скачать книгу бесплатно
Хотя Люсетте и шел всего девятый год и тело ее не отличалось развитостью, она не избежала той иллюзии половой зрелости, которая свойственна рыженьким девочкам: штриховка яркого пуха в подмышках и толстенький мысок, будто посыпанный медной пылью.
Водяной каземат ждал свою пленницу, и будильник обещал любовникам целую четверть часа.
«Пусть сначала намокнет как следует, намылишь ее после», сказал Ван, уже плохо владея собой.
«Да, да, да!» – крикнула Ада.
«А я – Ван», сказала Люсетта, стоя в ванне с куском багрового мыла между ног и выпячивая блестящий животик.
«Будешь так делать, станешь мальчишкой, – строго сказала Ада, – и тебе будет не до смеха».
Девочка начала опасливо погружать ягодицы в воду.
«Слишком горячая, – сказала она. – Ужас какая горячая!»
«Остынет, – ответила Ада. – Садись-ка и наслаждайся. Вот твоя кукла».
«Ну же, Ада, ради всего святого, оставим ее мокнуть», взмолился Ван.
«И помни, – прибавила Ада, – даже не вздумай выбраться из этой дивной теплой водички, пока не прозвенит будильник, – иначе умрешь, потому что так сказал Кролик. Я приду тебя намылить, но не зови меня: нам нужно пересчитать белье и разложить носовые платки Вана».
Заперев L-образную ванную комнату изнутри, двое старших детей укрылись в ее боковой части, в уголке между комодом и старым заброшенным катком для белья, где они были недосягаемы для аквамаринового ока ванного зеркала; но едва они закончили в этом потайном закуте свое неистовое и неудобное соитие, сопровождавшееся идиотским звяканьем пустой лекарственной склянки на полке, как Люсетта звонко позвала их из своей купели и горничная постучала в дверь: м-ль Ларивьер тоже потребовалась горячая вода.
Они перепробовали все мыслимые уловки.
К примеру, однажды, когда Люсетта была особенно назойлива – из носу у нее текло, она поминутно дергала Вана за руку, хныкала, ходила за ним по пятам, ее обычное желание быть рядом с ним приобрело черты настоящей мании, – Ван со всей своей убедительностью, обаянием и красноречием сказал заговорщицким тоном:
«Взгляни-ка, моя милая. Вот эта коричневая книжка – одна из главных моих ценностей. Представь, в мою школьную куртку вшит для нее особый внутренний карман. Сколько раз мне приходилось драться с подлыми мальчишками, норовившими стащить ее у меня! Что же это за книга (благоговейно перелистывает страницы)? А это – собрание самых красивых и знаменитых стихотворений, когда-либо написанных по-английски. К примеру, вот это, совсем коротенькое, сорок лет тому назад сочинил, обливаясь слезами, поэт-лауреат Роберт Браун, пожилой господин, на которого мне однажды указал отец – стоящего высоко на вершине утеса, под кипарисом, недалеко от Ниццы, и глядящего вниз, на пенящийся бирюзовый прибой: незабываемое зрелище для всех. Стишок называется “Питер и Маргарет”. У тебя есть, скажем (поворачивается к Аде, делая вид, что этот вопрос требует совещания), сорок минут («Ах, дай ей час, она не может выучить даже “Mironton, mirontaine”»), – ладно, пусть целый час, чтобы выучить эти восемь строк наизусть. Мы с тобой (шепотом) докажем твоей гадкой и заносчивой сестре, что глупышка Люсетта способная девочка. Если же (легонько касаясь губами ее стриженых волос), если же, душка моя, ты сможешь повторить их, поразив Аду тем, что не сделаешь ни единой ошибочки – будь внимательна с “там – тут – здесь” и со всеми прочими мелочами, – если ты сможешь сделать это, я отдам тебе эту многоценную книгу навсегда» («Пусть лучше выучит другое, где речь идет о том, чтобы найти перо и увидеть самого павлина-Пикока, – сухо сказала Ада. – Оно посложнее будет»). – «Нет-нет, мы уже остановились на этой маленькой балладе. Отлично. Теперь иди туда (открывает дверь) и не выходи, пока я не позову. В противном случае ты лишишься награды, о чем будешь жалеть всю жизнь».
«Ах, Ван, какой ты милый», сказала Люсетта, медленно отступая в свою комнату и озадаченно разглядывая необыкновенный форзац книги, с его именем, его смелым росчерком и замечательным рисунком чернилами – черная астра (развитая его воображением клякса), дорическая колонна (маскирующая значительно более непристойную форму), искусно изображенное безлиственное дерево (видимое из классного окна) и несколько мальчишеских профилей: Чеширкота, Зогопса, Чудобедра и самого Вана, похожего на Аду.
