banner banner banner
Читая «Лолиту» в Тегеране
Читая «Лолиту» в Тегеране
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Читая «Лолиту» в Тегеране

скачать книгу бесплатно

Лолита и ее мать обречены еще до нашей первой с ними встречи: «гейзовский дом» – так его называет Гумберт – «скорее серый, чем белый – тот род жилья, в котором знаешь, что найдешь вместо душа клистирную кишку, натягиваемую на ванный кран». Когда мы оказываемся в прихожей (украшенной дверными колокольчиками и «банальным баловнем изысканной части буржуазного класса» – «Арлезианкой» Ван Гога), наша улыбка успевает превратиться в высокомерную усмешку. Мы поднимаем взгляд на лестницу и слышим «контральтовый» голос миссис Гейз, прежде чем появляется сама Шарлотта, которую Гумберт описывает как «слабый раствор Марлены Дитрих». Каждым предложением, каждым словом Гумберт уничтожает Шарлотту, рисуя ее портрет: «она явно принадлежала к числу тех женщин, чьи отполированные слова могут отразить дамский кружок чтения или дамский кружок бриджа, но отразить душу не могут».

У бедной женщины даже не было шанса; при дальнейшем знакомстве она не становится более привлекательной, читателя лишь продолжают заваливать описаниями ее пошлости, ее сентиментальной ревнивой страсти к Гумберту и дурного обращения с дочерью. Филигранный слог Гумберта («можете всегда положиться на убийцу в отношении затейливости») направляет внимание читателя на банальности и мелкую жестокость американского консьюмеризма, вызывая чувства эмпатии и пособничества. Читателя призывают осмыслить безжалостное соблазнение одинокой вдовы и последующую женитьбу Гумберта на ней с целью соблазнить ее дочь как явление, которое вполне можно понять.

Мастерство Набокова проявляется в его способности вызвать у нас сочувствие к жертвам Гумберта – по крайней мере, к двум его женам, Валерии и Шарлотте, – хотя мы им не симпатизируем. Мы осуждаем жестокость Гумберта к этим женщинам, но соглашаемся с ним, когда он характеризует их как банальных. Так Набоков преподает нам первый урок демократии: любой человек, каким бы презренным он нам ни казался, имеет право жить, быть свободным и стремиться к счастью. В романах «Приглашение на казнь» и «Под знаком незаконнорожденных» злодеями Набокова выступают пошлые и жестокие тоталитарные правители, пытающиеся завладеть пытливыми умами и контролировать их; в «Лолите» сам злодей обладает пытливым умом. Какой-нибудь м-сье Пьер никогда не собьет с толку читателя, но как оценивать м-сье Гумберта?

Готовя читателя к рассказу о своем самом гнусном преступлении – первой попыткой овладеть Лолитой – Гумберт пускает в ход все свое мастерство и вероломство. Он готовит нас к главной сцене соблазнения с той же безукоризненной последовательностью, с которой готовится накачать Лолиту снотворным и воспользоваться ее обмякшим телом. Он пытается перетянуть нас на свою сторону, помещая читателя и себя в одну категорию – яростных критиков культуры потребления. Лолиту он описывает как пошлую совратительницу и пишет о свойственной ей «жутковатой вульгарности»: «Она вовсе не похожа на хрупкую девочку из дамского романа».

Подобно лучшим адвокатам защиты, ослепляющим своей риторикой и взывающим к нашим высоким нравственным чувствам, Гумберт пытается оправдаться, очерняя своих жертв, – метод, который нам, жительницам Исламской Республики Иран, был хорошо знаком. («Мы не против кинематографа, – говорил аятолла Хомейни, когда его приспешники поджигали кинотеатры, – мы против проституции!») Обращаясь к «девственно-холодным госпожам присяжным», Гумберт сообщает: «Я сейчас вам скажу что-то очень странное: это она меня совратила». «Ни следа целомудрия не усмотрел перекошенный наблюдатель в этой хорошенькой, едва сформировавшейся, девочке, которую в конец развратили навыки современных ребят, совместное обучение, жульнические предприятия вроде герл-скаутских костров и тому подобное. Для нее чисто механический половой акт был неотъемлемой частью тайного мира подростков, неведомого взрослым».

До сих пор нам казалось, что Гумберту-преступнику с помощью Гумберта-поэта удалось соблазнить Лолиту и читателя. На самом деле, на обоих фронтах он терпит неудачу. Ему так и не удается добиться от Лолиты согласия, и отныне каждое их соитие становится не чем иным, как жестоким и изощренным изнасилованием; она всячески избегает его. У него также не получается полностью переманить на свою сторону читателя, по крайней мере, некоторых читателей. Ирония в том, что именно его поэтическое мастерство и затейливый стиль прозы выдают его с головой.

Вы видите, что проза Набокова содержит ловушки для неискушенного читателя; достоверность всех утверждений Гумберта одновременно ставится под сомнение и компрометируется скрытой правдой, сквозящей в его описаниях. Из них проступает другая Лолита, чья личность не ограничивается карикатурным изображением вульгарной и черствой совратительницы – хотя ей она тоже является. Травмированная одинокая девочка, которую лишили детства; она сирота, ей некуда бежать. Лишь изредка в размышлениях Гумберта нам приоткрывается характер Лолиты, ее уязвимость и одиночество. Так, Гумберт признается, что случись ему писать фреску на стене «Привала Зачарованных Охотников» – мотеля, где он впервые ее изнасиловал, – он написал бы озеро и «живую беседку в ослепительном цвету». «Был бы огненный самоцвет, растворяющийся в кольцеобразной зыби, одно последнее содрогание, один последний мазок краски, язвящая краснота, зудящая розовость, вздох, отворачивающееся дитя». (Дитя, прошу, запомните, уважаемые присяжные женского и мужского пола; хотя это дитя, живи она в Исламской Республике, давно бы считалась созревшей для замужества с мужчинами намного старше Гумберта.)

По мере развития сюжета ширится список жалоб Гумберта. Он называет Лолиту своей «мерзкой, обожаемой потаскушкой» и пишет о ее «неприличных молодых ногах», но вскоре мы узнаем, что на самом деле означают жалобы Гумберта: она сидит у него на коленях и ковыряет в носу, поглощенная «легким чтением в приложении к газете, столь же равнодушная к проявлению моего блаженства, как если бы это был случайный предмет, на который она села – башмак, например, или кукла, или рукоятка ракеты». Само собой, все убийцы и угнетатели могут предъявить своим жертвам длинный список жалоб; большинство, однако, не так красноречивы, как Гумберт Гумберт.

