, впивались в каждого ученика, выискивая лодырей. Приводы к директору – последняя инстанция. Виктория Витальевна медленно обходила ряды. Класс замер. Её взгляд скользит от меня к Пашке, а тень щупает наши лица. Она выуживает наш секрет.

***

Разговоры для меня стали непозволительной роскошью. Бабушка – не живей дивана, фыркает в однокомнатной квартире на любой шорох. Родители мои развелись. В тот злополучный день бабушка, сражённая горем, водрузилась на диван и дрейфовала в ступоре несколько суток.

Она оправилась, но её язык ворочался только в одну сторону: «Выйдешь замуж – всё наладится». Передвигается, как молчаливое табло и излучает непостижимый упрёк. Ей мерещатся в тенях нежелательные гости. Я торчу на шее бабушки до совершеннолетия. Родители выпорхнули, даже таблеток не оставили. Бабуля долбит тонометр и верит в цифры прибора, как в Бога. Удушливый вздох сигналит, что батарейки у цифрового предсказателя сдулись. Предсмертный час теперь определяется только бабушкиным чутьём, а чутьё – штука тонкая, может и подвести. Она носит марлевую сорочку, чтобы не промахнуться. «Элина, ты одна? Кто с тобой?! Элина-а!» – мрачные стоны, как бельмо в пространстве, встречают меня из-за углов и под дверью туалета – намного раньше, чем едкий запах освежителя вытравливает нос. Упаси Господь привести в дом неподготовленного человека. Что будет?

Пьющим соседям бабуля занимает мелочь – те гоняли кота Камыша. Она изгнала кота из квартирного склепа за тошный ор. Кормить дармоеда – пустое! Ложка сахара – на сутки! Я не спорю. Расстроенный рассудок бабушки запустил руки в мои учебники. Все ненужное швыряется на пол и в стены. Фурия – ласковое существо. Я, краснея, сдаю в библиотеку разбитый хлам. Срощенная с диваном бабушка – не так уж плохо… Единственный учебник не пострадал – «История императорской России», потому что там содержатся выдержки из Домостроя, что по мнению бабули позволит спихнуть меня замуж быстрее. Камыш – уже не кот, а палочник, встречает меня унылым взглядом после школы. Он выживал на доброте дворовых кошатниц, подъедал хлеб у голубей и ждал редкие сосиски, которые я стаскивала с недоеденных чашек в школьной столовой.

У моей матери обострился разум триумфатора – вторая беременность, вот счастье! Что делать? Время не стоит! Она замоталась в счастливые проблемы новых подгузников, сосок и пелёнок – счастье куётся, вот только что-то не то… Помехи надо устранять! А как? Жалостью! В редких звонках мать ныла, как уважительно она далека, как ей тяжело, но она «помнит» обо мне. Через полтора года она легко путала меня с кеглями. Смышлёная мамаша пошла дальше – обучила нейросеть штамповать любовь и заботу в виде СМС, чтоб снять с себя эту душную обязанность. Цифровая пропасть отбила желание общаться. Мне даже не пришлось игнорировать звонки мамаши – их больше не было, зато посыпались СМС. Я поняла, СМС – ненастоящие. Они повторялись точь-в точь, когда я играла словами и манерой изложения. Я тоже буду «помнить» на всякий случай.

Отец давненько не прибегал. Последний визит его был шедевром! Тогда душный быт охладился грязной философией насчёт выросшего «гормона самки» у девочек-подростков. Отец наказал бабуле отваживать свалочных ухажёров, но бабушка не против столкнуть меня замуж хоть за выдру. Отец и бабуля перекрикивались он – со стула, она с дивана. Они будто бросались горящей тряпкой, кому достанется проблема. Промежуточное решение нашлось: «держать цветок в теле ребёнка до восемнадцати лет», – так выразилась бабка. Это всё ради меня, чтоб уберечь от ошибок. А ошибки – это, видимо, моё недовольство и немного логики. Отец просчитывал, как и после восемнадцати меня сдерживать, желательно чтоб я добровольно согласилась жить покладистой дурочкой на дешёвой крупе. Я бы всех осчастливила таким единственным пониманием жизни! Ему нравилась эта мысль, пьянящая слаще дешёвого ликёра. Он не контролировал себя от идейного экстаза и бубнил на стуле. Бабуля ухом упёрлась в подушку, а вторым она никогда не слышала. Но у меня-то слух хороший! «Квартиру продать. Жена бухтит, когда ипотека. Шельму в коммуналку. Элина всё подпишет. Но девочка икает про своё… толстовку… Чтоб они скисли обе!» Папаша жадным взглядом обыскивает трюмо, вскакивает – незадействованные ресурсы тела перенаправлялись на его мозг. Мне стало интересно, что он задумал. Он влетает на кухню, я тихонько за ним. Заварки нет. Клюкает сырую воду. Бабулина тетрадь с хрониками ценников лишается последней страницы. Вижу, папаша что-то чиркает и прячет в карман.

– Можно?

– Заходи, дочь.

Он не подал виду, что минуту назад его интересовало что-то, кроме стакана воды.

– Сегодня я быстро управился. Не думал, что заеду. Пришлось постараться…

Прибитая чужими планами на свою дальнейшую жизнь я молчала пока папаша рассказывал, как удачно помыл машину, сбегал в парикмахерскую, новая жена требует шубу, а сводный братик ходит на английский и передаёт привет. Новая семья – большая. Приходится много работать. Тяжело всех тянуть и съёмную квартиру. Папаша… может, для кого он и примерный отец, лезет в карман и кидает исчёрканный лист.

