banner banner banner
Чужая дочь
Чужая дочь
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Чужая дочь

скачать книгу бесплатно

Чужая дочь
Наталия Ахулкова

Туркменский композитор мечтает найти пропавшую дочь. Советская школьница, обделенная любовью матери, покидает отчий дом. В силу удивительных совпадений и невероятного стечения обстоятельств, разворачивающихся на просторах СССР в послевоенное время, судьбы известного композитора и простой старшеклассницы переплетаются.

Наталия Ахулкова

Чужая дочь

Пролог

Кочи Мередов перенес несколько операций, но у врачей не было уверенности, встанет или нет. Когда на Красной площади солдаты под дробь барабанов бросали на брусчатку знамена поверженных фашистских войск, медсестра принесла долгожданное письмо. Судя по штемпелю, отправлено из Москвы два месяца назад. Кочи развернул листок, сложенный треугольником, и на бурое госпитальное одеяло, выскользнула карточка, с которой на него смотрели большие круглые глаза дочери. Гюзель в кружевном переднике и платье в полоску, повернувшись вполоборота, сидела, опираясь ладонью на стул. Очень серьёзная. Вместо привычных кос – гладкие волосы, подстриженные до плеч, и прямая чёлка, закрывающая половину лба. У Кочи сжалось сердце, до боли захотелось сейчас же, в сию минуту оказаться дома – немедленно поцеловать любимую ладошку, дунуть на непривычную чёлку. Он долго всматривался в фотографию, потом прижал к губам и кинулся читать письмо. Тесть аккуратным почерком, тщательно подбирая слова, рассказывал, что у них все хорошо. Жизнь в Москве налаживается, вот даже фотоателье открылось в соседнем доме. Галочка, потребовала её туда отвести и отправить снимок папе. Вроде бы хорошее, подробное письмо, но внутри отчего-то заныло. Про Ирму ни слова. Странно. Почему жена не написала сама?

Кочи не выпускал из рук фотокарточку, та словно придавала ему сил, наполняя жизнью измученное тело. Он поднялся с постели и стал потихоньку передвигаться с палочкой. Сердце пронзала радость – война закончилась, он жив, дома ждёт семья. Чего ещё желать? К концу июля телеграфировал в Москву: “Выписан из госпиталя тчк Встречайте вскл”.

Напевая что-то себе под нос, Кочи шагал по центральным улицам и не узнавал Москву – повсюду грохотала стройка, узенькие улицы превращались в широкие проспекты, деревянные бараки сносились, на их месте вырастали монументальные каменные дома. Он нырнул под тенистую арку, в лицо потянуло сквозняком, но вместо облегчения тот принес лишь чувство необъяснимой тревоги. Грифельно-серые стены смотрели свысока, надменно изогнув портики окон. В этом доме он всегда чувствовал себя чужим, ему казалось, даже строгий дворник, целыми днями орудовавший метлой и гоняющий посторонних, посматривал на него с осуждением. Мол, не место тебе здесь, парнишка. Нынче дворника не было, длинный узкий двор, в который никогда не попадало солнце, выглядел замусоренным. Кочи резко дернул ручку углового подъезда – в нос шибанул запах горелого жареного лука. На лифте болталась табличка «Не работает». Опираясь на перила широких лестничных пролётов и прихрамывая, Кочи взобрался на третий этаж. Нажал кнопку звонка. Вместо топота детских ног, за дверью раздалось тихое шарканье – встречали его тесть с тещей, сильно постаревшие за то время, что они не виделись. В полутемной квартире царили тишина и запустение. Кочи смущенно топтался в прихожей, ему стало не по себе, в голове вертелось множество вопросов. Начал с главного:

– А где же мои девочки, гулять пошли?

Тесть смущенно кашлянул, теща затараторила:

– Проходи, Кочи, в ногах правды нет, как ты себя чувствуешь?

– Вы получили мою телеграмму? Где Гюзель?

– Ты не волнуйся, у них всё будет хорошо, там с мамой ей будет лучше…

– Где там? – прошептал внезапно севшим голосом Кочи.

– Ирма встретила неплохого мужчину, в Москву не вернется. Галочку увезла с собой.

Кочи в отчаянии рухнул на стул, обхватив голову руками. Как жить дальше он не знал. Несколько часов бездумно кружил по городу, ноги сами принесли на Сретенку. Третий дом слева, необъятная коммуналка. Комната с эркером, оранжевый абажур и старинное пианино. Эта комната стала для него домом, в ней он сочинил первую мелодию, в переулках Сретенки прошла его юность. До войны здесь жили два старика Гольденблюм, отдавшие Кочи всю свою любовь. Последнее письмо от Фиры Кочи получил незадолго до ранения. Она писала, что зимой Марк Соломонович подхватил воспаление легких, слёг и больше не поднялся. От соседей Кочи узнал, что Фиру похоронили через месяц. Сердечный приступ. Накануне она куда-то уходила, потом долго плакала. А пудель? Выл всю ночь, никому не давался, пришлось выгнать на улицу.