Он не всегда остается нежным любовником: малейшая попытка Лолиты добиться независимости вызывает его яростный гнев: «Я наотмашь дал ей здоровенную плюху, смачно пришедшуюся на ее теплую твердую маленькую скулу. А затем – раскаяние, пронзительная услада искупительных рыданий, пресмыкание любви, безнадежность чувственного примирения… В бархатной темноте ночи, в мотеле „Мирана“ (Мирана!), я целовал желтоватые подошвы ее длиннопалых ножек, – я дошел до последних унижений и жертв… Но это все было ни к чему. Мы оба были обречены. И вскоре мне пришлось перейти в новый круг адских пыток».

Нет ничего более трогательного, чем полная беспомощность Лолиты. В первое утро после их болезненного (для Ло, хотя она храбрилась) и экстатического (для Гумберта) соития она требует дать ей денег, чтобы позвонить матери. «Почему я не могу позвонить маме, если хочу?» «Потому что твоя мать умерла», – отвечает Гумберт. В тот вечер в отеле они берут разные номера, но Гумберт вспоминает, что «посреди ночи она, рыдая, перешла ко мне и мы тихонько с ней помирились. Ей, понимаете ли, совершенно было не к кому больше пойти».

В этом-то, разумеется, все дело: ей было некуда пойти, и в течение последующих двух лет в грязных мотелях и на уединенных дорогах, у себя дома и даже в школе он принуждал ее давать ему согласие. Он не дает ей общаться с детьми ее возраста, следит за ней, чтобы она не заводила мальчиков, запугиванием заставляет хранить тайну, обещает деньги за секс, а получив свое, аннулирует сделку.

Прежде чем читатель вынесет свое суждение о Гумберте или нашем слепом цензоре, должна напомнить, что в определенный момент Гумберт обращается к читателям «читатель! Брудер!» – и это отсылка к известной строке Бодлера из предисловия к «Цветам зла»: «Скажи, читатель-лжец, мой брат и мой двойник – ты знал чудовище утонченное это?!»

14

Митра тянется за пирожным и говорит, что уже некоторое время ей не дает покоя одна мысль. Почему истории вроде «Лолиты» и «Госпожи Бовари» – такие грустные, такие трагичные – приносят столько счастья? Не грех ли испытывать удовольствие, читая повествование о столь ужасных вещах? Почувствовали бы мы то же самое, если бы прочли об этом в газетах или если бы это случилось с нами? Случись нам написать про свою жизнь здесь, в Исламской Республике Иран, смогли бы мы сделать наших читателей счастливыми?

В тот вечер, как и много раз до этого и много раз после, я уснула, размышляя о сегодняшнем занятии. Мне казалось, я не дала Митре достойного ответа; я была вынуждена позвонить своему волшебнику и поговорить с ним о нашей дискуссии. Это была редкая ночь, когда бессонница одолевала не из-за кошмаров и тревоги, а из-за радостного будоражащего волнения. Обычно ночью я лежу и жду неожиданной катастрофы, которая вот-вот обрушится на наш дом, или телефонного звонка с дурными новостями о ком-то из друзей или родных. Полагаю, мне кажется, что пока я буду оставаться в сознании, ничего плохого не случится; все плохое может прийти ко мне лишь во сне.

Я могу проследить свои ночные тревоги вплоть до того момента, когда на втором курсе – я тогда училась в ужасной частной школе в Швейцарии – меня вызвали с урока истории, который вел суровый американец, прямиком в кабинет директора. Там мне сообщили: по радио объявили, что моего отца, самого молодого мэра в истории Тегерана, посадили в тюрьму. Всего тремя неделями ранее его большую цветную фотографию опубликовали в «Пари-Матч»; он стоял рядом с генералом де Голлем. Рядом не было шаха или другого высокопоставленного лица – только папа и генерал. Как и все в моей семье, отец был культурным снобом и занялся политикой, презирая политиков и демонстрируя неподчинение на каждом шагу. Он дерзил начальству и сразу завоевал популярность у журналистов; общался он охотно и был с ними в хороших отношениях. Он писал стихи, хотя его истинным призванием, конечно же, была проза. Потом я узнала, что генерал де Голль проникся к нему симпатией после приветственной речи отца, которую тот произнес по-французски, с аллюзиями на великих французских писателей вроде Шатобриана и Виктора Гюго. Де Голль наградил его орденом Почетного легиона. Не сказать, чтобы это понравилось представителям иранской элиты; та и прежде недолюбливала отца за его строптивость, а теперь еще и начала завидовать оказанному ему вниманию.

Плохую новость несколько компенсировало то, что мне больше не пришлось учиться в Швейцарии. На Рождество я вернулась домой; в аэропорт меня провожал специальный эскорт. Я полностью осознала, что отец в тюрьме, лишь приземлившись в аэропорту Тегерана и обнаружив, что он меня не встречает. Четыре года они держали его во «временной» тюрьме – в тюремной библиотеке, примыкающей к моргу; все это время нам сообщали, что его то казнят, то освободят – иногда говорили это почти одновременно. В конце концов с него сняли все обвинения, кроме одного: неповиновение начальству. Я запомнила эти слова навсегда – неповиновение начальству: потом они стали для меня образом жизни. Много позже, когда я прочла у Набокова, что «любопытство – это высшая форма неповиновения», я снова вспомнила вердикт, вынесенный отцу.

Я так и не оправилась от потрясения того момента, когда меня забрали из безопасной среды – класса сурового мистера Холмса, кажется, так его звали, – и сообщили, что мой отец, мэр, сидит в тюрьме. Впоследствии Исламская Революция лишила меня остатков чувства безопасности, которое мне худо-бедно удалось восстановить после того, как папа вышел на свободу.