Ван поспешил за Адой на чердак. В ту минуту он очень гордился своей уловкой. Ему суждено будет вспомнить о ней с пронзительной дрожью, охватывающей предсказателя, когда семнадцать лет спустя, в последней записке Люсетты, посланной «на всякий случай» из Парижа на его кингстонский адрес 2 июня 1901 года, он прочитает следующее:
«Я берегла ее многие годы – она до сих пор, должно быть, лежит на полке в моей ардисовской детской, – ту антологию, которую ты подарил мне. А стихотворенье, которое ты выбрал, чтобы я выучила его наизусть, все так же в точности хранится в безопасном месте моего спутанного сознания, где носильщики топчут мои вещи и опрокидывают ящики и голоса зовут: пора, пора! Отыщи его у Брауна и расхвали меня снова, смышленую восьмилетнюю Люсетту, как ты и счастливая Ада сделали в тот далекий день, который все так же позвякивает где-то на своей полке, как пустой флакон.
А теперь сравни.
Проводник сказал: “Здесь пашня,
А там, – он сказал, – был лес.
Тут Питер стоял несчастный,
А принцесса стояла здесь”.
“Ну нет, – визитер ответил, —
Призрак – ты, старый гид:
Пусть нет ни овсов, ни ветел,
Но она со мной рядом стоит”».
24
Ван сожалел о том, что из-за запрета по всему миру Эль-люзии (старый каламбур Ванвителли!), само название которой в наивысших кругах общества (в британском и бразильском представлении), к коим принадлежали Вины и Дурмановы, считалось «бранным» словом и заменялось разными причудливыми масками, да и то лишь в отношении важнейших устройств – телефонов, двигателей – каких еще? – ох, целого ряда вещиц, обладать которыми простолюдины жаждут с таким остервенением и за которыми носятся быстрее гончих, едва успевая переводить дух (ибо это довольно длинное предложение), – такая безделица, как пленочный магнитофон, любимая игрушка его и Ады уважаемых пращуров (в гареме князя Земского, состоявшего из одних школьниц, к каждой кровати прилагалась эта вещица), более не производилась, разве только в Татарии, где выпускались «миниречи» («говорящие минареты»), секрет устройства которых хранился за семью печатями. Если бы общественная мораль и гражданский закон позволили нашим начитанным любовникам чувствительным пинком привести в рабочее состояние таинственный ящик, найденный ими как-то на волшебном чердаке, они могли бы записать на пленку (чтобы воспроизвести восемьдесят лет спустя) не только арии Джорджио Ванвителли, но и беседы Вана Вина с возлюбленной. Вот, к примеру, что они могли бы нынче прослушать – с удовольствием, смущением, сожалением, изумлением.
(Рассказчик: в тот летний день, вскоре после начала поцелуйной стадии их слишком раннего и во многих отношениях рокового романа, Ван и Ада направились в Оружейный Павильон alias Тиръ, где они на верхнем ярусе нашли тесную комнату в восточном стиле, с тусклыми стеклянными шкапчиками, в которых, судя по форме темных отметин на выцветшем бархате, когда-то хранились пистолеты и кинжалы – приятный и меланхоличный альков, довольно затхлый, с мягким сиденьем на подоконнике и чучелом Парлужского сыча на стенной полке, рядом с пустой пивной бутылкой, оставленной каким-то давним, уже покойным садовником: под исчезнувшей пивоваренной маркой значилось: 1842.)
«Не бренчи ключами, – сказала Ада, – за нами следит Люсетта, которую я однажды задушу».
Они прошли через рощу и миновали грот.
Ада сказала: «Официально мы с тобой двоюродные по матери, а двоюродные могут жениться только по особому дозволению, при условии, что они согласятся стерилизовать первых своих пятерых детей. Но мало того, свекор моей матери был братом твоего деда. Верно?»
«Так мне рассказывали», безмятежно ответил Ван.
«Недостаточно дальние, – задумчиво сказала она, – или все же достаточно?»
«До ста точно, согласен».
«Забавно: прежде чем ты облек эту строчку в оранжевые буквы, я увидела ее в маленьких фиолетовых литерах – за миг до того, как ты сказал. Сказал – зал – залп. Вроде того, как видишь клуб дыма и следом слышишь выстрел далекой пушки».
«Физически, – продолжала она, – мы скорее близнецы, чем кузен и кузина, а близнецам или даже единокровным жениться, конечно, нельзя, иначе их упекут в темницу и “перевоспитают”, если не смирятся».
«Если только, – сказал Ван, – они не будут признаны двоюродными по особому указу».
(Ван уже отпирал дверь – зеленую дверь, в которую они потом так часто станут колотить бескостными кулаками в своих раздельных снах.)