Комната стояла непривычно пустая. Пыльное московское лето билось в окно, болталась, оборванная от карниза занавеска. Целыми днями Кочи валялся на кровати, уставившись на истертый ковер с клоками белой собачьей шерсти. Укутанное чехлом, пианино тоскливо томилось в углу. В один из дней Кочи поднялся, сдернул полог с инструмента и ударил по клавишам. Комнату затопили горькие пассажи «Черной мессы» Скрябина. Интервал минорной девятки отражал черноту настроения, вопящая бурность сонаты подчеркивала чувство надвигающейся гибели. Сердце сжималось, дышать стало трудно. Кочи рванул на себя оконную раму, больно зацепился локтем за никелированный шар на спинке кровати и рухнул на панцирную сетку, виновато скрипнувшую в ответ. Тут же вскочил и заметался по комнате. Бросил взгляд в зеркало. Сколько пыли. Пальцем нарисовал вопросительный знак – как жить дальше? Стер ладонью вопрос. Из открывшейся полоски на него посмотрели глаза. Дернулся – не узнал. Глаза ввалились, в них отражалась пустота. Пыль и пустота. Кочи схватил ветошь и кинулся судорожно натирать полировку секретера, перекладывая с места на место папки с тесёмками, хранившие старые письма, ноты, газетные вырезки. Из одной выскользнул белый листок, на нём четким разборчивым почерком Фиры было написано: «Бедный мой мальчик! Сбежала твоя шикса, чтоб ей пусто было! Мой старый шлемазл, оказался не таким уж дураком. Но, ничего, пока глаза открыты, надо надеяться. Возвращайся в Чарджоу, женись на хорошей туркменочке, пиши музыку. С комнатой делай, что хочешь, а пианино продавать не смей! Очень хотели тебя дождаться, прости, что не смогли. Вспоминай нас иногда. Да благословит тебя господь».

Галка Занозина.

Сколько Галка ни старалась вспомнить лицо отца, перед глазами всплывало лишь размытое светлое пятно. Зато она хорошо помнила его руки, иногда, даже видела их во сне. Образ отца в Галкином воображении был соткан из рассказов деда Игната Занозина. Некоторые она знала наизусть. Дед Игнат – крепкий мужчина с седой бородой и лохматыми усами, скрывающими иногда лукавую, а порой горькую усмешку, преподавал историю в школе. И зимой, и летом он ходил в одном и том же картузе с треснутым козырьком и выстиранной косоворотке на выпуск. Галка часто захаживала в гости к деду, выпить чаю с чабрецом и послушать про отца.

– Вася школу не любил, – рассказывал дед, – уж я его и уговаривал, и ремнем гонял, всё без толку. Ничто не могло заставить ленивца выучить таблицу умножения или спряжения глаголов. Куда больше ему нравилось бегать с мальчишками по улице или пропадать в лесу. Все тропки знал, умел, находить в кустах круглые гнёзда пересмешника с бледно-лиловыми, крапчатыми яйцами. Да, уж наблюдательным был твой папа, – вздыхал дед Игнат, собирая ладонью со скатерти несуществующие крошки, – и чутким. К нам всегда с уважением. Вот слушай! Когда мать заболела, Вася накопал диких ландышей и посадил во дворе под раскидистым старым орехом. Никто не верил, что цветы примутся в такой тени, но он утверждал, что для ландышей лучше не придумаешь. Сначала они стояли зелеными лопушками, а потом, как зацвели. И были удивительно крупными. Как они пахли! До последнего дня, Галочка, твоя покойная бабушка сидела на скамейке перед домом и дышала этим ароматом. – Дед Игнат подвигал Галке вазочку с рубиновым вареньем. – А чего ты вишневое-то не берёшь? Без косточек, твоё любимое. Васеньке оно тоже сильно нравилось.

Галка запивала душистым чаем тягучую сладкую ягоду и просила:

– Деда, а расскажи, как меня из роддома принесли.