Через несколько месяцев после начала занятий мы с девочками выяснили, что почти каждой из нас снился кошмар о том, что мы забыли надеть хиджаб или не надели его нарочно. В этих снах героиня всегда убегала, спасалась от кого-то. В одном – наверно, это был мой сон – она хотела убежать, но не могла; ноги приросли к земле прямо на пороге. Не могла она и обернуться, открыть дверь и спрятаться в доме. Нассрин была единственной, кто, по ее словам, никогда не испытывал этого страха. «Я всегда боялась, что мне придется солгать. Всего превыше верен будь себе[18 - Цитата из речи Полония, наставляющего Лаэрта: «Гамлет» Шекспира в пер. Пастернака.] – помните? Я раньше в это верила», – она пожала плечами. «Но я исправилась», – добавила она, подумав.

Позже Нима рассказал, что сын его друзей, десятилетний мальчик, в ужасе разбудил своих родителей и признался, что ему приснился «незаконный сон». Во сне он увидел себя на берегу моря; рядом сидели целующиеся парочки, а он не знал, что делать. Он все повторял, что его сны незаконны.

В «Приглашении на казнь» на стене тюремной камеры Цинцинната Ц., напоминающей третьесортную гостиницу, написан ряд правил для заключенных, например: «Кротость узника есть украшение темницы». Правило номер шесть, являющееся ядром этого романа, гласит: «Желательно, чтобы заключенный не видел вовсе, а в противном случае тотчас сам пресекал ночные сны, могущие быть по содержанию своему несовместимыми с положением и званием узника, каковы: роскошные пейзажи, прогулки со знакомыми, семейные обеды, а также половое общение с особами, в виде реальном и состоянии бодрствования не подпускающими данного лица, которое посему будет рассматриваться законом как насильник».

Днем было лучше. Днем я чувствовала себя храброй. Отвечала Стражам Революции, спорила с ними; не боялась проследовать за ними в Революционный комитет. Некогда было задумываться о мертвых родственниках и друзьях, о том, как нам самим едва удалось спастись, по чистому везению. Но ночью, вернувшись домой, я за все расплачивалась. Что будет теперь? Кого убьют? Когда они придут? Страх стал моим вечным спутником; я не осознавала его постоянно, но страдала бессонницей, бродила по дому, читала и засыпала, не сняв очки, часто с книгой в руках. Страх влечет за собой ложь и оправдания; какими бы убедительными ни были последние, они подрывают самооценку, как верно заметила Нассрин.

Вот что меня спасло: моя семья и узкий круг друзей, идеи, мысли, книги, которые мы обсуждали с моим волшебником из подполья, гуляя вечерами. Он постоянно тревожился – если нас остановит патруль, что мы скажем в свое оправдание? Мы не были женаты, не были братом и сестрой. Он тревожился за меня и мою семью, и всякий раз его тревога придавала мне смелости; я позволяла платку соскользнуть с головы, громко смеялась. Я ничем не могла «им» навредить, но могла злиться на своего друга или мужа – на всех мужчин, которые осторожничали и тревожились за меня «ради моего же блага».

После нашего первого обсуждения «Лолиты» я отправилась спать в возбуждении, размышляя над вопросом Митры. Отчего чтение «Лолиты» или «Госпожи Бовари» приносит нам такую радость? Кто в этом виноват – сами романы или мы? А Флобер с Набоковым – неужели они бесчувственные животные? К следующему четвергу я сформулировала свои мысли; мне не терпелось поделиться ими с классом.

Набоков писал, что все великие романы – на самом деле сказки. И я с ним согласна, сказала я девочкам. Во-первых, позвольте напомнить, что в сказках есть страшные ведьмы, пожирающие детей, и злые мачехи, отравляющие своих прекрасных падчериц; есть там и слабовольные отцы, бросающие родных отпрысков в лесу. Однако источником волшебства всегда является сила добра, сила, приказывающая нам не поддаваться ограничениям и запретам судьбы, или «Макфейта»[19 - Макфейт – вымышленное имя McFate, от слова «fate», в переводе означающего «судьба».], как ее называет Набоков.

В каждой сказке есть возможность выйти за существующие ограничения. Сказка в некоторым смысле предлагает читателю свободу, которой не может быть в реальном мире. В великих художественных произведениях, какую бы мрачную реальность они ни отображали, всегда присутствует жизнеутверждающий пафос на фоне скоротечности жизни; по сути, неповиновение судьбе. Этот пафос возможен благодаря тому, что автор берет контроль над реальностью в свои руки и излагает ее по-своему, таким образом создавая новый мир. Каждое великое произведение искусства, как бы помпезно это ни звучало, прославляет жизнь и является актом неповиновения, бунтом против предательств, ужасов и вероломства бытия. Совершенство и красота формы бунтуют против уродства и неприглядности изображаемой реальности. Вот почему нам так нравится «Госпожа Бовари», вот почему мы плачем за Эмму и жадно глотаем строки «Лолиты», хотя сердце наше обливается кровью за эту маленькую, вульгарную, поэтичную и непокорную героиню, лишенную детства.

15

Манна и Ясси пришли чуть раньше назначенного времени. Мы разговорились о прозвищах, которые придумались для участниц нашего литературного кружка. Я сказала девочкам, что называю Нассрин своим Чеширским Котом, потому что та появляется и исчезает в самое непредсказуемое время. Когда Нассрин пришла вместе с Махшид, мы рассказали ей о нашем разговоре. Манна сказала: «Если бы мне велели придумать для Нассрин определение, я бы назвала ее ходячим парадоксом». Отчего-то Нассрин это разозлило; она повернулась к Манне и почти обвиняющим тоном произнесла: «Ты – поэтесса, Митра – художница, а я, значит, ходячий парадокс?»

Однако в полушутливом определении Манны была доля правды. Солнце и тучи, управлявшие бесконечными скачками настроения Нассрин и ее темпераментом, были слишком тесно связаны, слишком неразделимы. Казалось, она жила ради того, чтобы ляпнуть что-то обескураживающее в самый неподходящий момент. Все мои девочки время от времени меня удивляли, но Нассрин чаще других.