В другой раз, на велосипедной прогулке (с несколькими остановками) по лесным тропам и проселочным дорогам, вскоре после ночи Горящего Амбара, но до того, как им попался на чердаке гербарий и они нашли подтверждение своим предчувствиям – смутным, странным, скорее телесным, чем душевным, – Ван между прочим заметил, что родился в Швейцарии и в детстве дважды побывал за границей. А я только однажды, сказала она. Почти каждое лето она проводила в Ардисе, каждую зиму – в их городском доме в Калуге – два верхних этажа в бывшем чертоге Земского.
В 1880 году десятилетний Ван в сопровождении отца, его красавицы-секретарши, ее восемнадцатилетней сестры в белых перчатках (отчасти исполнявшей обязанности английской гувернантки Вана и его вечерней ублажительницы) и своего невинного ангелоподобного русского наставника Андрея Андреевича Аксакова («ААА») путешествовал на серебристых поездах, оборудованных ванными комнатами, к беззаботным курортам Луизианы и Невады. Он помнил, как ААА втолковывал чернокожему мальчику, с которым Ван подрался, что в жилах Пушкина и Дюма текла негритянская кровь, и как мальчуган, дослушав, показал ААА язык – такой жест был Вану в новинку, и он не лишил себя удовольствия повторить его при первой возможности, за что младшая из двух мисс Форчен шлепнула его по лицу: спрячьте и закройте рот, сэр, сказала она. Он помнил еще, как подпоясанный кушаком голландец в холле отеля сказал кому-то, что отец Вана, который проходил мимо, насвистывая один из трех своих мотивов, известный «кортежник» (предводитель кортежей – не путает ли он теннисный корт со званым ужином? Ах, нет – «картежник»!).
До начала занятий в школе-пансионе Ван каждую зиму (кроме тех лет, когда он ездил за границу) проводил в прелестном, выстроенном во флорентийском стиле отцовском доме (Парк-лейн, 5, Манхэттен), стоявшем между двух пустующих участков (вскоре по обе стороны возвысились два гигантских стража, готовых схватить его за оба крыла и снести прочь). Летние сезоны, которые он проводил в Радужке (Малой Радуге), «другом Ардисе», были намного прохладнее и скучнее, чем здесь, в этом, Адином Ардисе. В каком-то году, должно быть в 1878-м, он прожил там всю зиму и целое лето.
Ну конечно, еще бы, ведь именно тогда, вспоминала Ада, она его впервые и увидала. В белой матроске и в синей бескозырке. («Un rеgulier ангелочек», прокомментировал Ван на радужском жаргоне.) Ему было восемь, а ей шесть. Дядя Дан вдруг надумал навестить старое имение. В последнюю минуту, игнорируя протесты мужа, Марина решила присоединиться к нему и посадила – оп-ля – Адочку, вместе с ее обручем, подле себя в коляске. Ехали поездом, продолжала она нащупывать прошлое, из Ладоги в Радугу, поскольку она помнит, как вокзальный служащий со свистком на шее проходил по платформе мимо вагонов местного состава, захлопывая дверь за дверью (по шесть в каждом вагоне), представлявшим собой шесть сцепленных однооконных карет тыквенного вида. Ван предположил, что это «башня во мгле» (как она называла всякое приятное воспоминание), – а потом по подножкам каждого вагона ходил кондуктор, от начала и до конца поезда, тоже уже идущего, снова открывал все двери, раздавая, пробивая, собирая билеты, и, слюнявя палец, отсчитывал сдачу, та еще работенка, но все же «лиловая башня». А до самой Радужки доехали на чем же? На автошарабане с откидным верхом? Десять миль, не меньше, полагала она. Десять верст, поправил Ван. Она согласилась. Его, кажется, не было в доме, ушел на прогулку в темный ельник со своим гувернером Аксаковым и Багровым-внуком, соседским парнишкой, которого Ван дразнил и цукал и ужасно изводил насмешками – славный, кроткий мальчик, тихо истреблявший кротов и другую покрытую мехом живность, очевидно, что-то патологическое. Когда же они прибыли, сразу стало ясно, что Демон не ожидал увидеть дам. Он сидел на террасе, смакуя гольдвейн (сладкий виски) вместе с удочеренной им, как он сказал, сироткой – ирландская дикая роза, прелесть, – в которой Марина мгновенно узнала наглую посудомойку, недолго служившую в Ардис-Холле и соблазненную