– Славик нарисовал, – подталкивает он. – Братик скучает по тебе, – «Славику надо комнатку. Ребёнок растёт без угла. А эту дылду… может, замуж?»

Я буквально увидела мысли папаши, как свои собственные. Странно… Моя новая способность ничуть меня не испугала. Я … даже рада, что всё открылось мне с такой кристальной ясностью.

– Бабка права, – проговорился папаша.

– Что? Кто я по-твоему? Вещь? – я плямкала, точно пробовала пустоту.

Папаша сообразил, что моя точка фиксации на этом мире ушла. Моему разуму нужно соответствие между выросшим телом и душой. А я даже не знаю, чем занимаются мои ровесники. Моя одежда… В ней даже мусор стыдно выносить. В отражении никелированной кастрюли мои глаза вспыхнули ледяным сиянием, словно свет Луны. От злости я схватила какой-то предмет. Не помню.

– Нож для масла… Господи, куда я пришёл?! Филиал тюрьмы! Что выросло? Преступница! Когда осмелела? – папаша кричал на меня. Он метнулся в коридор, пока бабка скрипела диваном.

– Уже уходишь? – мой дежурный вопрос вывел из раздумий.

– В парикмахерскую н-надо.

Я возила пустым ножом по хлебу. Не знаю, что я хотела сделать. Мне не хватило грязи, чтоб прозреть окончательно. Я надеялась увидеть что-то ещё…

– Своё творчество не забудь, – я сжала в кулаке исчирканный листок, жалкую пародию на рисунок, и механически разжала пальцы. Пусть знает, что мне всё равно на его хитрость и новую семейку.

Папаша даже не взглянул.

– Ты здесь? – голос бабули подкрался безадресным вопросом. – А кто это с тобой? – Папаша влетел в бабкины калоши вместо своих кожаных туфлей.

Бабуля качалась, будто лавировала в зазорах реальности в поисках глубинного смысла. Всматривается. Её глаза забиты песком. Я кукла-переросток, одетая в лоскуты снов, сшитые из старых наволочек. Даже бабушкиному взгляду не постичь, почему я, почти невеста, укутана в ветошь, как в броню. Она видит во мне маленькую девочку лет семи. Этот крокодильчик, сбоку на юбке, помнит мой пятый класс. Дрожание ножа в моей руке очаровывало бабушку больше, чем моё переросшее детство. Щербатая улыбка исказила её лицо. Острым взглядом и душным хрипом бабуля передала папаше послание: «Убедился? Я взрастила достойную охрану квартиры!» Она заворожённо посматривала на нож. На гладком металле бабуля видела своё единоличное владение квартирой, если я загремлю в тюрягу. А блики на лезвии, наверное, новые столы, посуда… Бабка рявкнула трусливому спорщику:

– В коммуналку иди сам! – дверь угрюмой квартиры отворилась нараспашку, с треском. – Ты! – Бабка покосилась на меня и ткнула в сторону кухни, – Бегом чистить картошку. Будешь учиться готовить борщ!

«В могиле гостеприимства больше.» – буркнул отец с воем ветра.

Скрип ножа о картошку, тиканье часов, шум воды… Я бесшумно подчиняюсь, а родители-тушканчики прыгают от одной яркой любви к другой. Для свободного зверька клетка брака слишком смешная преграда – они так и прыгали со штампом в паспорте, который их ничуть не отягощал. Развод засыпал меня и бабушку пустыми обещаниями «не забывать и навещать» и костлявыми руками разбирал разум бабушки по кирпичикам. Мелочь на проезд обжигает руки, чтоб уложить свой родительский долг передо мной в воспитательные пятнадцать минут, а в промышленный котлован вторых браков улетает вся любовь и время. Родители будто соревнуются, кто выстроит новую Бастилию, новый успех, и пускают под фундамент «счастливую совместную опеку» и меня – бывшую дочь, обкрадывая мои потребности.

Бабушка оставляет меня себе на попечение чтобы выжить. Она бродит по квартире, сшибая стены, словно слепой дирижабль, бормочет что-то невразумительное в розетку – проверяет, насколько крепка эта брошенная реальность, где никто не отвечает. Взгляд, некогда тёплый и живой, все чаще застилала муть. К марлевым сорочкам она пришивала броши из пробок, увешивала кухню метёлками укропа, кореньями, пила сомнительные настои. Она ползала в марлевой сорочке с ночи, а днём утюжила новую и натягивала поверх, превращаясь в бесформенное шуршащее пятно в полумраке выкрученных лампочек. Родителям некогда марать раздумьями свою полноценную жизнь. Бабушка неумолимо сползает в безумие, а я, второй год забытая проблема, заперта в клетчатой толстовке с чужого плеча и сжимаюсь под одеялом – ничто по сравнению с успехами новых детей и растущими доходами. Им, сидящим в машинах, на отдыхе неведома опасность быть пришибленными ополоумевшим от горя бабушкиным призраком, не вылетающим за пределы однокомнатной квартиры с тараканьим ремонтом, где моя жизнь до совершеннолетия управляема разве что собственным сердцебиением.

Я – невыносимая ночь, аукаюсь ежемесячными исполнительными листами. Эти церберы угрожают разрушают хрустальный мир в новых семьях и вытягивают финансовые соки из кошельков в пустую. А мои жиденькие просьбы о новой толстовке вгоняют в серые схемы сокрытия зарплаты. Никто не желает тратиться на мёртвое прошлое. Родители знают, что если я умолкну – в однокомнатной квартире старческого призрака освободилось место. Марля, венчающая бабушкино безумие, только радует пустые сердца.