Однажды Нассрин задержалась после занятия – помочь мне разобрать и рассортировать по папкам лекционные конспекты. Мы говорили о том о сем – об учебе в университете, лицемерии чиновников и активистов различных мусульманских ассоциаций. И вдруг, спокойно раскладывая листки бумаги по голубым скоросшивателям и подписывая даты и темы на папках, она как ни в чем ни бывало сказала, что подвергалась сексуальному насилию со стороны своего дяди, младшего среди своих братьев, очень набожного человека; это произошло, когда ей едва исполнилось одиннадцать. Нассрин вспоминала, как он вслух говорил, что хочет сохранить целомудрие и чистоту для будущей жены, поэтому и отказывался дружить с женщинами. Целомудрие и чистоту, издевательским тоном повторила она. Три дня в неделю в течение года он помогал Нассрин делать уроки – арабский, а иногда и математику. Во время этих уроков они сидели рядом за ее столом, и его руки шарили по ее ногам и всему телу, пока он повторял арабские времена.

Этот день надолго мне запомнился по многим причинам. На занятии мы обсуждали понятие злодея в романе. Я отметила, что Гумберт – злодей, потому что не испытывает никакого любопытства по отношению к другим людям, даже к Лолите, которую любит больше всего. Как большинство диктаторов, Гумберт интересуется лишь собственным восприятием окружающих. Он сконструировал Лолиту по своему хотению и не желает ни на шаг отступать от этого образа. Я напомнила девочкам, как Гумберт говорил, что хочет остановить время и навсегда сохранить Лолиту на «очарованном острове времени» – задача, посильная лишь Богу и поэтам.

Я попыталась объяснить, почему «Лолита» – более сложный роман по сравнению с предыдущими книгами Набокова, которые мы читали на уроках. На первый взгляд, «Лолита» более реалистична, но в ней присутствуют те же ловушки и неожиданные повороты, как и в других набоковских трудах. Я показала девочкам маленькую фотографию картины Джошуа Рейнольдса «Эпоха невинности», которую случайно нашла в старой курсовой работе. Мы обсуждали сцену, где Гумберт приходит к Лолите в школу и обнаруживает ее в классе. Над доской висит репродукция картины Рейнольдса – девочка в белом платье с каштановыми кудрями. Перед Лолитой сидит еще одна «нимфетка» – красивая блондинка с «очень голой, фарфорово-белой шеей» и «чудными бледно-золотыми волосами». Гумберт садится «прямо позади этой шеи и этого локона», расстегивает пальто и за взятку вынуждает Лолиту просунуть ее «мелом и чернилами испачканную, с красными костяшками» руку под парту и удовлетворить то, что на обычном языке зовется похотью.

Давайте ненадолго заострим внимание на этом будничном описании рук школьницы. Его невинность не соответствует действию, к которому принуждают Лолиту. Этих слов – «мелом и чернилами испачканная, с красными костяшками» – довольно, чтобы читатель ощутил ком в горле. Следует пауза… или, может, мне показалось, что за обсуждением этой сцены последовала длинная пауза?

– Но сильнее всего нас тревожит не полная беспомощность Лолиты, а то, что Гумберт лишает ее детства, – сказала я. Саназ взяла свою ксерокопию романа и начала читать:

– «И меня тогда поразило», – прочла она, – «пока я, как автомат, передвигал ватные ноги, что я ровно ничего не знаю о происходившем у любимой моей в головке и что, может быть, где-то, за невыносимыми подростковыми штампами, в ней есть и цветущий сад, и сумерки, и ворота дворца, – дымчатая обворожительная область, доступ к которой запрещен мне, оскверняющему жалкой спазмой свои отрепья».

Я попыталась не обращать внимания на многозначительные взгляды, которыми обменялись девочки.

– Мне тяжело читать отрывки, где говорится о чувствах Лолиты, – произнесла наконец Махшид. – Она лишь хочет быть обычной девочкой. Помните сцену, когда отец Авис приходит за ней, и Лолита замечает, как толстая маленькая девочка ластится к отцу? Ей хочется лишь одного – жить нормальной жизнью.

– Интересно, – сказала Нассрин, – что Набоков, так осуждавший пошлость, заставляет нас сожалеть об утрате самой банальной формы жизни.

– Думаете, Гумберт меняется, когда видит ее в конце? – прервала ее Нассрин. – Несчастную, беременную и бедную?

Время перерыва подошло и прошло, но мы были слишком поглощены обсуждением и не замечали. Манна, которая казалась сосредоточенной на чтении отрывка, вдруг подняла голову.

– Странно, – сказала она, – некоторые критики относятся к этому тексту так же, как Гумберт относился к Лолите: видят в нем только себя и то, что им хочется увидеть. – Она повернулась ко мне и продолжала: – Разве цензоры и некоторые из наших самых ангажированных критиков не поступают так же? Кромсают книги и воссоздают их по своему образу и подобию. То, что аятолла Хомейни пытался сделать с нашими жизнями, превратив нас, как вы сказали, во фрагменты своего воображения, он сделал и с нашей литературой. Посмотрите, что случилось с Салманом Рушди.

Саназ, игравшая с локоном своих длинных волос, накручивая его на палец, встрепенулась и ответила:

– То, как Рушди изобразил нашу религию, многим показалось гротескным и непочтительным. И люди не возражают против него как литератора, лишь против оскорблений.

– А можно ли вообще написать роман, никого не оскорбив, – заметила Нассрин, – хороший роман, я имею в виду? К тому же, в контракте с читателем прописано, что речь не о реальном мире, а о вымышленном. Должно же быть хоть одно место в этой треклятой жизни, – сердито добавила она, – где нам позволены любые оскорбительные высказывания!

Саназ несколько опешила, услышав горячий ответ Нассрин. На протяжении всего обсуждения Нассрин гневно расчерчивала свой блокнот прямыми линиями; сообщив нам, что думает, она вернулась к своему занятию.

– Проблема с цензорами в том, что они неподатливы, – мы все повернулись к Ясси. Та пожала плечами, словно желая сказать – что такого, мне нравится это слово. – Помните, как из советского фильма «Гамлет» на нашем телевидении вырезали Офелию?

– Хороший получился бы газетный заголовок, – заметила я. – «Траур по Офелии». – С тех пор, как в 1991 году я стала ездить за границу на семинары и конференции – главным образом в США и Англию – обсуждая любую тему, я автоматически придумывала заголовки для презентаций или научных работ.

– А их невозможно не оскорбить, – заметила Манна. – Всегда есть к чему придраться – не к политике, так к нравам. – Глядя на ее короткую стильную стрижку, голубую спортивную кофту и джинсы, я подумала, как несуразно она выглядит в бесформенных складках покрывала.