неизвестным господином – оказавшимся теперь даже слишком хорошо известным. В то время дядя Дан, подражая кузену, строил из себя бонвивана и носил монокль, его-то он и всадил себе в глаз, чтобы осмотреть Розу, которую ему, вполне возможно, тоже обещали (здесь Ван перебил собеседницу, сказав, чтобы она следила за своим лексиконом). Званый вечер прошел хуже некуда. Сиротка томно сняла свои жемчужные серьги, которые Марина пожелала оценить. Из будуара приковылял заспанный Багров-дед и принял Марину за grande cocotte, как разъяренная дама поняла некоторое время спустя, когда ей представился случай накинуться на бедного Данилу. Отказавшись остаться на ночь, Марина покинула дом и кликнула Аду, которая, отправленная «поиграть в саду», занималась тем, что, считая и бормоча, оставляла стянутым у Розы губным карандашом кровавые отметины на белых стволах высаженных рядком молодых берез – готовилась к игре, не могла сейчас вспомнить, к какой именно – вот незадача, сказал Ван, – когда мать схватила ее в охапку и в том же наемном шарабане, бросив Дана – со всеми потрошками и грешками, вставил Ван, – умчалась обратно в Ардис, куда добралась к рассвету. Но перед тем, как мать схватила ее за руку и отняла карандаш (Марина швырнула его в кусты «к чертям собачьим», и это напомнило терьера Розы, все норовившего овладеть Данилиной ногой), случай одарил ее очаровательным видением маленького Вана, идущего к дому вместе с другим милым мальчиком и светлобородым Аксаковым в белой блузе, и, конечно, она забыла свой обруч, – нет, он остался в автомобиле. Ван, однако, не сохранил ни малейшего воспоминания об этом визите – ни даже о том лете, – поскольку жизнь его отца, во всяком случае, всегда была розарием, а его самого не раз ласкали нежные ручки, без перчаток, до чего, впрочем, Аде нет никакого дела.
А теперь вспомним 1881 год, когда девочки девяти и пяти лет соответственно оправились на швейцарскую Ривьеру, к итальянским озерам. Вместе с Мариной и ее конфидантом, театральным воротилой Гран Д. дю Монтом («Д» означало еще и Дюк – девичья фамилия его матери, des hobereaux irlandais, quoi), они без лишней помпы садились на ближайший Средиземноморский экспресс, или Симплонский экспресс, или ближайший Восточный, или все равно какой train de luxe, готовый принять трех Винов, английскую гувернантку, русскую няньку и двух служанок, в то время как полуразведенный Данила уехал куда-то в Экваториальную Африку фотографировать тигров (к своему удивлению, он ни одного так и не увидел) и других пресловутых диких животных, приученных выходить на дорогу к проезжающим автомобилям, да еще пышных негритяночек в изысканном доме одного коммивояжера где-то в дебрях Мозамбика. Разумеется, Ада, играя с сестрой в «сравненье впечатлений», намного лучше Люсетты помнила такие вещи, как маршруты, живописная флора, моды, крытые торговые галереи со всевозможными лавками и магазинами, красивого загорелого мужчину с черными усами, глазевшего на нее из своего угла в ресторане женевского «Манхэттен-Палас»; зато Люсетта, хотя и была совсем крошкой, сохранила уйму разных мелочей, «часовенки» и «чашечки», бирюльки прошлаго. Она являла собой, cette Lucette, как и девочка в «Ah, cette Line» (популярный роман), «смесь проницательности, глупости, простодушия и хитрости». Кстати, о хитрости. Она призналась, Ада заставила ее признаться, что (как Ван и предполагал) все было наоборот, что когда они вернулись к «бедствующей деве», она так извивалась не для того, чтобы освободиться, а, напротив, чтобы снова связать себя, и к тому времени уже успела, сбросив путы, подглядеть за ними в хвойной чаще. «Господь милосердный, – сказал Ван, – вот почему она именно так держала мыло!» Ох, да какое это имеет значение, кому какое дело, Ада лишь надеется, что когда бедняжка подрастет, она будет так же счастлива, как сейчас счастлива Ада, любовь моя, любовь моя, любовь моя, любовь моя. Ван в свою очередь надеялся, что брошенные в кустах велосипеды не привлекут своими блестящими за листвой частями каких-нибудь случайных путников на лесной дороге.