***

Два года уксус Домостроя разъедал меня. Я часто застывала на месте, словно манекен, взгляд мой становился влажным и отстранённым. Отчуждение, как сепсис, набирало силу в патогенной квартире, где любовь умерла, возродив альтруизм бабки тянуть бесхозную дальнюю родню. Они пропахли опекунскими! У меня не осталось надежд на свои же деньги. Иногда я подкидывала просьбы о новой толстовке – для контроля, не все ли деньги спустили под ноль. Я рыдаю ночами в подушку, потому что не за горами выпускной: приходит конец юной жизни и без того, насыщенной проблемами. Я не смогу оплатить даже парикмахерские курсы, потому что опекунскими накормили «сироток». Бабушка жертвует мной и мотивирует – ради деток надо держаться и помогать.

«Что мне делать?» – «Удачно выйти Замуж».

«Платья нет…» – «В толстовке!»

Мир плыл. Раньше хоть слёзы смазывали трещины. Я сама с собой говорю словами бабки. На моих острых плечах, словно у голодающей птицы, болтается прожжённый халат тёти Люды – пригретой щербатой нафталинщицы, родственницы с выводком внучек, и высосанное будущее. Кто ж знал, что с халатом наследовалась и ушлая щербатка? Меня бесил такой довесок, но не хватало сил злиться. Я недавно вышла из больницы после пневмонии. Даже в этом состоянии, когда вместо человека – живые мощи, бабушка не обнаружила, что моя душа не вылечилась больничным раем. А такой умышленный отдых в конце учебного года – счастье неземное.

– Приходила Светка, – бабка с иглой извивалась над дырявым носком, – Я ей отдала твоё пальто.

«Зачем же?» – Я вздрогнула. Сажа на сердце, но голос не выдал:

– Я бы доносила, – «Она шьёт или проклятье насылает?»

– Оно на тебе как на корове седло! Тощая… Висит уже год, моль жрёт. Светка сносит. Жалко? – не унималась бабка, – Троюродная, значит, не сестрёнка? – она мигала: «Сестрёнка! Сестрёнка!» – игла влетела в носок.

– Я бы отдала после примерки, – «Голова разболелась», – Я покосилась на иглу.

– Примерку тебе подавай! Сходи-ка в гости к Светке, «примерь» пальто, да и попроси вернуть.

– Как же я верну?

– Вернёшь, коль так хочешь! Скажешь, что не сестра она тебе, так с лестницы спустит вместе с этим пальто.

– Бабушка! Злая ты… ты бы меня ещё к тёте Люде отправила за старой посудой, – «Уже не впервой.»

– Людмила Анатольевна – святой человек! Четверых внучек одна поднимает. Няню ищет.

– Учила бы лучше. Они у неё бешеные. Я чуть не споткнулась о младшую – носится, как угорелая.

– Она их и учит жизни! Детишки смышлёные…

Код, … домофон… бабка жужжит про пиявок – родственнички до гроба! Ошибаются не напрасно – бабка их кормит и поит. Злобствует, почему я их гоню. Лучше бы кошек кормила. Вдовствует тётя Люда. Я уже слышала, какая она Святая! Вот опять… Я им машину поцарапала. Нужно подсыпать слабительное. Снова про выводок… Они склевали мои деньги! Я чувствовала, как комната начинает медленно вращаться и вскричала:

– Бабушка, ау! Они катаются к нам, как в столовую!

– Мала судить! – ворчала бабуля, – Я росла с Людой. Опекунские принесли. Схожу. Конфеток деткам куплю – карамели. Тебе узелок принесу от старшенькой. Перегладим, подошьём, глядишь, на две ложки сахара в день хватит!

«Бабка экономит всё, даже дым!» – промелькнуло в голове с горечью.

***

Дни пронизывали меня, как болезненный сквозняк, опутывали тюлями, как личинку в плотный кокон, без надежды на ножницы, чтоб распороть ненавистную кожуру. Ножницы для ткани жили у тёти Люды – семейству внучек нужнее. Непризнанные модистки строчили марлёвки потоком и зарабатывали трудом на жизнь, а не просто так нахлебничали. Бабка толкала меня замуж, как упрямую телегу, чтоб я не занималась денежной математикой, а постоянно совершенствовалась в мойке, стирке, готовке, слушала беспрецедентные разборы своих усилий в бесконечном потоке пылищи, которая щедро налипала за несколько дней – это, чтоб навыки не забывались. Пустые блистеры вставали на дыбы и угрожали распороть пальцы обкусанными гранями. Попадались крошки печенья, ногти, пучки волос и жирные капели из закостеневшего пота, похожие на воск. Недавно я нашла жёлтый узкий зуб. Четвертушки газет с заговорами от артрита и гороскопами. После семидесяти лет для всех знаков зодиака был только один прогноз: «Пишите завещание при памяти, чтоб не попасться аферистам». Потёртым махровым полотенцем, лысым, как коленка, я вычищала под диваном всё до последней соринки, пока не материализовался марлевый призрак бабули. К дряни, о назначении которой возникало больше вопросов, я не притрагивалась. Суррогатное семейство секло каждый мой шаг. Нужны были ещё руки, чтоб клепать марлёвки. Людмила Анатольевна тоже не прочь носить подобный ужас и клацнула всеми коронками «за», когда бабка подкинула меня влиться в семейный бизнес ради удешевлённого обновления гардероба марлей. Бюджет тёти Люды не был готов сокращению спонсирования из моих опекунских. Её внучки подняли вой, достойный похоронных плакальщиц. Тётя Люда быстро сыскала виноватых – я и мои несуразные вышивки на марлёвках, похожие на амулеты каннибалов. Мол, это портит эстетику. Но мотивы тёти Люды пели иную песню, невидимую – про доллары, которые хранят от нищеты и защищают почище любых амулетов – незаменимые доллары, которые Люда копила с остервенением и из-за недостачи, грозившей разрушить финансовую подушку для внучек, потеряла сон… Бизнес для меня закрылся, а откачка моих опекунских обоснованно усилилась – внучки по ночам стали дольше сидеть, уроки сложные, а электричество дорогое. В выходные тюль воскресал на окнах после прачечного безумия. Струились водопадом нелепости банты-туники, вдавливая взгляд в хаос интерьера, где не было и намёка на изыски…