Внезапно заговорила Махшид, до сих пор сидевшая тихо.

– Я одного не понимаю, – сказала она. – Мы все говорим, что Гумберт неправ – и я с этим согласна, – но при этом совсем не обсуждаем моральные аспекты. Ведь есть действительно оскорбительные моменты. – Она замолчала, поразившись собственной горячности. – Вот мои родители – они очень религиозные люди, разве это преступление? – Она взглянула мне в глаза. – И разве нет у них права ожидать, что я буду похожа на них? Почему я должна осуждать Гумберта, но не осуждать героиню «Умышленной задержки»[20 - Роман Мюриэл Спарк (Loitering with Intent).]; почему должна соглашаться, что нет ничего плохого в супружеской измене? Это серьезные вопросы, и когда мы начинаем примерять их на себя, они становятся особенно сложными, – выпалила она и потупила взгляд, словно надеясь найти ответ в узорах ковра.

– Мне кажется, – ответила Азин, – что лучше уж изменять мужу, чем быть лицемеркой. – Азин в тот день очень нервничала. Она взяла с собой трехлетнюю дочь (детский сад был закрыт, и за девочкой некому было присматривать), и мы с трудом уговорили ее оторваться от матери и посмотреть мультики в холле с Тахере-ханум, нашей домработницей.

Махшид повернулась к Азин и с тихим презрением произнесла:

– Никто и не говорил, что надо выбирать между изменой и лицемерием. Я вот что хочу понять – существует ли мораль в принципе? Нормально ли считать, что все средства хороши и никто не испытывает ответственность по отношению к окружающим, а заботиться нужно лишь об удовлетворении собственных потребностей?

– Все герои великих романов задаются этим вопросом, – заметила Манна. – Госпожа Бовари, Анна Каренина, героини Джеймса – все они раздумывают, как поступить – правильно или как хочется.

– А что если правильно поступаешь именно тогда, когда делаешь, как хочется, а не слушая указ общества или власть имущих? – спросила Нассрин, на этот раз даже не удосужившись оторваться от своих каракуль. В тот день в атмосфере чувствовалось что-то, не относящееся напрямую к книгам, которые мы читали. Наш разговор зашел в более личное, интимное русло, и девочки вдруг обнаружили, что у них не получается решить собственные нравственные дилеммы так же легко, как они решали дилеммы Эммы Бовари и Лолиты.

Азин наклонилась вперед; длинные золотые сережки играли в прятки с мелкими кудрями.

– Мы должны быть честны с собой, – сказала она. – Это первое условие. Мы – женщины; есть ли у нас такое же, как у мужчин, право получать удовольствие от секса? Сколько из вас ответит – да, такое право есть; мы так же, как мужчины, имеем право наслаждаться сексом, а если мужья нас не удовлетворяют, мы имеем право искать удовлетворение на стороне? – Она пыталась говорить об этом, как будто это самое обычное дело, но все равно всех нас удивила.

Азин была самой высокой в группе девушкой, белокурой, с молочно-белой кожей. У нее была привычка прикусывать угол нижней губы; она же часто пускалась в тирады о любви, сексе и мужчинах. Как ребенок, бросающий в бассейн большой камень, она делала это не только ради брызг, но и стремясь забрызгать всех окружающих взрослых. Азин была замужем три раза; последним ее мужем был привлекательный богатый торговец из семьи традиционных провинциальных базаари – рыночных продавцов. Я встречала ее мужа на многих своих конференциях и мероприятиях, куда обычно ходили мои девочки. Он очень гордился женой, а ко мне всегда относился с подчеркнутым уважением. При каждой нашей встрече он следил, чтобы я ни в чем не нуждалась; если на кафедре не было стакана с водой, немедленно шел исправлять эту ошибку; когда нужны были лишние стулья, принимался гонять сотрудников. Казалось, на наших мероприятиях именно он играет роль радушного хозяина, предоставившего нам свой дом и время, потому что больше ему было дать нечего.

Я не сомневалась, что Азин бросила камень в огород Махшид, намереваясь косвенно задеть и Манну. Их столкновения объяснялись не только их разным происхождением. Эмоциональные всплески Азин, кажущаяся откровенность, с которой она рассказывала о своей личной жизни и желаниях, внушали сдержанным Манне и Махшид сильную неловкость. Они ее не одобряли, и Азин это чувствовала. Ее попытки подружиться отвергали как лицемерие.

Махшид, как обычно, отреагировала молчанием. Она закрылась в себе, отказавшись заполнить пустоту, возникшую после вопроса Азин, который так и остался без ответа. Ее молчание оказалось заразительным, и наконец его нарушила Ясси, коротко хихикнув. Я же решила, что самое время сделать перерыв, и пошла на кухню за чаем.

А вернувшись, услышала, что Ясси смеется. Пытаясь разрядить обстановку, она сказала:

– Как мог Бог оказаться столь жестоким – он дал мусульманской женщине такие пышные телеса, но забыл наделить ее сексуальной привлекательностью, – она повернулась к Махшид и с притворным ужасом уставилась на нее.

Махшид потупилась, а потом робко и горделиво подняла голову; ее прищуренные глаза расширились, и она снисходительно улыбнулась. – Женщине не нужна сексуальная привлекательность, – сообщила она Ясси.

Но Ясси не собиралась сдаваться. – Засмейся, ну пожалуйста, засмейся, – взмолилась она. – Доктор Нафиси, прошу, велите ей рассмеяться. – Робкий смех Махшид потонул в безудержном хохоте остальных.

Последовала пауза и тишина; я поставила поднос на столик. Вдруг Нассрин произнесла:

– Я знаю, что это значит – застрять между традицией и переменами. Я мечусь между ними всю свою жизнь.

Она села на подлокотник кресла Махшид, а та тем временем пыталась пить чай, удерживая чашку от столкновения с Нассрин, экспрессивно махавшей руками во все стороны; пару раз ее руки чуть не опрокинули чашку.

– Мне это известно не понаслышке, – продолжала Нассрин. – Моя мать из богатой, светской современной семьи. Единственная дочь; у нее два брата, оба стали дипломатами. Дед был очень либеральным человеком, хотел, чтобы она закончила образование и поступила в колледж. Отправил ее учиться в американскую школу.