После того они попытались выяснить, не пересекались ли где-нибудь, не пролегали ли, быть может, очень близко друг к другу маршруты их поездок в тот год в Европе? Весной 1881 года одиннадцатилетний Ван прожил несколько месяцев вместе со своим русским учителем и английским слугой на вилле своей бабушки под Ниццей, пока Демон проводил время на Кубе – намного веселей, чем Дан в Мокубе. В июне Вана увезли во Флоренцию, Рим и на Капри, куда его отец нежданно-негаданно примчался для короткой передышки. Они вновь разлучились – Демон морем отбыл обратно в Америку, Ван же с учителем направился сперва в Гардоне на озере Гарда (там Аксаков благоговейно показал ему мраморные отпечатки подошв Гёте и д’Аннунцио), а затем, уже осенью, – в отель на склоне горы над озером Леман (по этим склонам бродили Карамзин и граф Толстой). Могла ли Марина предполагать, что весь 1881 год Ван провел в тех же крах, что и она? Едва ли. Пока она со своим грандом путешествовала по Испании, девочки в Каннах слегли со скарлатиной. Тщательно сопоставив свои воспоминания, Ван и Ада заключили, что могли проехать друг мимо друга по одной из петлистых дорог Ривьеры в тех наемных викториях, которые обоим запомнились зелеными, с лошадьми в зеленой же упряжке, или, быть может, могли оказаться в двух разных поездах, следующих, как знать, в одном направлении – девочка, прильнувшая к окну своего вагона и глядящая на коричневый спальный вагон другого, вровень идущего поезда, медленно начинающего отклоняться к серебристым отрезкам моря, которые мальчик мог видеть с другой стороны железнодорожной колеи. Вероятность была слишком мала, чтобы стать романтичной, да и возможность того, что они могли пройти или пробежать друг мимо друга по набережной швейцарского городка, не вызывала определенных эмоций. Но когда Ван случайно направил луч ретроспективного прожектора на тот лабиринт прошлого, где узкие зеркальные проходы не только сворачивали в разных направлениях, но еще имели разные уровни (как запряженная мулом телега проезжает под аркой виадука, по которому мчит автомобиль), он обнаружил, что занимается (еще неосознанно и праздно) той наукой, которая захватит его в зрелые годы, – проблемами пространства и времени, пространства против времени, искривленного временем пространства, пространства как времени, времени как пространства – и пространства, отторгнутого от времени в конечном трагическом триумфе человеческой мысли: умираю, следовательно, существую.
«Но вот это, – воскликнула Ада, – это несомненно, это реальность, вот она, данность без примесей – этот лес, этот мох, твоя рука, божья коровка у меня на ноге, ведь это не может быть отнято, правда? (Может, и было отнято.) Все это сошлось здесь, как бы ни петляли тропинки и как бы ни путали друг дружку и ни терялись – они неотвратимо сходятся здесь!»
«Нам пора отыскать велосипеды, – сказал Ван, – мы заплутали “в другой части леса”».
«Ах, давай еще повременим, – воскликнула она, – ах, постой!»
«Но я должен выяснить наше место и времянахождение, – сказал Ван. – По философской нужде».
Начинало смеркаться; последние яркие лучи солнца мешкали на западной окраине облачного неба: всем нам случалось видеть человека, который, радостно поздоровавшись с приятелем, переходит улицу со все еще блуждающей улыбкой на лице – сходящей под взглядом прохожего, не ведающего ее причины и способного принять ее за косой отсвет безумия. Разделавшись с этой метафорой, Ван с Адой решили, что и впрямь пора домой. Когда проезжали через Гамлет, вид русского трактира пробудил в них такой зверский голод, что они немедленно спешились и вошли в темную и тесную избу. Ямщик, пивший чай из блюдца, поднося его к чмокающим губам своей широкой лапой, явился прямиком из бараночной связки старых романов. Кроме него в душном срубе была лишь баба в платке, уговаривающая пострела в красной рубашке, болтавшего ногами, приступить к ухе. Она оказалась трактирщицей и встала, «вытирая руки о передник», чтобы принести Аде (которую тут же узнала) и Вану (которого приняла, не ошибившись, за «молодого человека» юной барыни) горку маленьких русских «гамбургеров», называемых «биточками». Каждый из них умял по полудюжине, после чего они выкатили из жасминовых кустов велосипеды и поспешили дальше. Пришлось зажечь карбидные фонари. Последнюю остановку они сделали перед тем, как въехать в сумрак Ардис-Парка.
По своего рода лирическому совпадению они нашли Марину и м-ль Ларивьер за вечерним чаем на редко посещаемой, русского типа остекленной веранде. Писательница, уже совсем оправившаяся от недомогания, но все еще в цветастом неглиже, только что – по первой чистовой рукописи, которую завтра собиралась перестукать на машинке, – прочитала потягивавшей токайское Марине свой новый рассказ. Охваченная le vin triste Марина была сильно потрясена самоубийством господина «au cou rouge et puissant de veuf encore plein de s?ve», который, испугавшись, так сказать, испуга своей жертвы, слишком сильно сжал горло девочки, изнасилованной им в минуту «gloutonnerie impardonnable».
Ван выпил стакан молока, и его вдруг охватила такая сладкая истома, что он пожелал немедля лечь спать. «Tant pis, – сказала ненасытная Ада, жадно беря кэксъ. – Гамак?» – осведомилась она, но шатающийся Ван покачал головой и, поцеловав печальную руку Марины, удалился.