– Ой, внучка, ты не представляешь, что тут было. Пришла Зоя из родильного, а ты у неё на руках плачешь-надрываешься. Глазки зажмурила, личико сморщенное, как у маленького старичка. Красная, страшненькая, как все новорожденные. Вася взял тебя и зашептал: «Куколка, а не ребенок. Таких красивых детей ни разу в жизни не видал» А ты словно поняла, что он говорит, сразу притихла и глаза распахнула. Вася, как увидел глазки твои зеленые, так задрожал весь: «Ангел, точно ангел!». Распеленал и давай пальцы на ручках-ножках пересчитывать, да все приговаривал: «Ну, где вы еще видели такие розовые ноготочки, как у моей доченьки, у кого еще есть такие шелковые бровки, как у моей Галочки? А таких прелестных пяточек, уж точно ни у кого нет на всём свете!». Через несколько дней Вася окрестил тебя, чтобы не болела и не сглазил никто. Тайком отнес в церковь. А тогда с этим строго было, не приведи, кто узнает, могли и с работы турнуть. Зое-то он ничего не сказал, чтобы скандала не вышло. А рубашечку-то твою крестильную, я до сих пор храню, запрятана она у меня.

Иногда Галке казалось, что она помнит папин отъезд на фронт, хотя, скорее всего, вообразила себе, после дедовых рассказов, ведь ей тогда не исполнилось и трёх лет. Дело происходило на перроне вокзала, который в тот день выглядел хмурым и тревожным. Кисловодск провожал бойцов на фронт. Отец крепко держал Галку на руках и целовал. Целовал и плакал. И все вокруг плакали. К первому пути подали длинный состав, состоящий из товарных вагонов, с наспех сколоченными деревянными скамейками, вместо окон в досках прорублены отверстия, без стекол. В таких теплушках доставляли бойцов на войну со всей страны. «По вагонам!» – раздалась команда. На перроне началась кутерьма. Вся толпа дрогнула и развалилась, женщины заголосили. Отец опустил Галку и вскочил на подножку, она расплакалась и закричала: «Папа, возьми лялю!» Отец оглянулся, махнул напоследок рукой и исчез в вагоне. Так и унесла эта деревянная теплушка отца навсегда. Несколько месяцев от него не было никаких известий, а потом маме пришло извещение: «Ваш муж Занозин Василий Степанович, уроженец города Кисловодска, в бою за Социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество был убит в июле 1942 года. Место захоронения не установлено».

Временами дед Игнат хворал и не вставал с кровати. В такие дни он ничего не рассказывал, лишь просил Галку сесть напротив, и долго-долго всматривался в её лицо. Потом тяжело вздыхал, смахивал слезинку и произносил: «Гляжу на тебя, внучка, а будто Васеньку живым вижу». Галка, хоть и не помнила отца совсем, но сердце сжималось.

Когда Галке стукнуло шесть, дед Игнат велел принарядиться, и они отправились в фотоателье, где весь город заказывал семейные портреты. Пухлый мастер с розовой лысиной подтолкнул Галку к зеркалу и велел подготовиться. Галка причесала руками прямые каштановые волосы, обстриженные выше плеч, пригладила непослушную короткую челку на лбу, послюнявила указательный палец и провела им по бровям. После этого взгромоздилась на высокий стул и уставилась в объектив, плотно сжав губы. Въедливый фотограф поворачивал её и так, и эдак, заставлял закидывать руку, неудобно наклонять голову. Галка ёрзала на жестком стуле, не желала улыбаться, с опаской посматривала в чёрную линзу. «Потерпи, Галочка, – уговаривал дед, – поставлю твою фотографию в сервант и буду каждый день любоваться».

На обратном пути дед Игнат купил ей эклер с нежным сливочным кремом и спросил:

– А скажи-ка, зачем мать обчекрыжила тебя «Под пажа»?

– Деда, а что такое подпажа? – спросила Галка, облизывая сладкую шоколадную глазурь.

– Не, что, а кто, – хмыкнул дед Игнат. – Когда-то давно в Европе парик считался признаком благосостояния: чем пышнее парик, тем состоятельнее его владелец. Разумеется, не каждый мог позволить себе такую роскошь. Юные мальчики, которые служили вельможам, вместо париков отпускали волосы до плеч и носили бархатные береты с пером. Этих мальчиков называли пажами.