– В американскую школу? – ахнула Саназ, нежно теребя свои локоны.

– Да, сейчас большинство девочек даже старшие классы не заканчивают, не говоря уж об американской школе, но мама владела английским и французским. – Нассрин, кажется, очень гордилась этим и была довольна. – И что потом? Потом она влюбилась в отца, своего репетитора. В математике и естествознании она была полный ноль. Забавно, – сказала Нассрин и снова взмахнула левой рукой в опасной близости от чашки Махшид. – Они решили, раз отец из религиозной семьи, юная девушка с ним будет в безопасности; да и кто бы мог подумать, что современная молодая женщина вроде моей матери заинтересуется таким суровым юношей, который редко улыбался, никогда не смотрел ей в глаза, а его сестры и матери все носили чадру? Но она влюбилась в него, возможно, потому, что он так сильно от нее отличался; а может, ей казалось, что носить чадру и заботиться о нем более романтично, чем учиться в колледже на женщину-врача или кого-нибудь еще.

– Она утверждала, что никогда не жалела о замужестве, но вечно вспоминала свою американскую школу и старых школьных подруг, которых после замужества больше никогда не видела. И она научила меня английскому. Когда я была маленькой, она учила меня алфавиту, покупала книги на английском. Благодаря ей язык всегда давался мне легко. У моей сестры – она намного старше меня, на девять лет – тоже никогда проблем с английским не было. Странное поведение для мусульманки – ей бы лучше учить нас арабскому, но она так его и не выучила. Моя сестра вышла замуж за современного – в кавычках – парня, – Нассрин изобразила пальцами кавычки, – и уехала в Англию. Видимся с ними, только когда они приезжают домой в отпуск.

Перерыв подошел к концу, но история Нассрин нас затянула, и даже между Азин с Махшид, казалось, установилось временное перемирие. Когда Махшид потянулась за профитролем, Азин с дружелюбной улыбкой поднесла ей блюдо, напросившись на вежливое «спасибо».

– Мать хранила верность отцу. Ради него она изменила всю свою жизнь и ни разу не пожаловалась, – продолжала Нассрин. – Он пошел лишь на одну уступку – разрешил ей готовить нам странную еду, «французские деликатесы» – так он их называл, все деликатесы для него были французскими. Хотя нас растили согласно отцовским диктатам, семья матери и ее прошлое всегда присутствовали где-то на периферии, намекая, что жить можно иначе. И дело не только в том, что моя мать так и не смогла найти общий язык с семьей отца – те считали ее заносчивой и «не их круга». Моя мать очень одинока. Иногда мне даже хочется, чтобы она нашла себе любовника или нечто в этом роде.

Махшид испуганно взглянула на нее; Нассрин встала и рассмеялась. – Нечто в этом роде, – повторила она.

История Нассрин и конфронтация Азин и Махшид так сильно переменили наше настроение, что мы уже не смогли вернуться к обсуждению «Лолиты». Вместо этого мы стали говорить о том о сем, в основном сплетничали об учебе в университете, и в конце концов разошлись по домам.

Когда девочки ушли, они оставили после себя ауру нерешенных проблем и дилемм. Я вдруг поняла, что выбилась из сил. И прибегла к единственному известному мне способу решения проблем: пошла к холодильнику, зачерпнула ложку кофейного мороженого, плеснула сверху холодного кофе, стала искать грецкие орехи, но обнаружила, что они кончились; нашла миндаль, разгрызла зубами, измельчила и посыпала им свой кулинарный шедевр.

Я знала, что Азин ведет себя так возмутительно, потому что это самозащита; так она надеется пробиться сквозь защитные стены Махшид и Манны. Махшид казалось, что Азин пренебрежительно относится к ее традиционному происхождению, ее плотным темным платкам, манерам «синего чулка»; она не догадывалась, что и ее презрительное молчание может бить по живому. Маленькая и изящная, со своими камеями – она на самом деле носила брошки с камеями, – маленькими сережками, бледно-голубыми блузками, застегнутыми на пуговицы до самого подбородка, и холодными улыбками – о, Махшид была грозной соперницей. Догадывались ли они с Манной, как воздействует на Азин их упрямое молчание, их ледяное и безупречное неодобрение? Как все это делает ее беззащитной?

Во время одной из их стычек в перерыве между занятиями я услышала, как Махшид говорит Азин: «Да, у тебя есть и сексуальный опыт, и поклонники. В отличие от меня, ты не старая дева. Да, я старая дева – нет у меня богатого мужа, я не вожу машину – но ты все равно не имеешь права не уважать меня». Азин спросила: «Но что я такого неуважительного сделала?» В ответ Махшид лишь отвернулась и оставила ее, наградив улыбкой холодной, как вчерашний ужин. Сколько я ни пыталась их разговорить и вовлечь в дискуссию – и в классе, и наедине с каждой, – их отношения не улучшились. Они шли на уступки лишь в одном – на уроках соглашались оставить друг друга в покое. Как сказала бы Ясси, они были неподатливы.

16

Так вот, значит, как все началось? Не в тот ли день, когда мы сидели за столом в его столовой, жадно вгрызаясь в бутерброды с сыром и запрещенной ветчиной и называя их крок-месье? В какой-то момент мы, должно быть, переглянулись и увидели в наших глазах одинаковое выражение – голодное неразбавленное удовольствие; потому что в ту же минуту мы одновременно рассмеялись. Я отсалютовала ему стаканом воды и произнесла: кто бы мог подумать, что столь простая трапеза покажется нам королевским пиром! А он ответил: за это нужно поблагодарить Исламскую Республику: мы заново открываем для себя все, что прежде принимали как должное, и даже жаждем этого; можно написать целую диссертацию о том, как это приятно – есть бутерброд с ветчиной. А я сказала: о, сколько всего, за что нам стоит быть признательными! И в тот достопамятный день мы начали оглашать долгий перечень наших благодарностей Исламской Республике: без нее мы бы не открыли заново, как это весело – ходить на вечеринки, есть мороженое на улице, влюбляться, держаться за руки, красить губы помадой, смеяться на публике и читать «Лолиту» в Тегеране.