«Tant pis», повторила Ада и с несокрушимым аппетитом принялась обмазывать маслом шероховатую, цвета яичного желтка, поверхность толстого куска кекса, щедро нашпигованного изюмом, дягилем, засахаренной вишней и цедратом.
С ужасом и отвращением наблюдавшая за Адой м-ль Ларивьер заметила:
«Je r?ve. Il n’est pas possible qu’on mette du beurre par-dessus toute cette p?te britannique, masse indigeste et immonde».
«Et ce n’est que la premi?re tranche», ответила Ада.
«Не хочешь ли посыпать корицей lait caillе? – спросила Марина. – Знаете, Белль (поворачиваясь к м-ль Ларивьер), когда она была малюткой, то звала это “песочком по снегу”».
«Она никогда не была малюткой, – убежденно сказала Белль. – Она могла сломать хребет своей лошадке еще до того, как научилась ходить».
«Любопытно, – спросила Марина, – сколько же верст вы проехали, что наш атлет так изнемог?»
«Всего-то семь», ответила Ада, жуя и улыбаясь.
25
Солнечным сентябрьским утром, с еще зелеными деревьями, но с уже заросшими астрами и блошницей канавами и котловинами, Ван уезжал в Ладогу, Северная Америка, где должен был провести две недели с отцом и тремя наставниками перед возвращением в школу, в холодную Лугу, штат Майн.
Он поцеловал Люсетту в обе ямочки, потом в шейку и подмигнул чопорной Ларивьерше, которая посмотрела на Марину.
Пора! Его провожали: Марина в шлафрок?, Люсетта, ласкавшая (в качестве замены) Дака, м-ль Ларивьер, еще не знающая, что Ван не взял с собой книгу, которую она надписала и подарила ему накануне, и два десятка щедро пожалованных слуг (среди которых мы приметили кухонного Кима с камерой), – собственно, все домашние, кроме Бланш, у которой разболелась голова, и обязательной Ады, заранее попросившей извинения, поскольку обещала навестить одного немощного крестьянина (у нее золотое сердце, у этого ребенка, воистину, – с такой охотой и так прозорливо отмечала Марина).
Черный сундук, черный чемодан и пудовые черные гантели Вана поместили на заднее сиденье семейного автомобиля; Бутейан надел капитанскую фуражку, великоватую для него, и виноградно-синие защитные очки; «remouvez votre зад, я поведу», сказал Ван – и лето 1884 года закончилось.
«She rolls sweetly, sir (ход у нее безупречно плавный, сэр), – заметил Бутейан на своем причудливом старомодном английском. – Tous les pneus sont neufs, – продолжил он по-французски, – но, увы, на дороге много камней, а молодость предпочитает быструю езду. Мосье следует быть осторожным. Не знают удержу пустынные ветра. Tel un lis sauvage confiant au dеsert —»
«Совсем как слуга из старой комедии, не правда ли?» – холодно перебил его Ван.
«Non, Monsieur, – ответил Бутейан, придерживая фуражку. – Non. Tout simplement j’aime bien Monsieur et sa demoiselle».
«Если ты говоришь о малютке Бланш, – сказал Ван, – то тебе следует цитировать Делиля не мне, а своему сынку, который того и гляди ее обрюхатит».
Старый француз косо взглянул на Вана, пожевалъ губами, но промолчал.
«Остановлюсь здесь ненадолго, – сказал Ван, когда они доехали до Лесной Развилки, сразу за Ардисом. – Хочу собрать грибов для отца, которому я непременно (Бутейан сделал движение – очерк вежливого жеста) передам твой поклон. Этим ручным тормозом – да чтоб его – пользовались еще до того, как Людовик Шестнадцатый перебрался в Англию».
«Требует смазки, – сказал Бутейан и поглядел на часы. – Да, у нас вдоволь времени, чтобы поспеть на девять ноль четыре».
Ван углубился в густой подлесок. На нем была шелковая рубашка, бархатный жакет, черные бриджи, сапоги для верховой езды (позвякивали звезды шпор), – и едва ли этот наряд можно было назвать подходящим для того, чтобы уцфръДщЖ ьйхйм пшцчА и щоъояшнтьЁ хшьйо, цфйэе к Аде в естественном осиновом будуаре; срл цихЖурщД, после чего она сказала:
«Так не забудь. Здесь формула нашей переписки. Выучи ее наизусть, после чего проглоти, как хороший маленький шпион».
«Poste restante в оба конца, и я хочу получать не меньше трех писем в неделю, моя бледнокожая любовь».
Впервые он видел ее в этом искристом платье, почти столь же тонком, как ночная сорочка. Ада заплела волосы в косу, и он сказал, что она похожа на молодую сопрано Марию Кузнецову в сцене письма из оперы Чайкова «Онегин и Ольга».