На чистом диване бабуле спокойно не лежится. Она всплывает жемчужной капсулой с непостижимой лёгкостью, раздутая от марлёвок. Я напряглась. Трофейный плиссированный кардиган слишком тяжело ей достался – через битву жадности с кошельком, чтоб вот так лечь в мятом. Утюг и аккуратность – ничто по сравнению с замыслами бабки. Ползёт, шуршит. Хорошо, если бы она решила просто эпатировать, но нет. Складки кардигана колыхались с ритмичным темпом. Надвигающееся шуршание было едва уловимым, точно несло дурные вести из другого измерения. От настоящего призрака бабулю отличала тлеющая теплота собственного тела. Со зловещим притопыванием проплывала плиссированная гроза, безмолвная, но уже с запахом предстоящих разборок.

– Через неделю экзамен, – бабуля с грохотом шлёпнула таракана и поколдовала плиссировкой по полу.

Я не понимала, смотрит она или зависла. Довольный вид бабули сулил не меньше бед, чем вызов в школу. Она хотела пробить подоконник? Зачем столько сил тратить на насекомое? Глаза бабули, как пуговицы на ножке, торчали без фокуса, незамутнённые, готовые шлёпать непокорных. От неестественного взгляда я сбежала на балкон и заперлась, дрожащими руками проверяя засов. Тёмный дворик встретил меня фонарями, а бабуля плющила лицо о стекло балконной двери, будто не чувствовала барьер.

***

Сквозь пласты тюли в окна еле пробивался скудный свет. Чахнут на подоконнике фиалки, валяется дохлый муравей… Мухи омертвели от безвременья и вертятся на липких лентах тёмными бородавками. Камыш быстро облысел, точно расплачивался своей шерстью за мою сохранность в квартире. Кота изгнали, когда я навела уборку. Меня гложет вина. Я тайком проношу Камыша домой. Бабка приобрела робот-пылесос за «копейки» – и Камыш не обронил ни одного волоска, чтоб не выдать себя редкими возвращениями.

Диван, на котором жила бабка, напоминал кладбище на одну персону – пыльное и безмолвное за исключением стонов, как из ржавой трубы на семи ветрах. Стоило мне скрипнуть – руки бабки поднимались, точно заполненные гелием, лицо, выныривало из транса и сжималось в сухофрукт, в глазах прорезался огонёк. Пытаюсь увернуться. Бабуля хватает меня в объятья и воскресает. Её зубы прищёлкивают, как у грызуна, а щёки розовеют. Казалось нафталин вцепился в мою шею – а это руки бабушки с пряной заразой. Тепло разносится, как в бреду, лихорадит. Муравей – уже не муравей, а мухи? Подоконник не столь безобиден – пауки, цеце, страшная падаль лежит сушится на газетках и папиросной бумаге. Мой разум крутит кадры школьных подоконников… толстовка, как горнило поддавало жару. Что за запах? В кого превратилась моя бабушка? Я обмякла в её руках, как вещь, но устояла на ногах. Она отпрыгивает на диван и ворочается, как ураган.

– Поздно. Иди к себе, – потянулся голос из-под полушерстяного ватина. Бабуля укуталась и говорила в телевизор. Она не видит и не спит. Мерцающий экран ей заменил окно. Что это за промежуточное существование? Расплата за то, что я на шее? Мой разум снова приобрёл чёткое очертание. Шея чесалась. Я не помнила, когда закончились обнимашки. Бабка под ватином, словно глина – непонятно, как она может так изгибаться. Что это – удушение? Я потёрла шею. Молчание бежит от царапины к царапине. Кожа на шее вспухла. Это чувствуется наощупь. Совершенно обесточенная, точно побывавшая в милосердных объятиях вампира, я разгадывала, что произошло. Жалобы неуместны! Бабулька стара – и уже живёт на два мира. Целебные передачи ЗОЖ – единственное утешение старушки! Вкрапления от ожогов разбегается. Яд. Я рванула в ванную и открыла кран на всю катушку без оглядки на водяной счётчик. Бабка тряслась над ним! Использованную воду она сливает в тазик, чтоб та отстоялась, словно это было вопросом жизни и смерти. Нет. Это слишком даже для неё. Мне показалось или нет? Полотенце стало ещё короче! Она отрывает с него лоскуты, как ленты, узенькие. Чтобы… О! Невозможно, чтобы она так легко что-нибудь выкинула. Значит, огрызки полотенца ещё в доме… Знать, что она затеяла – себе дороже. Острый клюв из ковра впился мне в ногу. Рыбья кость? Ногти… Я гадала пока не разглядела. Птичьи лапки. Мелкие. Голубиные. Я мысленно грешила на Камыша, пока телевизор трещал про сыроедение. Я посмотрела на бабулю – та плела ловец снов, украшая его нежными голубиными перьями. Паззл сложился: она жрёт птиц… ловит самодельными лассо из огрызков полотенца. Хочет омолодится? На эти мысли голова бабки повернулась – медленно, со скрипом, словно старая ржавая петля.