Галка насупилась – ей совсем не хотелось быть похожей на мальчика, тем более кому-то прислуживать. Да, и обрезанных кос жаль до слёз! Галка только научилась их, как следует, расчесывать и заплетать, но вот самой промыть густые длинные пряди, никак не удавалось. Лить воду из тяжелого жестяного таза на голову, было не с руки, скользкий кусок хозяйственного мыла так и норовил ускользнуть в темноту под лавкой. Банные дни стали для Галки настоящей пыткой. Мама остервенело намыливала ей голову и злилась: «На эти лохмы никакого мыла не напасешься», потом с раздражением продирала мокрые и спутанные волосы металлическим гребнем. Галка, стиснув зубы, терпела, лишь иногда попискивала. Когда волосы подсыхали мама начинала собирать их в косу, с первого раза у неё не получалось. Мама больно дергала Галку за волосы и чертыхалась: «Опять этот гадкий петух вылез!». Галку «петухи» страшно веселили, она представляла, как на голове у неё вырастает гребень и начинала хихикать. Маму раздражалась еще больше, и срывалась на крик: «Кому нужны эти лохмы, придем домой, отстригу!». Галкино веселье мгновенно улетучивалось, она кидалась в слезы. Этот приём срабатывал до того момента, пока у соседской Зинки не обнаружились вши и её пришлось остричь наголо. Мама тут же пригрозила:

– Хочешь, как Зинка, лысой щеголять? Вот подцепишь вшей, я тебе это мигом устрою.

Такая перспектива Галку напугала, вздохнув, она покорно стала расплетать косу. Волосы тяжелой волной падали на колени. Мама достала тяжелые портновские ножницы невероятных размеров, разделила волосы на пряди и стала перерезать каждую отдельно – все сразу ножницы не брали – и складывать на кушетку. Потом Галка сплела из них косу – хотела оставить на память, но мама отобрала: «Было б, что хранить, сдам на шиньон, говорят за них неплохо платят».

Дед Игнат выслушал горестный рассказ, погладил Галку по голове и сказал:

– Ничего, детка, волосы не зубы отрастут. Знаешь, со стрижкой, ты стала еще больше похожа на Васю.

Все говорили, что Галка вылитый отец – такая же тощая, скуластая, зеленоглазая. А Галка всегда мечтала быть похожей на маму.

Мама.

Галкина мама любила красиво одеваться, ярко красить губы, делала химическую завивку и предпочитала приторные ароматы. На лакированном трюмо, покрытом вязанной белой салфеткой, всегда стоял неизменный флакон «Красной Москвы». Этот резкий, удушливый для неподготовленного носа аромат, Галке казался самым прекрасным на свете.

Образование мама не жаловала и часто повторяла: «Мужчины, они шибко умных не любят, им красивых подавай, самое важное в жизни – хорошо устроиться. Дома у женщины должен быть муж, и комод, и ковер с оленями на стену, да мало ли чего еще». Школу мама предпочитала обходить стороной, появлялась там пару раз, а после одного случая, решила совсем не ходить. Мама вошла в класс, села за первую парту и стала ждать, когда начнут про дочь рассказывать. Просидела так часа полтора – про всех детей рассказывают, а про Галку нет. Ждала-ждала, потом спросила:

– А Занозина, с Занозиной –то что?

– Так она в другом классе учится, вы не туда пришли.

Воспитывали Галку родители мамы бабушка Маринка и дед Миша Прядкины – люди простые, малограмотные, привыкшие к тяжелому труду. От деда всегда пахло стружкой и свежей доской, он работал плотником – стелил деревянные полы, ловко рубил оконные рамы, мог сколотить кухонный стол или шкаф – с работы всегда возвращался, облепленный опилками. Бабушка вела домашнее хозяйство, с весны до поздней осени пропадала на огороде. Вставала с утра пораньше обматывала наточенную тяпку мягкой тряпицей, собирала в котомку краюху хлеба, бутылку молока, надвигала пониже на глаза косынку, и отправлялась на окраину города – полоть, рыхлить, сеять. Родом бабушка была с Полтавы, и хоть много лет прожила в Кисловодске, сохранила мягкий украинский говор.

Семья Прядкиных жила в двухэтажном доме неподалёку от городской больницы, которую по старинке именовали хлудовской в честь московской благотворительницы, выделившей средства для бесплатной лечебницы еще в царские времена. Больница получилась монументальная, в пять этажей с гранитными колоннами и торжественным фронтоном. На её фоне близлежащие дома выглядели жалкими, больше похожими на деревянные бараки, но считались центром города.

Жилище Прядкиных ничем не отличалось от остальных и состояло из двух небольших комнат. Между спальней и гостиной стояла чугунная печка, зимой её топили дровами и углем, умывались в гостиной над тазом, а по субботам ходили в городскую баню. Удобства, само собой, во дворе. По вечерам часто отключали свет, и тогда дед Миша поджигал фитилёк керосиновой лампы, от света которой по стенам разбегались причудливые тени. Керосин для лампы и примуса покупали на углу около рынка. Проржавевший ларек с облупленной краской укрывала тень раскидистой акации, к стволу проволокой привинчена неизменная картонка с выгоревшими буквами: «Продажа керосина производится каждое воскресенье с 10:00 до 12:00 часов». Слой пыли вокруг ларька, пропитанный пролившимся керосином, не успевал выветриваться. От благоухания, исходящего от земли, кожа у Галки покрывалась мурашками. Обратно шли медленно, дед Миша нёс тяжелый бидон и семенил, стараясь не расплескать керосин.