Ада, изо всех своих девичьих сил старавшаяся сдержать и отвести рыданья, превращая их во взволнованные восклицания, указала на какое-то проклятое насекомое, севшее на ствол осины.
(Проклятое? Проклятое? То была только что описанная, невиданная и редчайшая ванесса Nymphalis danaus Nab., оранжево-бурая, с черно-белыми передними кончиками крыльев, мимикрирующая, как установил ее открыватель, профессор Набонид из Вавилонского колледжа в Небраске, не под саму бабочку «монарх», а под нее через ленточника – Limenitis archippus, – одного из самых известных имитаторов монарха. Адиной гневной рукой.)
«Завтра придешь сюда со своей зеленой сеткой, – с горечью сказал Ван, – бабочка моя».
Она целовала его лицо, она целовала его руки, после чего снова – губы, веки, его мягкие черные волосы. Он целовал ее лодыжки, колени, ее мягкие черные волосы.
«Когда, любовь моя, когда снова? В Луге, Калуге, Ладоге? Когда, где?»
«Не это главное, – воскликнул Ван, – главное, главное, главное другое – будешь ли ты верна, будешь ли ты верна мне?»
«Ты плюешься, милый, – сказала она, тускло улыбаясь и вытирая все “в” и “б”. – Не знаю. Я обожаю тебя. Я никогда в жизни никого не полюблю так, как полюбила тебя, никогда и нигде, ни на этом свете, ни на том, ни в Ладоре, ни на Терре, куда, говорят, отлетают наши души. Но! Но, любовь моя, мой Ван, я плотская, ужасно плотская, я не знаю, я откровенна с тобой, qu’y puis-je? Ах, любимый, не спрашивай, одна девочка в школе без ума от меня, сама не знаю, что несу —»
«Девчонки не в счет, – сказал Ван, – но пусть только кто-нибудь мужского пола дотронется до тебя – я убью его. Ночью я пытался сочинить для тебя стихи об этом, но я не поэт; начинается, есть только начало, так: “Сады наши, Ада, отрада…” – остальное в тумане, постарайся вообразить остальное».
Они обнялись в последний раз, и он быстро ушел, не оглядываясь.
Спотыкаясь о дыни, яростно сбивая стеком головки высоких заносчивых фенхелей, Ван вернулся к Лесной Развилке. Мурио, его лучший вороной жеребец, которого держал молодой Мур, ждал Вана на том месте, где он его оставил. Ван одарил грума пригоршней золотых стелл и галопом поскакал прочь; его перчатки были мокры от слез.
26
Для своей переписки в эту первую разлуку они придумали шифр, который продолжали совершенствовать последующие пятнадцать месяцев после отъезда Вана из Ардиса. Им предстояло провести вдали друг от друга почти четыре года («наша черная радуга» – так называла это время Ада) – с сентября 1884 по июнь 1888, – с двумя короткими интерлюдиями невыносимого блаженства (в августе 1885 и июне 1886) и двумя случайными встречами («сквозь решетку дождя»). Описывать шифры – прескучное занятие, и все же несколько основных положений придется нехотя изложить.
Однобуквенные слова не изменялись. В любом более длинном слове каждая буква заменялась той, которая в азбуке следует за ней – второй, третьей, четвертой и т.?д., в зависимости от числа букв в данном слове. Так, слово «люблю», состоящее из пяти букв, превращалось в «рГёрГ» («р» – пятая после «л», «Г» – пятая после «ю» и т.?д.); большая буква означала, что алфавит исчерпан и отсчет продолжен с начала: после «ю» в алфавите остается лишь одна буква – яАБВГ. Во время чтения популярных книг о происхождении вселенной (которые беззаботно начинаются с элементарных, нарочито-непринужденных пассажей) наступает ужасный миг, когда страница вдруг зарастает математическими формулами, немедленно застилающими разум читателя. Мы не станем заходить так далеко. Даже самому неискушенному читателю стоит лишь чуть более внимательно и чуть менее предвзято перечитать описание ключа к шифру наших любовников («наших» может стать источником нового раздражения, но не стоит сетовать по этому поводу), как он, хочется верить, уяснит себе это «перетекание» в следующую азбучную серию.
К сожалению, возникли осложнения. Ада предложила ввести следующие улучшения: начинать каждое письмо на шифрованном французском, затем, после первого слова из двух букв, переходить на зашифрованный английский, вновь переключаться на французский после слова из трех букв, и еще перенастраивать челнок разными иными способами. Благодаря этим нововведениям читать послания стало даже труднее, чем писать, особенно потому, что корреспонденты в порывах нежной страсти делали вставки, вымарывали целые строки, перефразировали свои уточнения и неверно восстанавливали удаления, допуская в орфографии и в самой кодировке ошибки, вызванные как их противоборством с несказанным горем, так и чрезмерной замысловатостью используемой тайнописи.