Я затихла и стала дохлой мухой для бабки – без мыслей, без дыхания. Голова бабки встала «на место» – резко вперёд и не сводила глаз со старой семейной фотографии цвета сепии, где она с Людмилой Анатольевной не примерно моего возраста и множеством потерянных имён в платьях, обжигаемых солнцем, дурачатся на фоне аутентичных избушек – деревенская глубинка. Сотрясаются косы, как седые реки под луной, невесомые, как древние лучи, что расползаются по сепии. Я крадусь на балкон, пока бабка не чувствует реальности – в голове восстала деревня, где до конца не прогорела юность бабули. А Людмила Анатольевна, весёлая, как подсолнух, ещё в проекте не держала никаких внуков, душой оплетала фотокамеру, что сквозь годы утягивает в неведомую глубинку, транквилизирует беспокойный разум бабули, а грохот на балконе мало кому интересен.

***

Школьная учёба отгородила меня от основной части квартиры. Бабка плодила квартирную труху – сушёных пауков, газетки, и согласилась отдать балкон, чтоб спасти своё хобби. Я подпрыгиваю, а Камыш замирает в старом пустующем кашпо, когда бабка ломится в форточку. Кот ходит по балконным рамам от соседей и обратно. В неизвестной локации находится его лоток. но кот непостижимо справляет свои нужды без следов… Я, ещё тише, чем он, живу на утеплённом балкончике, учусь и прячу кота от бдительных глаз бабули. Отселиться на свисающий полуостров казалось естественным решением, хотя бабуля время от времени грозилась снести балкон. Однако, на этот всплеск находился контраргумент: на демонтаж нужны деньги, которые жалко. Она боится, как бы ей не пришлось умереть на балконе – в таком грязном месте при параде, в марлёвках, достойными пышного погребения. Солнечные ослепляли её, когда бабуля развешивала свои сокровища – марлёвки. Она щурилась, примериваясь, куда лучше упасть, чтоб не сломаться на двое. Некоторые марлёвки успели пожелтеть, что подчёркивало стабильность помешательства бабули. Со среды на пятницу выстирывалось ценное имущество. Нередко завешивался марлёвками весь белый свет – марлёвкам мало балкона: они досушивались на раскладной сушилке в лапах затхлости квартиры. Приходилось часами существовать в неподвижном мире, в выстиранной сталактитовой роще марлёвок. Я часто путала шорох марлёвок с бабушкиным шёпотом. Её голос выгорел во мраке. Остались только недовольные скрипы через хобот, который вырисовывался в моей голове. Иное происхождение звуков не объяснить. Глаза бабули, как выцветшие пруды, таили недомолвки, а вместо зрачков трепыхалась моль на каждый мой вопрос.

***

Мне неполные пятнадцать… Скоро возраст сменится только в учётной карточке у инспектора ПДН. Год без происшествий! Моё относительное спокойствие стало небольшим подарком для усталого инспектора Ивана Петровича, чьими заботами я исправно доставлялась к тюлям, плиссированной бабуле. Мои побеги из дома и ночёвки на лавках закончили своё существование. Былых сил нарушать закон нет. Я одомашнилась, хоть меньше выть не стала. Наверняка бабка что-то подливает… Это мучило. Остаётся грустить на утеплённом балконе вместо праздничного торта. Завтра снова школа, где крутится мир по живым законом, ступеньки полируются смехом, переливы голосов вьются неугомонно, можно узнать кого-то знакомого…

Глава 2. Школа.

Партизанск – небольшой городок, где затеряться – великое достижение. Иногда мне кажется, я проплываю, а не проживаю, мимо смотрю, как взрослеет моё окружение, а я таю от неопределённости моей судьбы. Что со мной будет? Я стараюсь влиться в школьную жизнь, напитаться её шумом и движением, попрощаться с застойной тишиной. Хочу смерч. Но меня сносит нечто иное – в квартире. Там засасывающие координаты моих мучений. И когда я выхожу, часть моего разума остаётся дома и, как фантом, выгорает от стонов бабули, раскачиваясь напротив неё. Я даже на улице слышу нечто похожее на скрип старого дивана, которым пропиталось всё моё сознание. Это аэродром, откуда взлетает смерть. На диване вроде умер дедушка. Что ж это такое?! Бабуля лежит на диване, чтит память деда. Не знаю, что у неё в голове, но не в моих силах вернуть её к разуму.

Страхи выворачиваются на меня по ночам – бабка не спит, бродит. Её туманная фигура отражается известковым налётом на пыльном окне, иногда до утра. Я моргаю – она бесшумно растворяется в воздухе. Я внушаю себе, что я одна. Запах валерианы глушит меня. Я вырубаюсь, но издалека слышу скрипы и хрипы. Она подходит ко мне, нависает и дышит, как вентилятор, чьи острые лопасти срезают с моих век ресницы. Чего она хочет? Полагаю, она мне завидует. Мой юный возраст – мешает бабке спать. Я должна забыть свой голос и желания. Видимо, в пятнадцать, люди только что и делают – доживают свой век. А когда я жила? Моя задача – не доставлять хлопот до выпускного класса, иначе я останусь без балкона.