Иногда мы встречались на углу широкого тенистого бульвара, тянущегося в сторону гор, и там гуляли по вечерам. Я размышляла, что бы решили в Революционном комитете, если бы узнали об этих прогулках. Заподозрили бы нас в политическом сговоре или приняли бы за простых любовников? Они никогда бы не догадались об истинной цели наших встреч, и это отчего-то меня воодушевляло. Как интересно жить, когда любое простое действие требует от тебя сложной подготовки на уровне опасной секретной миссии. При встрече мы всегда чем-то обменивались – книгами, статьями, кассетами, коробками шоколадных конфет, которые ему присылали из Швейцарии, – шоколадные конфеты стоили дорого, особенно швейцарские. Он приносил мне видеокассеты с редкими фильмами, и мы с детьми – а потом и с моими студентками – их смотрели. «Вечер в опере», «Касабланка», «Пират», «Джонни-гитара».

Мой волшебник говорил, что может многое сказать о людях по фотографиям, особенно по форме носа. После некоторых колебаний я принесла ему фотографии девочек и с волнением стала ждать, что он скажет. Он держал снимок в руке, осматривал его с разных ракурсов и коротко комментировал.

Мне хотелось, чтобы он прочел их сочинения и взглянул на их рисунки, прямо там, без промедлений; хотела знать, что он о них подумает. Это хорошие девочки, сказал он, глядя на меня с ироничной улыбкой отца, балующего своих деток. Хорошие? Хорошие девочки? Мне хотелось услышать, что они гениальны, хотя «хороший» – тоже, пожалуй, лестная характеристика. У двух девочек из группы, сказал он, может быть будущее в литературе. Привести их к тебе? Хочешь с ними встретиться? Нет, ответил он; он пытался избавиться от людей, а не увеличивать число знакомых.

17

Герой «Приглашения на казнь» Цинциннат Ц. говорит о «редком сорте времени», в котором он живет – «пауза, перебой, – когда сердце, как пух… И еще я бы написал о постоянном трепете… и о том, что всегда часть моих мыслей теснится около невидимой пуповины, соединяющей мир с чем-то, – с чем, я еще не скажу…» Освобождение Цинцинната из тюрьмы зависит от того, удастся ли ему обнаружить эту невидимую пуповину, соединяющую его с другим миром; сможет ли он наконец сбежать из искусственного, фальшивого мира своих палачей. В предисловии к роману «Под знаком незаконнорожденных» Набоков описывает аналогичную связь с другим миром – лужу, которая появляется перед Кругом, его вымышленным героем, в разные моменты: «прореха в его мире, ведущая в мир иной, полный нежности, красок и красоты».

Однажды утром, когда у нас был перерыв и мы пили кофе с пирожными, Митра начала рассказывать, что чувствует, поднимаясь по лестнице в мою квартиру утром по четвергам. Шаг за шагом, сказала она, она постепенно оставляет за собой реальный мир, покидает темную мрачную камеру, в которой живет, и на несколько часов выходит на волю, на солнышко. Когда все заканчивается, она снова возвращается в свою камеру. Тогда мне показалось, что такое восприятие скорее вредит нашим урокам, ведь они не могли гарантировать «волю и солнышко» за пределами этих стен – а выходит, должны были? Признание Митры вызвало дискуссию о том, как необходима нам эта передышка от реальной жизни, чтобы вернуться в нее отдохнувшими и готовыми с ней столкнуться. Но мне не давало покоя признание Митры – что ждет нас после этой передышки? Хотели мы этого или нет, наша жизнь за пределами этой гостиной требовала свое.

Именно благодаря сказочной атмосфере наших встреч, о которой говорила Митра, мы, восемь участниц этого клуба, смогли делиться сокровенным и поверять друг другу свою тайную жизнь. Благодаря этой ауре волшебного родства даже Махшид и Манна сумели найти способ мирно сосуществовать с Азин в течение нескольких утренних часов по четвергам. Благодаря ей мы смогли бросить вызов давящей реальности за пределами комнаты; мало того, мы смогли отомстить тем, кто контролировал наши жизни. Мы знали, что в эти драгоценные часы можем обсуждать наши горести и радости, наши личные заскоки и капризы; на это время мир останавливался, а мы отрекались от своих обязательств перед родителями, родственниками, друзьями и Исламской Республикой. Мы проговаривали все, что случилось с нами, своими словами, и в кои-то веки смотрели на себя своими глазами.

Обсуждение «Госпожи Бовари» затянулось гораздо дольше положенного времени, но в этот раз никто не хотел уходить. Описание обеденного стола, ветра в волосах Эммы, лица, которое она видела перед смертью, – мы часами обсуждали эти подробности. Сначала я обозначила часы занятий с девяти до двенадцати, но постепенно уроки все удлинялись, и мы стали расходиться ближе к вечеру. В тот день я предложила не прекращать дискуссию и пригласила всех остаться на обед. Так мы начали обедать вместе.

Помню, в холодильнике у нас были только яйца и помидоры, и мы состряпали омлет с томатами. Через две недели устроили пиршество – каждая приготовила что-то особенное: рис с бараниной, картофельный салат, долмех[21 - Долма.], шафрановый рис и большой круглый торт. К нам присоединилась моя семья, и мы собрались за столом, смеялись и шутили. «Госпожа Бовари» сделала то, чего не смогли годы преподавания в университете: она сблизила нас.

За годы, что девочки приходили ко мне домой, они узнали мою семью, мою кухню, мою спальню, мою манеру одеваться, ходить и говорить. Я никогда не бывала у них дома, не встречалась с их травмированными матерями, застенчивыми сестрами, братьями, ступившими на скользкую дорожку. Мне так и не удалось поместить их личный нарратив в контекст, в определенное место. И все же я встречалась с ними в волшебном пространстве своей гостиной. Они приходили ко мне домой, ставили свою жизнь на паузу и приносили с собой свои секреты, боль и дары.

Постепенно моя жизнь и семья стали частью этого ландшафта. Они проникали в гостиную в перерывах и покидали ее с началом занятий. Иногда к нам подсаживалась Тахере-ханум, рассказывала истории о «своем районе», как она его называла. Однажды моя дочь Негар влетела в гостиную в слезах. Она была в истерике. Сквозь слезы она твердила, что не могла плакать там; не хотела плакать перед ними. Манна пошла на кухню, привела Тахере-ханум и принесла стакан воды. Я подошла к Негар, обняла ее и попыталась успокоить. Ласково сняла с нее платок и накидку; волосы под плотным платком взмокли от пота. Я расстегнула ее школьную форму и попросила рассказать, что случилось.