Во время второй разлуки, начавшейся в 1886 году, шифр был полностью изменен. Ван и Ада все еще помнили назубок семьдесят две строчки марвелловского «Сада» и сорок строк «Памяти» Рембо. Из этих двух сочинений они и стали брать буквы для нужных им слов. К примеру, «с2. 11 с1. 2. 20. с2. 8» означало «love» («любовь»), где «с» и идущее за ней число определяло строку в стихотворении Марвелла, а следующее число указывало на место буквы в этой строке: «с2. 11» – «одиннадцатая буква во второй строке». Полагаю, что здесь нет ничего сложного; если же ради пущей конспирации они прибегали к стихотворению Рембо, указующая на строку буква становилась заглавной. Все это, повторю, скучно излагать и может быть занятно лишь тому, кто надеется (боюсь, напрасно) отыскать в приведенных примерах ошибку. Как бы там ни было, второй код очень скоро обнаружил еще более серьезные изъяны, чем первый. Конспирация требовала, чтобы они не держали стихотворений ни в напечатанном, ни в переписанном виде, и какой бы изумительной силой ни отличалась их память, ошибки неизбежно множились.
На протяжении всего 1886 года они писали друг другу так же часто, как и раньше, не менее одного письма в неделю, но, как ни странно, в их третью разлуку, с января 1887 по июнь 1888 (после очень длинного между-международного дорофонного разговора и очень короткого свидания), их переписка стала оскудевать, сократившись до ничтожных двадцати посланий от Ады (за всю весну 1888 года она отправила всего два или три письма) и примерно вдвое большего числа писем от Вана. Никаких извлечений из этой корреспонденции мы привести не можем, поскольку она была полностью уничтожена в 1889 году.
(Предлагаю совсем исключить эту коротенькую главу. Замечание Ады.)
27
«Марина отзывается о тебе с восторгом и прибавляет: уже чувствуется осень. Как это по-русски. Бабка твоя тоже повторяла эти слова каждый год, в это же время, даже если стоял самый жаркий день на вилле «Армина»: Марина так и не поняла, что это анаграмма моря, а не ее имени. Ты выглядишь замечательно, сынок мой, но могу себе представить, как тебе опостылело общество двух ее девочек. А посему хочу тебе предложить —»
«Ах, что ты, они мне ужасно понравились, – проговорил Ван, – особенно милашка Люсетта».
«Предложить тебе сегодня же составить мне компанию на коктейльной вечеринке. Прием устраивает очаровательная вдова некоего майора де Пре, состоявшего в туманном родстве с нашим покойным соседом, хороший стрелок, но ужасный свет в Бостонском парке, да еще тот неотвязный мусорщик завопил в самый неподходящий момент. Так вот, у этой очаровательной и влиятельной дамы, любезно взявшейся посодействовать одной моей подруге (прочищает горло), есть, как я слышал, пятнадцатилетняя дочь Кордула, которая наверняка вознаградит тебя за то, что ты целое лето играл в жмурки с детьми из Ардисского Леса».
«Мы играли главным образом в “Скрэббл” да в карты, – сказал Ван. – А эта твоя подруга, которой оказывают содействие, тоже моих лет?»
«Она – юная Дузе, – сурово ответил Демон, – а вечеринка – это строго “деловые смотрины”. Ты обхаживаешь Кордулу де Пре, а я – Корделию О’Лири».
«D’accord», сказал Ван.
Мать Кордулы, перезрелая, перекрашенная и перехваленная комедийная актриса, представила Вана турецкому акробату с золотистыми волосками на красивых орангутанговых руках и месмерическим взором шарлатана, каковым он вовсе не был, будучи великим артистом на своем опасном поприще. Ван был так поглощен беседой с ним, наставлениями, которыми он щедро одарил жадно внимавшего мальчика, завистью, честолюбивыми мечтами, восхищением и другими юношескими чувствами, что у него почти не осталось времени ни на Кордулу, круглолицую, маленькую, плотного сложения девушку в темно-красном шерстяном свитере с высоким воротом, ни даже на сногсшибательную молодую леди, голой спины которой его отец легко касался, подводя свою актрисочку то к одному, то к другому полезному гостю. Но вышло так, что тем же вечером Ван столкнулся с Кордулой в книжной лавке, и она сказала: «Кстати, Ван, – я ведь могу тебя так называть, правда? – мы с твоей кузиной Адой однокашницы. О да. А теперь объясни мне, пожалуйста, что ты сделал с нашей норовистой Адой? В первом же своем письме из Ардиса она буквально захлебывалась от восторга – это наша Ада-то! – расписывая такого милого, умного, оригинального, неотразимого —»
«Глупая девочка. Когда это она расписывала?»