Я влетала во все школьные мероприятия по своей инициативе, силы черпала из страхов. Мокрой тряпкой меня хлестала мысль, что я останусь с бабкой наедине дольше необходимого. Я боялась, что это заразно, что мне непроизвольно захочется унаследовать диван, что я нечаянно прилягу и взлечу. Я мчалась в школу, как на плот, который вынет меня к твёрдому берегу. Скомканный диван совершенно не прельщал. Когда я ложилась на этого верблюда, меня подкидывало. Чувство, что кто-то пинает спину, нечто живое, а не старые пружины. Что-то душное заперто в старом диване. И оно рвётся. Скрипы становились громче, будто за мной ходили. Иногда бабуля замирала, а диван скрипел. Мне надоело разгадывать эти ужасы. Я старалась находиться реже дома. Я терпела. Домучиться бы с такой житухой!

По мере моего усиленного взросления под тяжестью ужасов, мои чувства неумолимо искажались. Я не понимала, что это любовь или одержимость. Я заболела Пашкой. Он стал выпуклым в моём сознании. Кто он? Маячок надежды или беспринципный падальщик? Скрип дивана доносится тише, когда Пашка говорит со мной. Обычно он кричит мне: «Глаза разуй!». Но и этого достаточно, чтоб разогнать скрипы в моём сознании.

Наступали мгновения, когда я бредила Пашей. Я видела его лицо повсюду: в чашке чая, на камнях, мерещился его голос. Пожар охватывал моё сердце. Я оборачивалась. Мираж. Пашка сейчас далеко. Выбросить его из головы казалось преступлением против любви, даже облака напоминали о Пашке. Я ловила его взгляд – он думал о своём. В эти моменты казалось, что я подглядываю за чужими снами. Мои размышления поросли тиной… Подозреваю, это налёт сумасшествия. Обуздать меня могли лишь бабкины скрипы. Я боялась их больше, нежели своего омута. На дне колыхалось свечение, и я стремилась к нему, без воздуха, сквозь толщу преград. Бабуля, сепсис, цеце и болезненный пот под одеялом ночью. Пригласить Пашку к себе – идея вонзилась так остро, что я не чувствовала осколков отвержения с его стороны. Это даже бодрило. Иногда мне казалось, что на узорчатых обоях проступает лицо Пашки. Я радовалась! А бабка пристраивалась рядом и гладила ладошкой выпуклую стенку. Она видела нечто своё…

Иногда я забывала покушать… С болезненной вовлеченностью в любовь я живу и отбрасываю мелочи жизни ради новой встречи с Пашей. Я прознала, что он записался на облагораживание школьной территории, чтоб замазать свои прогулы. Это шанс! Теперь мне оставалось подсуетиться. Я прогуляла геометрию, чтоб обоснованно присоединиться к Пашке. Он неподалёку копал клумбу, а я красила бордюр, удерживая образ Паши намного твёрже, нежели красильную кисть. Несколько раз она шмякнулась.

Сердце моё заходилось в тоске, потому что Пашка меня не замечает. Он редко, будто по миллиметрам поднимает свой взгляд на меня, полный изгоняющих посылов. Пашка гонял на велосипеде ежедневно и даже по ночам – несомненно, в остром приступе клаустрофобии, доигрывая последние деньки детства, будто завтра он не станет взрослым – а превратиться в сияющий эмбрион с единственными перспективами в жизни: пелёнки и школа. А по мне он – вредная креветка, отшучивается. Меня охлаждала от влечения к Паше тоска по отцу и матери – две тоски пилили мою психику. Я разлеталась в слёзы по ночам от истерик. Стёкла на балконе резонировали от моих всхлипов. Я познакомилась с Пашкой лет восемь назад на детской площадке. Я упала и разбила коленку, а он, весь гордый собой, залепил моё ранение обслюнявленным подорожником и подарил обгрызенного пластикового мишку с шариком пенопласта вместо головы. Даже не знаю, что меня поразило больше – «лечение» или «подарок». Мир, казалось, держался на нашей детской связи. Эти впечатления запомнились мне робкой дружбой. Мы потерялись на время. Я кочевала по квартирам, то с отцом, то с матерью, пока они искали любовь. Затем меня зашвырнули к бабке доживать юность, поскольку я взрослая уже и все «понимаю». Я хранила верность своим первым впечатлениям, а сложности адаптации к новому житию с бабулей только укрепляли мою верность. Паша отвык от меня, но так и остался якорем, на который я осела, как моллюск, от безысходности, потому что память моя меня пугала. Я помнила месяцы пустоты. Спроси, что происходило – не помню. Скрипы в квартире стали одушевлёнными. Я не понимаю, кто вдохнул жизнь в зловещие стоны и, что побуждало меня терпеть пинки от дивана. Я сомневаюсь, вижу именно то, что существует. Я понимала, что до конца начисления опекунских мне предстоит жить именно с таким виденьем, а мои детские впечатления были последними, незамутнёнными, которые не исказились от депрессий и сомнений в собственном рассудке.

Краска течёт. Пашка упрямо копает. Он хорошо работает, но плохо любит. Неужели, ему всё равно. Не верю! Пашка живёт через три дома, а делает вид, что в другой Вселенной. Он хорошо рисуется. Я знаю его тайну – он оставляет свет в окне специально для меня. Неумолкаемым факелом горит эта приманка, преследует и таранит в каждой мысли. Жизнь моя не радужна. Но раздвигает тьму тепло из Пашкиного окна, которое снится мне и ведёт меня в школу, чтоб вновь встретиться с Пашей. Слёзы мои плетутся, когда вижу, как он счастлив без наших детских мгновений. Он успел обжиться яркими впечатлениями с новыми подругами, которых всячески принаряжают заботливые мамы. Я же не симпатичнее мешка картошки в своей древней одежде и нестриженным апельсином на голове.