В тот день посреди урока естествознания в класс вошли директор и учитель морали и велели девочкам положить руки на парты. Весь класс затем без объяснений вывели, а портфели обыскали на предмет оружия и контрабанды: искали кассеты, книги, самодельные плетеные браслеты. Девочкам устроили личный досмотр, осмотрели ногти. Одна ученица в прошлом году вернулась с семьей из США; ее отвели в кабинет директора, у нее оказались слишком длинные ногти. Там директор самолично подстриг девочке эти ногти коротко, до крови. Когда их отпустили, Негар увидела одноклассницу на школьном дворе; та ждала, пока ей можно будет уйти домой, пряча в кулаке провинившийся палец. Рядом стоял учитель морали и не разрешал к ней приближаться. Невозможность подойти и утешить подругу потрясла Негар не меньше самого травмирующего обыска. Она все повторяла: мам, она просто не знает наших правил и запретов; она только что вернулась из Америки – как, по-твоему, она себя чувствует, когда нам приказывают топтать американский флаг и кричать «смерть Америке»? Ненавижу себя, ненавижу, твердила она, а я качала ее в объятиях и вытирала смесь пота и слез с ее мягких щек.

Разумеется, о занятиях тут же забыли. Все попытались отвлечь Негар, стали шутить и рассказывать свои истории – о том, как Нассрин однажды послали в дисциплинарный комитет проверить, не накрашены ли у нее ресницы. Они были длинные, и ее заподозрили в использовании туши. Но это еще ничего, сказала Манна; послушайте, что случилось с подругами моей сестры в Политехническом университете Амира Кабира. В обеденный перерыв три девочки вышли во двор и ели яблоки. Охранники отругали их: мол, они слишком соблазнительно откусывали! Скоро Негар уже смеялась вместе со всеми и наконец ушла обедать с Тахере-ханум.

18

Представьте: вы шагаете по тенистой тропе. Начало весны, около шести вечера – время перед заходом солнца. Солнце клонится к горизонту, а вы идете одна; вас овевает предвечерняя прохлада. Вдруг на правую руку падает крупная капля. Неужто дождь? Вы смотрите наверх. Небо все еще обманчиво солнечное, лишь редкие облака виднеются тут и там. Через несколько секунд с неба снова капает. А потом, хотя солнце светит ярко, на вас обрушивается поток воды, как в ванной. Так ко мне приходят воспоминания, резко и неожиданно; промокшая насквозь, я вдруг остаюсь одна на солнечной тропинке с памятью о закончившемся ливне.

Я говорила, что мы собирались в этой гостиной, чтобы защититься от внешней реальности. Я также говорила, что эта реальность навязывала нам себя, как капризный ребенок, не дающий своим измученным родителям ни минуты покоя. Самые интимные сферы нашего бытия находились под влиянием этой реальности и формировались в соответствии с ней; это неожиданно сделало нас сообщницами. Наши отношения стали во многих аспектах личными. Наша тайна не только расцвечивала новыми красками самые обычные действия, но вся повседневная жизнь порой становилась похожей на вымысел или роман. Нам пришлось открыть друг другу такие части себя, о существовании которых мы и сами не подозревали. Я постоянно чувствовала себя так, будто мне приходилось раздеваться перед незнакомыми людьми.

19

Несколько недель назад, проезжая по Мемориальному бульвару Джорджа Вашингтона, мы с моими детьми разговорились об Иране. С внезапной тревогой я заметила отстраненный тон, которым они говорили о своей родине. Они все повторяли: «они», «они там». Где «там»? Там, где вы с дедом хоронили свою мертвую канарейку под розовым кустом? Там, где бабушка приносила вам шоколадные конфеты, которые у нас дома были под запретом? Мои дети многого не помнили. Некоторые воспоминания вызывали у них печаль и ностальгию; от других они просто отмахивались. Имена моих родителей, тети и дяди Биджана, наших близких друзей – для них они звучали, как колдовские мантры, радостно обретающие форму и тут же растворяющиеся без следа.

Почему мы начали вспоминать? Может, потому что слушали диск «Дорз» – музыку, к которой так привыкли в Иране? Они купили его мне на День матери, и мы слушали его в машине. В динамиках мурлыкал соблазнительно-безразличный голос Джима Моррисона: «Мне бы еще один поцелуй…» Его голос тек, как патока, извивался, закручивался в спирали, а мы разговаривали и смеялись. «Она красотка двадцатого века», – пел Моррисон… Некоторые воспоминания казались детям скучными, а о чем-то они вспоминали с радостью – например, как смеялись над своей матерью, когда та танцевала по всей квартире, двигаясь из холла в гостиную, и пела «Давай же, детка, зажги мой огонь». Мы так много уже забыли, говорят дети; столько лиц вспоминаются как в тумане. Я спрашиваю: а это помните? А это? И чаще всего они не помнят. Джим Моррисон запел песню Брехта[22 - Alabama Song; написана Бертольтом Брехтом и Куртом Вайлем в 1929 году.]. «Проводи меня в ближайший виски-бар», – затянул он, и мы присоединились: «Не спрашивай зачем». Даже когда мы жили в Иране, мои дети, как большинство детей из их среды, не любили персидскую музыку. Для них персидской музыкой были агитационные песни и военные марши; для удовольствия они слушали совсем другое. Я с потрясением осознала, что в их детских воспоминаниях об Иране остались песни «Дорз» и Майкла Джексона и фильмы братьев Маркс.

Одно воспоминание заставляет их оживиться. Они на удивление отчетливо помнят, что случилось, и помогают воссоздать детали, которые я забыла. Память возвращается, в голове всплывают образы, дети галдят наперебой, и голос Джима Моррисона отступает на второй план. Да, Ясси была там в тот день, верно? Они помнят всех моих студенток, но Ясси лучше остальных, потому что в какой-то момент она стала почти что частью нашей семьи. Все они стали: Азин, Нима, Манна, Махшид и Нассрин часто приходили в гости. Баловали детей, приносили им подарки, хоть я этого и не одобряла. Мои домашние воспринимали девочек как очередной из моих заскоков, с терпением и любопытством.