Двери всех квартир выходили на общую остекленную веранду, где хозяйки собирались по утрам, готовили еду на примусах и сплетничали по-соседски. Галке нравилось торчать на общей веранде и глазеть в окно. Расплавленный свет тепло грел шею, отражался в заляпанном зеркале над рукомойником, скользил солнечным зайчиком по дощатому полу. Дом стоял на горе, и весь город просматривался, как на ладони.

Кисловодск того времени, хоть и считался известной здравницей, больше напоминал казачью станицу. Узкие извилистые улочки, облепленные убогими одноэтажными домишками, круто взбегали в горы и растекались далеко в ущелья, вдоль русел речек. По ночам на улицах царила кромешная тьма, лишь кое-где блестели одинокие фонари. Людям приходилось на ощупь передвигаться по колдобинам дорог, вымощенных булыжником. В городе почти не было автотранспорта: два-три пузатеньких автобуса, да несколько грузовичков, развозящих продукты, уголь и дрова.

Курортный центр – лощеный, весь в узорных клумбах, разительно отличался от окраин и блистал ухоженной красотой. В Хрустальной галерее под высоким стеклянным куполом бил из-под земли минеральный источник, пузырьки нарзана серебрились в лучах солнца. Важные медсестры в белых халатах и шапочках, ловко поворачивая медные краники, наливали нарзан всем желающим. Отдыхающие отпивали из стаканов, не спеша прохаживаясь вдоль галереи, и через чистые стекла высоких витражей рассматривали ажурную мраморную чашу фонтана, украшенного по углам водоёма фигурками игривых лягушек.

В Хрустальную галерею Галка заглядывала редко – солёный колючий нарзан ей и даром был не нужен, если б там бесплатно разливали сладкую газировку, тогда другое дело. А вот у Нарзанных ванн всегда замедляла шаг, любуясь узорами на синей керамической глазури кирпичной стены. Башенки с каменными цветками лотоса на верхушках и резные арки делали здание похожим на восточный дворец, где на мягких подушках восседает Шахерезада с бесконечными сказками. На самом деле за тяжелой дубовой дверью Нарзанных ванн обитала не сладкоречивая царица, а сердитый дядька-вахтер, который бдительно следил за тем, чтобы внутрь не проскочил ни один любопытный сорванец. Впрочем, если притаиться за старым тополем и подежурить некоторое время, имелся шанс, проскользнуть внутрь. Главное не мешкать, когда охранник уйдет обедать – скорее в парадный вестибюль с шахматным полом и лазурными расписными стенами. На одной из стен, среди орнамента из затейливых веток и листьев, живёт нарисованный павлин. Всем известно, если погладить его изумрудный хвост и загадать желание, то непременно сбудется.

Галке уже два раза удавалось добраться до заветного павлина, но желание никак не исполнялось. Видать время не пришло. А потом Галку осенило, надо не за себя просить, а за маму. Мать для Галки была, как воздух, без которого невозможно дышать, а дотронуться рукой или прижаться щекой никак не получалось. Целыми днями мама пропадала на работе, в санатории Зою ценили и продвигали по общественной линии. Она не боялась браться за любые поручения, несмотря на то, что имела всего три класса образования. Дочь передала родителям и в её воспитание не вмешивалась, торопилась свою жизнь устроить.

–Сколько я могу промеж вас? На всю ораву сумки из столовки таскать? – выговаривала Зоя бабушке с дедом. – Бабий век короткий. Мне нужно серьезно об своей жизни подумать, об счастье об семейном.

Дед Игнат бывшую невестку не осуждал, помогал, как мог. Свой старый дом на Минутке перед смертью отписал на Галку. Небольшая, но ладная хибара, пребывала в запущенном состоянии – ставни, укрытые вьюном, распахнулись и печально поскрипывали, местами прохудившаяся крыша пропускала дождевые струйки, деревянные половицы в шматках пыли проседали под ногами. А вот сад был хорош, наполнен фруктовой благодатью: яблони, груши, вишни.

Прядкины подумывали привести дом в порядок и перебраться туда, однако, Зоя заявила родителям, что дом отписан не им, а Галке, потому она, как её мать, будет решать, что с ним делать. В итоге дом мама продала и купила себе отдельную квартиру, а Галку оставила у бабушки с дедом.