Моя тень в жизни Паши тает. Становится твёрже иная жизнь, что вырастает из юности. Кажется, это взросление. В это тающее время моя душа плотнее усаживается вечерами на балконе и между сталактитами ищет способ стать заметнее в жизни Паши. Тело в это время спит без души. Порой я сомневалась: он ли был объектом моей любви, или же истома о воссоединении нашей дружбы дурманила меня сильнее? Сейчас мысли Пашки не касаются меня, если только он нечаянно не вспомнит, как однажды, с кем-то он был весел…с «кем-то» – это со мной. Тёплые взбросы его смеха окутывают меня во сне вместо одеяла. В груди кашель, а не любовь. Голос Пашки. Крик? Эхо? Не разобрать. К Пашке не прорваться. Он обложен вечеринками и хохочущими девицами в блёстках, как таблетками от головной боли. При виде меня он нем, как вода, а отрешённое лицо для меня всегда заготовлено. Я – мусорное воспоминание. Мои брожения под его окном, словно дар Плюшкина, захламляют эстетический вид на дворик. Морось иногда вытягивает Пашку на улицу. Под тусклым фонарём, среди сырости и грязи, мы существуем в обете раздражения. «Мы играли здесь лет в восемь.» – Напомнила я. Пашка хмыкнул и дёрнул головой. Даже дождь не может смыть стену отчуждения между нами. Убедившись, что я не утопла, он уходит также молча. Знаю, дома он дёргается в кровати от досады – зря, я не стою его промокших ног.

В жизни есть способы жить проще – найти другой дом, другой двор и новых друзей, без которых можно жить, если потеряешь. Каждый день я думаю, это неплохо, но даже столь поверхностный вариант мне недоступен. Я даже не в толпе аутсайдеров. Я – затерянная в школьных пересудах неприкаянная страшилка. Мои мечты о Паше – беспризорная чайка, блуждающая без курса. Однажды он вспомнит обо мне старыми тропами – через песочницы. Факельное окно, из которого его глаза не раз узнавали меня, но он молчал, уходил обниматься с телефоном, из которого лились «спокойной ночи» от изящных подруг. А утром любовный засор из СМС Пашка удалял не глядя.

Я знала, что не одинока в своих чувствах. Пашей интересовались многие. Он любил всех одинаково или не любил вовсе. Конкуренция за сердце Пашки (или что у него стучало?) росла с каждым днём. Он разбрасывался улыбками и шутками. Я упорно пыталась разглядеть в этом безобидном флирте хоть каплю настоящего чувства. Глупо? Но это поддерживало во мне жизнь.

Я не могу выразить Паше, насколько скучаю и практически не живу без него. Ему надоело, что я липну, точно сыпь, пытаюсь завладеть им и замкнуть свою реальность на него. Я иногда выскакиваю навстречу – он пятится, отводит взгляд. Я сама себя боюсь. «Пашка» – единственное нормальное слово в моей голове. Но что я сделала? Он ещё не видел мой алтарь любви из коллажа фотографий, где все лица вырезаны, кроме его. Себя я заклеила большими цветками, вырезанными из тетрапаков. Я грущу на балконе, но мне не скучно. На запотевших окнах рисую сердечки. Надеюсь, эта арт-терапия меня спасёт от жизненного застоя. Чувства болтаются в пятках. Крючит тошнота. В сером мареве на заднем фоне вокруг продавленного дивана танцует бабуля, топчет мою грусть. Она взбалтывает пыль и носится в приступе моды, кокетничает – примеряет одну за другой старые, выцветшие марлевые сорочки, пожелтевшие в затяжках, расправляет сморщенные оборочки и повизгивает от уколов непостижимой красоты. Это делает её существование ещё более эфемерным. Она выбелилась, точно отрицает в себе живое. Пакет с мукой пострадал, вместо кексов – бабкино белое лицо. Пудры давно нет, как и помады. Только битая косметичка, на которую бабуля возлагает надежды: моя мать вернётся за этой вещью. Это ведь был подарок. Больше всего пугает неизвестность, когда пропадёт бешенство бабки. Тихая жизнь в махровом халате, здоровье, как у космонавта, кажутся враждебными. Безумие – стабильная реальность, которой я не налюбуюсь. Вот опять странный топот в квартире. Подобие счастья раздвигает мой взор. Бабуля кружится среди пыли. Она обстриглась на глазок, чтоб было бесплатно. На голове у неё мох. Думаю, нужно поддержать танцевальные начинания бабули, не всё же ей лежать на диване. Вдруг, она подобреет? Хоть на пять минуток.

– Бабушка, тебе нравится? – я протиснулась в квартиру с балкона.

– А ты примерь, и посмотри! Это ж шик! – она ползала по дивану, как большой белый стог.

Бабуля представляла себя байлаорой – не меньше. Её руки выписывали замысловатые пассы. Она вылежала на диване столько энергии, что не знала куда себя деть, и больше кряхтела, чем танцевала. В ней горело желание тряхнуть костями, а не красиво двигаться. Её упорство завораживало. Пальцы чуть ли не сгибались в обратную сторону, а ноги путались, как голодные мыши. Я невольно двигалась в такт. Хотелось помахать руками, чтоб развеять едкий быт и немного сблизится.

– Лови её, лови! – бабуля всплеснула руками и загоготала. Сорочка маленького размера выпорхнула, как лист фанеры, запущенный с вертушки. Я побежала. Взбесившейся тряпкой управлял костлявый палец бабки с надломленным ногтём. Я была уверена за мной охотилась сорочка. Глаза бабки горели нездоровым блеском. Её подпитывал мой страх. Звук хлопающих крыльев не отставал. Сорочка взлетала и билась о мою спину – и так несколько раз. Смех раскатистый, как молот, меня чуть не загонял до смерти. Я пришла в себя уже на балконе. Бабка трясла косметичку в поиске прошлой жизни…

Веки Бога, кому я молилась (через боль, с отчаянием в бреду), наконец-то вскинулись в мою сторону. Пашка попался в мои сети. Марафон улитки закончился! Я долго и упорно шла: мыла полы, таскала мусор, чтоб быть допущенной к священным спискам школьных прогульщиков, штрафников и … проблемных детишек вроде меня. Мне позволили разбить на пары список. Пашка удивился, когда ему досталась я, но со списком не поспоришь. Красить бордюры – дело нехитрое, но именно с Пашкой пришлось помучиться. Теперь мне не придётся больше ничего придумывать! Естественные просьбы – подержи, размешай, подстрахуй – сплетут из нас прочный дружеский узел. Шорох старых газет гасил мою боль. Я гадала – тыкала пальцем в газеты и зачитывала случайную фразу: «Вместе навсегда!», «Путешествие вдвоём». Сердце выписывало картины будущего с Пашкой. И все мои гадания сбылись! Пашка рядом! Он наблюдает, как я тружусь, но даже не догадывается, как мне пришлось попотеть, чтоб мы оказались вместе хоть ненадолго.... Этот день пропитанный ожиданиями я запоминала в мельчайших штрихах, шорохах, так всё и было, как представлялось, картинки летели как из автоматной очереди. Это устроило в моей душе такую свалку, что квартирка бабули казалась праздной залой с упорядоченной грязью, пустыми флакончиками и дорожками из мух. Пашка не подведёт. Я выучила все его привычки – он логичен до крапинки. Я предвкушаю каждый его шаг. Разводит краску и посматривает. Я держусь, чтоб не броситься помогать ему. Как антенна, я навожусь на его движения, размеренные, ленивые, но мысли кусают: «Почему ничего не происходит?». Люди не живут в вакууме, а общаются. Он держит дистанцию, как при холере, зная, что я как стружка липну на его голос. Пашка, как партия краски, утёк. Он произнёс: «Скоро буду».

Мои руки ослабли, язык обессилел. Я не нашла, что сказать в ответ. «Куда? Зачем?» Столько раз представляла, как я говорю, говорю… ничего конкретного. Я носилась со своим манифестом любви, как резаная, по каждому поводу. Будь то Пашка или бабусино восстание с дивана, мне вечно что-то мешает сформулировать мысль. Я испугалась, что наконец-то решусь, но моё признание будет воспринято в штыки.

Шум в голове. Я проваливалась в стратегическую яму. Будущее, которое я представила до мельчайших пикселей, не подчинялось мне. Уход Пашки – это поворот к новым корчам. Туман стелется и лезет в глотку. Я не могла, ни крикнуть, ни вздохнуть. Воздух застыл, и только царственные клубы, подобно крови умирающего монарха, перекатывались, сверкая зловещим завещанием: «Скоро, дети, скоро…». Разум колыхался в глубоком уединении – на кровле мыслей, где никого не существует, даже собственной души. Невидимая сила, будто петля другого измерения, подсекла меня – я опустилась на колени и подняла глаза. Вместо асфальта – сияющая гладь, на унылых клумбах пылали лиловые огни. Ни солнца, ни фонаря, а свет сочился отовсюду, будто наша школа – храм, а мы ангелы в Академии святых. Казалось, что эффект вспышек порождает отсутствие Пашки. Или это моё одиночество так сверкает? Краски в банке почти не было. Пашкина кисть значительно облысела. Я поняла, он проделал всю работу, пока я любовалась им и елозила свой несчастный кусок – краска лежала густыми, неровными мазками, как застывшее сало. Cтоп. Я же ничего не покрасила! Мой бордюр тупо истыкан кистью. Я пыталась пробить бетон?

– Привет, Элина.

Я знаю этот голос! Голос опасности, перемен. Он мне понравился, а значит и Пашка… сердце болезненно сжалось. Разлучница вернулась! Я присмотрелась и не ошиблась – Надя. Она училась в параллельном классе три года назад. Неужели вернулась? Этот элемент хаоса разносил все планы в крошку. Надя будто выворачивала всю мою боль. Она улыбалась жемчугами. Надя – настоящая проблема! Пиджачок, юбочка, туфельки – меняли цвет, как хамелеоны с бежевого на жёлтый. Здоровый и жизнерадостный вид Нади высасывал последние силы. Я слаба. Она явилась, чтоб почтить свои владения. У неё был свой кружок почитателей. Пашка за ней год увиливал! Надя была замкнутой. Однажды мы дрались за Пашку чуть ли не в кровь. А она вдруг остановилась, как ни в чём не бывало, и заявляет: «Всё, надоел он мне, дарю!» Потом Пашка ещё раз официально перешёл мне «в дар», только он уже всё слышал и фыркнул, что мы обе чокнулись.

Мысль шандарахнула током, кого Паша выберет – меня или Надю? Её волосы переплетались с лучами солнца и были продолжением весны. Черные пряди горели металлическим блеском, и били бликами, как драгоценное полотно.