Как только Зоя съехала от родителей, у неё завязались отношения с отставным офицером из Молдавии. Николай Журан отдыхал в санатории «Красная Звезда», а после лечения остался в Кисловодске. Зоя, работавшая в санатории официанткой, ему сразу приглянулась. Семья Прядкиных хорошо приняла Николая, он всем понравился, особенно Галке, – весёлый, черноволосый, рукастый. Зимой смастерил для Галки чудные саночки, здорово играл на аккордеоне. Николай частенько забегал к Прядкиным в гости – проверял у Галки уроки, разъяснял задачки по математике, хвалил. А бабушке Маринке наказывал:

– Харламьпиевна, вы заставляйте Галочку заниматься, учеба в жизни главное.

– С меня чого спрашивать, неграмотная я, да и все сроки свои отработала. Нехай, мать занимается, – ворчала бабушка.

Журан только вздыхал. Галка, как-то подслушала, как он уговаривал Зою, чтобы забрала дочь к себе, но та ни в какую не соглашалась:

– Да, куда мне ее взять? Квартира однокомнатная, самим еле места хватает.

Несколько лет Зоя с Николаем прожили вместе, а потом у них разладилось и Журан уехал. Галка огорчилась, даже всплакнула.

– Хватит нюни разводить, он вовсе не отец тебе – ишь, размечталась, – прикрикнула на неё мать.

Бабушка Маринка упрекала дочь:

– Эх, Зойка, нэ бачишь, якой человек хороший – к нам с уважением, к Галочке с лаской. Еще пожалеешь.

Зоя не унывала, лишь отмахивалась:

– Мужик, как автобус, уйдет этот, придет следующий.

Эта мамина поговорка, засела у Галки в голове. Она представляла, как мама бегает по городу за уходящими автобусами и боялась, что один из них может увезти её навсегда.

– Дура, ты Зойка, – корил сестру младший брат Ваня. – Смотри, как дочь тянется к тебе.

Дядя Ваня всегда был на стороне Галки.

– Если кто обижает, сразу дуй ко мне, – наказывал дядя Ваня. – Считай, что я тебе вместо отца.

Ваня был всего на девять лет старше Галки, но пропахал всю войну. Бежал из дома мальчишкой, стал разведчиком, закончил в Берлине сержантом. Вернулся без единой царапины, настоящий счастливчик. Само собой, имел и награды.

С войны дядя Ваня привез Галке фотоаппарат и скрипочку – не смог пройти мимо элегантной вещицы, красиво поблескивавшей в развалинах разбомбленного дома. Скрипка и вправду была изумительная. Галка с замиранием открывала лиловый бархатный футляр, любовалась инструментом орехового цвета, прикасалась пальцами к струнам. Мама рассудила, что негоже добру зря пропадать, и пошла сдавать небывалые ценности в комиссионку. Фотоаппарат приняли сразу, а скрипку не взяли – кому она нужна? Тогда Зоя, умевшая любую ситуацию обернуть в свою сторону, отправила дочь в музыкальную школу: «Может и выйдет из тебя, Галина, хоть какой толк».

Каждое субботнее утро хмурая и не выспавшаяся Галка тащилась пешком через весь город в музыкалку. Учитель Осип Карлович, аккуратный, педантичный, неистово увлеченный Вивальди, обнаружил у Галины задатки неплохого музыканта и не уставал повторять: «Галочка, у тебя невероятно чуткие руки, инструмент в них оживает». Оказалось, что обучаться игре на скрипке сложно и муторно. Пальцы стачивались о нити от повторения, болели, уставали, теряли чувствительность, но Галка изо всех сил надеялась, что из неё «выйдет, хоть какой-то толк». Музыкальную школу окончила с отличием, близился выпускной концерт. Репетировала с утра до ночи, представляя, как выйдет на сцену, коснётся струн смычком, а в первом ряду будет сидеть мама и одобрительно улыбаться. Только, мама сразу отмахнулась:

– Да, кому нужен этот концерт? Не пойду – скукотища!

Вместо мамы на концерт пришли закадычная подруга Нина со своей мамой тетей Любой. Галка кивнула им, прижала подбородком скрипку и начала играть. Не успела взять несколько первых аккордов, как струна на скрипке лопнула. В притихшем зале звук прозвучал, как оружейный выстрел. Галка в ужасе прикрыла глаза. В этот миг со стороны того места, где сидела Нина раздались несмелые аплодисменты, которые становились все громче, их тут же подхватил весь зал. На сцене появился Осип Карлович, заменил скрипку, и Галя заиграла сначала. В тот день она играла так сильно и чисто, как никто никогда у неё не слышал.

Нина и Люба

Галка с Ниной дружили взахлеб с самого детства. Вместе пошли в школу, сидели за одной партой. Заводилой всегда была Нина, она часто повторяла: «Ой, Галчонок, держись меня! Ты такая тихоня, что любой воробей забьёт».

– Давай натырим яблок! – предлагала Нина и первой перемахивала через забор колхозного сада. Галка, карабкалась следом. Нина торопливо обрывала с веток незрелые плоды, Галка стояла на атасе. Когда вдалеке раздавался свисток сторожа, Нина скатывалась с дерева и тащила Галку за руку прочь. Сад оставался далеко позади, но Галка еще долго не могла прийти в себя. Хваталась за грудь, сердце так и ходило – тук-ту, тук-тук. А Нине всё ни по чём, лишь смеётся и жуёт зеленое яблоко, от вкуса которого сводило зубы.

По весне Нина подбила Галку идти в горы за подснежниками. Они излазили все окрестности и нашли огромную, пригретую солнцем поляну, с пожухлой прошлогодней травой, сквозь которую пробивались крупные сиреневые звездочки цветов. Галка насобирала охапку нераскрывшихся бутонов на коротких хрупких стебельках и скатилась вниз по скале, рискуя свернуть шею. Очень уж хотелось порадовать маму первым весенним букетом. Но первым делом надо заскочить к Нине и привести себя в порядок, иначе влетит за разодранные колготы.

Дома у Нины пахло ванилью, на подоконнике буйно цвели фиалки с бархатными изумрудными листьями. На круглом столе стояла вазочка синего стекла с печеньем. Сам стол был покрыт плюшевой скатертью с бахромой, посередине белая вязаная салфетка. Плюш шоколадного цвета являлся предметом тайного восхищения Галки. У бабушки тоже имелась скатерть – плотная, льняная, расшитая листьями, но она ни шла ни в какое сравнение с мягкой, шелковистой на ощупь тканью. К тому же бабушка Маринка извлекала скатерть из сундука только на Пасху и День октябрьской революции, предпочитая в обычные дни есть на клеёнке – с этими скатертями одна морока: постирай, накрахмаль, отутюжь. В доме у Нины Галку каждый раз охватывало предчувствие праздника, как бывает в канун Нового года, когда всё вокруг, даже морозный воздух заражает радостью и весельем. Да, и сама тетя Люба, – улыбающаяся, ласковая, радушная – похожа на праздник.

Тетя Люба расцеловала Нину, приобняла Галку и поднесла букетик подснежников к лицу:

– Какая прелесть! Спасибо, мои милые цветочницы. Небось, устали, давайте, чай пить.

Пока Галка уплетала творожные коржики, Люба намазала ей коленку йодом, заштопала пострадавшие колготки и завернула с собой гостинец. Галка бежала к маме, заглядывая в стеклянные витрины. В магазин одежды, аптеку, почтовое отделение и улыбалась прохожим. Каждая минута рядом с мамой дорога. Это возможность что-то сказать, что-то от неё услышать, просто побыть рядом с распахнутыми чувствами. Поднимаясь по тесной вонючей лестнице, Галка запоздало подумала, что может не застать маму дома. Галка позвала её и показала букет, ожидая одобрения и благодарности. Но мама лишь поставила подснежники в стакан, забыв налить воды.

– Мусор, а не цветы, – мимоходом заметила она.

– Тетя Люба тебе гостинец передала.

Зоя развернула сверток, откусила золотистый коржик и уставилась в окно. В её глазах отражалось холодное закатное солнце. Розовое, как сердцевина неспелого арбуза. Глаза мамы видели, но не принимали в себя, в них не было чувств, лишь тихая пустота безразличия.

– Не умеет Любка печь, суховаты получаются, – пробурчала мама. – Целыми днями ты у них пропадаешь. Мёдом, что ли там намазано?

***

Люба с малолетней Ниной на руках оказалась в Кисловодске с потоком многочисленных беженцев весной сорок третьего года. Она сняла крошечную комнату в покосившемся саманном доме на окраине в районе Бермамыта. Хозяйка – армянка с иссохшим морщинистым лицом и густыми сросшимися бровями, оказалась добрейшей женщиной, знала толк в лечебных травах. На деревянном балкончике постоянно сушились, проветривались, какие-то корешки, лепестки, стебельки и плоды, в доме витал аромат чабреца и дикой мяты. Хозяйка, едва бросив взгляд на почерневшее лицо и плотно сомкнутые губы Любы, сразу все поняла. С расспросами не лезла, лишь потчевала постоялицу пряными отварами, да горькими порошками собственного приготовления, которые толкла в медной ступке, что-то шепча и приговаривая. Целыми днями Люба сидела на койке и бездумно смотрела в окно. Она перестала улыбаться в тот день, когда получила похоронку на мужа, но тогда еще не знала, что вскоре разучится и плакать.

Иногда Любе казалось, что в той, довоенной жизни она только и делала, что улыбалась, а муж – соседский мальчишка, с которым она дружила со школы – целовал ямочки на её щеках. Нрав у Любы был легкий, а улыбка, не сходящая с губ и вовсе замечательная – чуть вздернутая верхняя губа обнажала безупречные зубы и придавала лицу детский, трогательный вид. Когда Люба ходила в положении, муж склонялся над округлившимся животом и беседовал с малышом: «Как ты там, моя птичка?». Отчего-то он был уверен, что родится у них непременно дочь, и суждено ей стать оперной певицей. Люба только смеялась над нелепыми фантазиями мужа. Вся та, мирная жизнь представлялась Любе одним сплошным солнечным днём, подобным тому, что рвался в окно.

Люба до боли прикусила губу и отдернула занавеску. В комнату хлынула нестерпимая синь неба. Над горами, покрытыми нежной зеленой травой стояла звенящая тишина, лишь скворец, обосновавшийся на старой яблоне, захлебывался звонкими трелями. Вдруг Люба ощутила, что глаза стали мокрыми от слез. «Как? Они же давно закончились, я точно знаю, что больше не умею плакать, – подумала Люба. – Неужели подействовал отвар и загадочное бормотание армянки?». Люба недоверчиво прижала ладони к лицу. Сначала по щеке скатилась первая робкая капля, затем еще, а потом их уже было не остановить. Целительная влага, как долгожданный ливень, падала на иссохшую растрескавшуюся почву, смывая сильным потоком пепел и угольную черноту.

Хозяйка покивала головой, погладила Любу по руке и сказала: «Вот это хорошо, Люба-джан, со слезами-то горечь из тебя и выйдет». Люба проплакала целый день, никак не помогла остановиться, а после этого начала возвращаться к жизни, стараясь навсегда вычеркнуть из памяти страшный день сорок второго года.

В предпоследнее воскресенье августа Сталинград жил обычной жизнью. По радио передавали, что в ста километрах, на Дону идут бои, но люди уже привыкли к ежедневным сводкам и мало обращали на них внимание – война шла больше года. Работали предприятия и магазины, родители первоклашек готовились к первому сентября, в кинотеатрах крутили новую комедию. Стояла страшная жара, городской пляж был забит до отказа.

Люба уже много дней никуда не выходила из дома. Целыми днями пряталась в спальне за плотно задернутыми шторами и выла от горя, уткнувшись в подушку. Родители делали все, что могли, не давая ей погружаться в омут отчаяния и неустанно твердили: «Любаша, рано себя хоронить, жизнь продолжается, тебе ещё дочь поднимать надо». На этот раз они втихаря взяли билеты и, чуть не силком вытолкнули Любу с дочкой в цирк.

Люба взглянула на себя в зеркало, пробежалась щеткой по густым пепельным волосам, повозила пуховкой по черным кругам под глазами и выскользнула из комнаты. Маленькая Нина ждала под дверью и, вопросительно заглядывая в лицо, спросила: «Мамочка, мы идём в цилк плавда?». Она уже бойко болтала, но буква «р» ей ещё не давалась. Любу захлестнула волна нежности – правы родители, надо брать себя руки и дочуркой заниматься.

– Идем, милая, идем моя птичка голосистая!

Маленькая Нина, словно в подтверждения слов, забегала по коридору и, хлопая в ладоши, стала напевать популярную песенку. Люба, в который раз подивилась, как точно дочери удается воспроизводить мотив, причем любой, даже услышанный впервые.

Из кухни вышла мать в чистой белой косынке, которую обычно повязывала на голову, прежде чем начать колдовать над тестом:

– Я пирожки затеяла, к вашему возвращению будут с пылу с жару. Любаш, какая-то ты бледная – пойди подкрась губы и надень мои золотые серёжки.

– Мама, к чему, праздник что ли? – заворчала Люба, но спорить не стала.

– Ну, вот, другое дело, – улыбнулась мать, и крикнула в сторону гостиной –Дед, иди за девочками запри.

Отец Любы с неизменной газетой в руке и очками на носу, прошаркал к двери ласково погладил дочь по голове и шепнул: «Все наладится потихоньку».

Такими и остались родители в памяти Любы навсегда. Отец в пролете лестничной клетки подслеповато щурится вслед, мать в переднике, испачканном мукой, выглядывает из-за его плеча.